Buch lesen: «Журнал «Юность» №01/2022»
© С. Красаускас. 1962 г.
Поэзия
Иван Купреянов
Поэт, продюсер. Член Союза писателей Москвы и Союза журналистов Москвы. Родился в подмосковном городе Жуковском в 1986 году. Окончил МГТУ имени Н. Э. Баумана с красным дипломом, там же пять лет преподавал теоретическую механику. Автор трех поэтических сборников: «Априори» (2010), «Перед грозой» (2014), «Стихотворения 2010-х» (2020) и детской книги стихов «Мяв, Тяф и Чай» (2020). Лауреат премии «За верность Слову и Отечеству» имени первого редактора «Литературной газеты» Антона Дельвига (2015), премии «Лицей» имени А. С. Пушкина (2021) в номинации «Поэзия». Один из основателей культурного арт-проекта «Мужской голос». Основатель продюсерского центра для поэтов «Маяк». Автор (совместно с Эдуардом Бояковым) серии поэтических спектаклей «Сезон стихов» во МХАТе имени М. Горького. Соучредитель АНО «Созидательный Вектор».
Редакционный директор сайта «Современная литература», колумнист «Литературной газеты», ведущий рубрики «Поэзия NEXT» портала «Ревизор. ру». Стихи Купреянова публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов» и других печатных и сетевых изданиях.
* * *
Карлсон умер. Сегодня хороним.
Озорной человек-вертолет.
Карлсон умер, какая ирония:
тот, который на крыше – живет.
Собирать только близких решили.
Вот оградка литая, за ней
малыши необычно большие
из обычных нешведских семей.
Им знакомы подагра, виагра,
и вершины – и самое дно.
С телефона поставили Вагнера —
неуместно, нелепо, смешно.
Говорят говорящие плохо
про «народная память жива»,
про «закончилась эта эпоха»
и другие такие слова.
Как тащил – удивительно! – столько
неизбывную радость свою
в опустевшем, как жизнь алкоголика,
подмосковном осеннем раю.
Вот на кнопку на пузе героя
уж нажали и горькую пьем.
И пропеллер, как бур Метростроя,
начинает входить в глинозем…
Самолет в небесах над погостом
тянет белую-белую нить.
Да. Спокойствие, только спокойствие,
как любил кое-кто говорить.
* * *
Мы любили друг друга
на бетонных ступенях мира,
на заросших кустами балконах
пустой империи,
изучали друг друга,
аккорды шнурков и молний,
познавали под черным солнцем
железный запах.
И шуршали,
срываясь в пропасть,
живые камни,
и вокруг плотоядно скалились
злые листья.
И бежали, щитками хлопая,
бронтозавры,
отголоски незавершенных
родительских миссий.
Это потом
из нас вылупятся
либералы и патриоты,
бизнесмены и биполярники,
мученики эмиграции,
андроиды госзаказа,
это потом —
мужчины в черном,
женщины в золотом.
А пока —
ненасытный дракон
с многопользовательским хребтом,
стометровый атом,
пейзаж, сотворенный ртом,
и прозрачный Моцарт —
молотом, долотом.
Только Бог и ветер.
А пакость – потом, потом.
* * *
Алло, алло… по всей Земле… алло…
Алло по всей Земле, во все пределы…
Как ждут письма, мы ждали НЛО:
оно було, но к нам не долетело.
Как старый хрыч с любовницей в СВ —
вот так страну. Урывисто и наспех.
А мы чего? Мы дети НТВ.
Кому скажи сейчас – поднимут на смех.
А ведь смешно по большей части тем,
кто слов не ест этически скоромных.
Но комиссар наденет пыльный шлем
и этой контре все еще припомнит.
Мы те, кто рос в податливой плоти́
больной страны. Как демон, в самом деле.
Мы те, кто рос, когда нельзя расти, —
мы злой народ. А вы чего хотели?
Наш Бог мелькнул, заплакал и исчез.
Шел год Степана. Или все же Хрюна?
Мело, как в той кассете VHS…
Арракис… Дюна…
* * *
Нас учили не мыслить шире
в постсоветском цветном раю.
Полу-Маугли, полу-Мцыри
представляться бы в интервью.
Наши старшие, выжить силясь,
нас не били, и очень зря.
В мультик плавленый провалились
ненаследники Октября.
Грустный дяденька у престола
от Кощея охраняет иглу.
И танцует Наташа Ростова
на балу.
На медведе Балу.
* * *
1. Чем дольше явь, тем интересней сны.
Мне было двадцать три, мне точно было.
Я слой за слоем город на себя
наматывал – все будущие смыслы.
2. Тогда Академический район
был местом поцелуев и прогулок.
Кирпич и тополь, «Булочка бриошь»,
ночная пыль, белившая ботинки.
На Дмитрия Ульянова ловил
«шестерку» ли, «девятку» ли – неважно.
Как скажет позже четкий А. Варской,
«московской осени свободный путник».
3. Тогда – бродил, а после – проезжал,
и в каждом слое было больше смысла.
Вот важный слой: с беременной женой —
на Севастопольский, в перинатальный центр.
А вот еще – предновогодний слой,
две тысячи двенадцать слеш тринадцать.
В обнимку с елкой еду слеш в метель,
в один из предсказуемых разладов.
Таков Академический район,
расчерченный имперскостью трамваев.
Зачем он мне, и я зачем ему,
не знаю.
4. Однажды поброжу, и так скажу
(себе скажу, ведь поброжу непарно):
«Я размотал до самого себя
шуршащую бобину кинопленки»…
5. …В тот год айфон явился в третий раз,
в тот славный год любовных приключений
мы получали твердые дипломы
империи посмертных инженеров.
* * *
В менестрельствах сидят менестрели,
вспоминают, как жили в Удельной
и сквозь минус шестнадцать смотрели
на кудлатые ноздри котельной.
Как чертили по инею замки,
как мечтали о том и об этом,
уходя за разумные рамки,
не умея мечтать о конкретном.
Пробудись, о конец девяностых!
Серебром на ресницы мне брызни!
О, седая береза в наростах!
О, подборка «Наукаижизни»!
Пробудись, обрастая по новой
тем же мясом туманной идеи.
В электричке до «Станцияновой»
новой магией я овладею…
Но драконам на горе, и йетям,
не доехать туда, не дотопать.
Между тем человеком и этим
вот такая вот (жест) хитропропасть.
* * *
Луна на нуле, времена на нуле,
и даже #морозвоевода,
и даже Лимонова нет на Земле
взболтать эту теплую воду.
Коктейль удивительно правильных лиц
с горчинкой эрзац-вольнодумий.
Торчат из по новой открытых гробниц
бинты пригламуренных мумий.
Какого же хрена охотничий век?
ГУЛАГ, уничтоживший классы?
Смотрите из космоса: се человек
до первой открывшейся кассы.
Татьяна тряслась, окружали ее
идейные всякие гады.
Тут вышел Евгений и рявкнул: «Сырье!»
И сразу все стало как надо.
«Засунь себе в задницу Эппл-тиви, —
бормочет старик из кристалла, —
Любимцы богов признаются в любви
цитатами из “Капитала”».
Юрий Цветков
Поэт, журналист, культуртрегер, редактор, переводчик. Родился в 1969 году в Кишиневе. Окончил факультет журналистики Молдавского государственного университета и Литературный институт имени
A. М. Горького (семинар Т. Бек и С. Чупринина). Работал в СМИ, директором книжных магазинов ОГИ. В 2004 году вместе с поэтом Данилом Файзовым создал проект «Культурная инициатива», организующий литературные события в Москве, России и за рубежом. С 2013 года – сотрудник Государственного музея истории российской литературы имени
B. И. Даля. Лауреат Малой премии «Московский счет» (2015). Стихи переводились на английский, испанский, румынский, украинский языки.
Готовиться к трудностям
Семейные картинки
1
Мелькнула стайка балерин.
И в доме музыка – играем.
Изобразила Надя ряд картин.
Кота кормить не забываем.
А жалко все-таки, что все мы умираем.
2
не только сладкое
балетные воруют огурцы
художники не вымолвят ни слова
поэты истерят
все говорят
и после режут вены
а пианисты бьют по фортепьяно
так появляется искусство
* * *
Вот я смотрю на нашего кота.
Вроде он как человек – все понимает,
а выпрыгнуть из себя не может.
Так и мы – люди.
ЖЕЛАНИЕ ЖИТЬ
Губы шептали одно,
Годы твердили иное.
Губы тянули вино,
Годы тянулись в запое.
* * *
Страсть к деньгам и женщинам,
Алкоголь и литература, дети…
Порядок не обязателен.
Иногда что-то выходит на первый план,
Что-то временно отступает.
Боязнь выбросить любую бумажку, старую тряпку —
Все это при жизни было моей формой борьбы со смертью.
* * *
«Колы мы бiднi,
то мы і маємо буты бідні», —
говорила прабабушка моей жены Ксения Леонтьевна.
И была права.
Но не в смысле духа или денег.
А в смысле, что все мы смертны.
* * *
В детстве.
В школе, родные, общество…
Все учили,
что надо готовиться к трудностям в жизни.
И я,
внутренне сцепив зубы,
готовился к трудностям.
А они так и не наступили.
Проза
Василий Нацентов
Родился в 1998 году в Каменной Степи Воронежской области. Учится на географическом факультете Воронежского университета. Печатался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Москва», «Кольцо А», «Сибирские огни», «Подъем», в «Литературной газете», «Литературной России» и др. Участник Международного Форума молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья, Первого Всероссийского слета молодых поэтов «Зеленый листок». Лауреат Премии правительства Воронежской области, Международной премии имени В. Аксенова, специального приза премии «Лицей» от журнала «Юность». Член Союза писателей России и Союза писателей Москвы.
Между Имандрой и Чорргором
Мягкое северное небо держалось на трех трубах апатитонефелиновой фабрики и моем деревянном окне, выпирающем многоугольной скульптурой из пятого этажа общежития Арктического университета. Другое, кухонное окно, в котором, если присмотреться, мерещился сероватый туман Расвумчорра, сливалось с небом, и иногда казалось, что, подойдя вплотную, можно окунуть в него нос.
Вечерами я ходил от одного окна к другому. Поскрипывали деревянные, крашенные грязно-коричневой краской полы, дышали чуть отошедшие от стен обои, в литровой банке из-под соленых огурцов тихо светилась так и не успевшая зацвести веточка сирени.
Под утро приходил сосед, будил меня (в то лето я спал особенно нервно и чутко), и я почти до самого подъема ворочался, измученный сам собою.
Утром ехали на завод или на ру́дник, работали над довольно бессмысленными студенческими отчетами, а вечером, когда возвращались, сосед почти сразу уходил на тусовку в одну из комнат на нашем этаже, и все повторялось.
Вечера я любил. Любил это гордое, свинцовое одиночество. Стук собственного сердца, потрескивающую под старым чайником электрическую конфорку, запах нагретого вина, верный сигаретный дымок, упирающийся в беленый потолок и медленно растекающийся по нему.
Любил однокурсников, не то чтобы не обращавших внимания, но, кажется, несколько побаивающихся меня. Вполне хороших и ясных ребят и девушек, в глазах которых я, должно быть, слыл одновременно высокомерным снобом и скучновато-надменным болтуном.
Так длилось все пять университетских лет, а здесь, на Севере, только укрепилось.
Конечно, я любил их как раз за это стойкое безразличие, дававшее мне и спокойствие, и свободу. За безразличие, которое при всей своей непоколебимости иногда смешивалось с презрением. Последнее особенно способствовало гордости и как будто придавало значимость моему одиночеству.
После недели довольно бессмысленного шатания по местным предприятиям нас ждали горы: стокилометровый пеший маршрут на четыре дня и три ночи.
Уезжали мы рано утром с маленького (по меркам Москвы почти игрушечного) апатитского вокзала.
Белое солнце. Гулкий и сырой после ночного дождя перрон. Холодный ветер. Вагон рабочего поезда, который за полярным кругом часто выполняет роль электрички. Кучка аборигенов.
Однокурсники толкутся у двери вагона, как комары под ночной лампочкой. В очереди, как в эволюции, побеждает сильнейший и хитрейший. Этого у них не отнять.
Обычно я довольно пренебрежительно относился к подобным сценам, но в это утро смотрел иначе. Я знал, что совсем скоро мы вернемся в Москву и расстанемся навсегда. Разве что выпускной, от него вряд ли получится отвертеться… Но я твердо знал, что по-настоящему вижу их последние дни, и тайно радовался этому. Подмечал (на память, так сказать) детали особенно противных мне, старался запомнить образы немногочисленных приятных (исподволь приятных: где-то в глубине души я чувствовал, что с некоторыми мог бы вполне подружиться).
Огромные черепашьи рюкзаки на спичечных девичьих ножках. Неумелые, торчащие горбом, на мальчиках они смотрелись по-другому и все-таки выпирали настолько, что казались театральной бутафорией, пустышкой.
Когда залезли в старый плацкартный вагон, переделанный под сидячий, начался дождь. Мелкий, похожий на туман, он обволакивал грубоватый вагонный шепот, влажный и мягкий его полусвет.
Я сидел у окна, спиной к движению, рядом со своим соседом, напоследок уткнувшимся в телефон, и старым сердитым дядькой, который, казалось, из последних сил сдерживал свою испитую морду, чтобы она, чуть дрогнув, не рухнула на пол и не растеклась. Все его существо выдавало напряжение, последнюю волю последнего северного романтика, приехавшего сюда годах в 80-х, на самом излете эпохи. Ехал он по ягоды: из желтого каэспэшного рюкзака, зажатого между ног, торчало пластмассовое ведро.
Мне хотелось заговорить с ним, но я не решался.
Вагон медленно тянулся вдоль Имандры, как новый бегунок на старой молнии в заботливых хозяйских пальцах.
Хибины. Какие-то Медвежьи ручьи. Нефелиновые пески. И наконец Имандра. Двухэтажная, серого кирпича коробка: пост дежурного станции. Несколько деревянных домов-скворечников. И все – мутная сырая зелень и долгая дорогая вверх, на восток, к Чорргóру.
Совсем скоро из тумана под собственной его тяжестью проступают, как долгожданные слезы, холодные капли дождя. И тонкая нитка нашего бесшумного пути на попадающихся изредка камнях начинает позвякивать.
Бусы.
Часа через два с половиной, после короткого привала у Гольцовки, камней уже столько, что наше позвякивание превращается в серебряный едва неразличимый перезвон, рассыпающийся между кривыми березовыми стволами и ухающий в лишайник.
Гольцовка сужается до ручья и уходит вправо, куда-то в сторону перевала Ферсмана. Березовое криволесье становится арктической тундрой. Начинается снег. Слежавшийся, каменный снег, который не тает никогда. На нем – странные и злые рисунки из пыли и проталин, похожих на впалые щеки. Да, огромное лицо! Сильное и тяжелое, размером с наш дом на Мещанской. Смотрю на него, как в зеркало.
На подходе к Чорргору туман сгущается так, что идти становится невозможно. Приваливаемся к камням. Лица едва различимы. Они плывут, меняются друг с другом, одно переходит в другое. На время туман уступает снегу, потом дождю.
Решаем идти.
Но метров через двести останавливаемся. Снова налегает туман.
Я, нарочно чавкая, жую снег. Почему-то хочется, чтобы на меня посмотрели. Но туман съедает звуки. Ничего не остается. Или это все-таки на меня никто не обращает внимания?
Впереди суетятся. Тени колышутся, как огромные серые простыни на ветру. Кто-то, наверное, подвернул ногу. Кто-то плачет, окончательно выбившись из сил.
Но почему ничего не слышно?
Где эти сопливые юношеские стоны и всхлипы?
До отвращения тихо.
Господи, как хочется говорить!
Кто-нибудь есть рядом со мной? Переваливаюсь на правую сторону – камень. На левую – снег.
Больше всего на свете хочется тела. Женского горячего тела! Чувствую, как от холода и сырости, от подступающего возбуждения твердеют мои соски.
Господи, я никогда не знал женщины!
Когда от внезапной слабости, которая всегда предшествует влажной, как будто войлочной, обиде, смертельно утяжеляющей сердце, я закрываю глаза, кто-то пихает мой кирзовый сапог.
Сосед.
Что ему от меня нужно? Сигареты вымокли. Баклажку с водкой я все равно не отдам… Как медленно проступает, вырисовывается его лицо. Какие невнятные и противные у него черты.
Нужно идти. Иначе мы просто замерзнем. Как просто замерзнуть. Как просто, оказывается, умереть. Только глаза закрой.
Но теперь идти легче. Теперь я иду ради женщины, еще неведомой женщины, которая, конечно, ждет меня там, за перевалом, в райской долине небесного Кунийóка. О маленькая моя саамка! За все мучения – награда мне ваша бледная рука.
Я иду последним, и мне хорошо. Я знаю, что никто не видит меня и никому я не нужен, что никакая тварь не посмеется сейчас надо мной, в эту священную минуту великой любви.
Мне хорошо.
Я замедляю шаг.
Чуть покалывают слабые, мягкие ноги.
Сердце бьется глухо и редко.
Это от любви.
Уже виднеется причудливый хохолок брезентовой вежи, уже слышно суетливой дыхание ее лопарских лаек.
Осталось совсем немного. Сейчас я дождусь, когда ребята уйдут подальше, сниму надоевший ледяной рюкзак, насилу приковывающий меня к этим мертвым камням, и пойду гордо и смело. Как умею один только я.
Милая моя саамка! Как властны и жгучи твои глаза, какие дикие твои влажные губы. Да, губы к губам, нос к носу. Это настоящий саамский поцелуй.
Только почему темнеет? Почему меркнет твоя вечная белая ночь? И дождь, дождь – как будто по стеклу.
Всю ночь – дождь. Ровный и праведный, родной: болезненные эротические видения растекаются, как тушь по лицу. Только изредка, рывком, похотливым язычком синего пламени – ветер. И снова горсть холодных капель.
Просыпаешься и засыпаешь. Одновременно и противно (злишься на самого себя), и страшно, как и всегда ночью: ждешь рассвета. Чуда. Спасения. Реальности. Больше не сопротивляешься, отдаешься времени, как взрослой (на жизнь взрослее тебя – с ребенком) женщине. И плывешь. К свету. К миру. К материи, которую так презираешь днем и которую так хочешь, с физической болью, ночью.
Рассвет, конечно, не наступает. Поздней московской осенью не бывает рассветов. Просто небо чуть выцветает, устает.
Белая-белая ночь.
Встаешь с дивана и сразу ныряешь в резиновые сапоги. Ноге жестко и г(л)адко, как внутри оцепеневшей гадюки: босиком, даже носки не надел.
И – в лес: вылез в лес.
Хорошо, что гадюки спят. Не засыпают и просыпаются, как я, а просто спят. Потому что не могут иначе. Потому что иначе не бывает.
И хочется такой жизни. Понятной. Верной жестоким законам. Прекрасной и глупой от неведения, где нет ни радости, ни страха, ни любви, ни даже смерти, потому что смерть не-мыслима. Хочется счастливой животной жизни. Гадючьей или мышиной. Лягушачьей. Не-че-ло-ве-чес-кой.
Из-за вот этого всего и тащишься с утра пораньше в лес. В любой лес. В любую погоду. Юннат-вуайерист! Впрочем, спаривание в этом смысле интересует едва ли не в последнюю очередь. Идешь подглядывать за другой жизнью. И не как биолог (биограф!) или фотограф-анималист. Это девиация иного характера: сущность, внутреннее, скрытое содержание, синтаксис живых существ…
Листьев нет (писать не на чем!). Облетели еще до Покрова. Высыхали весь сентябрь, чуть потрескивали, скручивались, чахли на глазах: целый месяц дождя не было. А потом, числа десятого, с первым дождем и облетели. За день. Скрученные, они были похожи на глаза. Летели и щурились.
Теперь, правда, долго еще им лежать. Перегнивать не ворочаясь. Становиться землей и воздухом. Воздухом и землей.
Ветра тоже нет. Все голо, конкретно и ритмически безупречно.
На входе почтительно замираю. Как перед искусством, перед искушением. О, дрогни, натяжение, впусти! И врываюсь. И странно миру и хорошо. Без меня, чудака, оказывается, ничего бы не существовало.
Валерия Крутова
Родилась в 1988 году. Получила юридическое образование, работает специалистом по информационной безопасности.
Участник 18-го и 19-го Форумов молодых писателей, организованных Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ.
Все хорошо. Ноябрь
Слова, как правило, причины. Причины для сотен ненужных и пагубных действий. Слова заставляют нас бить, ломать, плакать, бежать, и нет возможности остановить все это. Разве что… умолкнуть? Всем миром умолкнуть. Но нет возможности заткнуть рты всем на этой планете.
Здесь каждому слишком плохо, и каждый старается показать, что все – все-таки – хорошо. Непонятно зачем, если можно просто впасть в уныние всем миром и принять это – как данность. Как абсолютно нормальный и здоровый способ жить. Ведь мы же приняли притворство и наигранность. Тогда мир погрузится в тишину, потому что грустные люди не имеют необходимости говорить. Им хорошо наедине с собой и своими переживаниями.
Осень прекрасна, она оголяет все вокруг нас, сдирает с деревьев шелест. Они обнажаются и стоят, стыдливо прикрывая ветками свою уязвимость, переживают – а ну какой-нибудь прохожий обломает им ветви для костра. Пообрубает то, на чем, возможно, однажды могла бы расцвести новая весна. Но ветки обломают и предадут костру. Не сейчас, так следующей осенью.
Люди обыкновенно жестоки. И прекрасны в своей уязвимой жестокости. Они беспечны до конца, и конца этому никогда не наступит. Как и людям, потому что они прекрасны еще и в своей тяге к размножению. Они надеются, что на новых ветках все-таки однажды расцветет весна.
Осенним днем один молодой офисный работник вдруг решил не ехать на службу транспортом, а пойти пешком. Решил испытать на прочность свой обмякший вертящимся креслом организм. Идти было далеко, и молодой офисный работник встал пораньше. Он мужественно проигнорировал кофемашину, вытащил яйца из холодильника и, не зная толком, что с ними делать, положил обратно, машинально поправив их так, чтобы они стояли ровным рядком, печатями в одну сторону. В холодильнике больше ничего не оказалось, и тогда он вытащил из ящика для всякой бакалеи оливки, решив, что они наверняка питательные и полезные.
Молодой офисный работник ел оливки прямо из банки, доставал их пальцами, от чего пальцы мокли – ему не пришло в голову слить жидкость. Когда он совал в рот очередную оливку – заодно и пальцы облизывал, чтобы не капала с них жидкость на пол. Он стоял и ел у окна, наблюдая, как загораются окна в доме напротив. Каждое окно – словно маленький бенефис чьей-то жизни. Маленькой жизни, обрамленной оконной рамой. В одном из окон он увидел, как девушка положила на кухонный стол малыша и начала его раздевать, сняла подгузник, отложила его прямо на подоконник, протерла малышу салфеткой попу, взяла на руки и унесла вглубь квартиры.
Дома в их жилом комплексе стояли вплотную друг к другу, между ними умещалась лишь дорога на две полосы, а парковка была за углом. Молодой офисный работник ел пальцами оливки и смотрел на развернутый подгузник, пока в какой-то момент не обнаружил, что в банке оливок больше нет.
Он оделся, выбрал обувь поудобнее, закинул рюкзак с ноутбуком за спину и вышел из дома, проверив несколько раз, запер ли он дверь.
Утро было теплым и свежим, воздух нравился молодому офисному работнику, он ел воздух, открывая рот и отпуская потом воздух обратно носом. От этого в горле сильно запершило, и он закашлялся. Когда офисный работник был не молодым, а маленьким, мама мазала ему горло камфорным маслом. Она оборачивала слоем грубой ваты указательный палец, макала его в камфорное масло и быстрым движением засовывала его в рот, придерживая сына за макушку твердой рукой. Раздирающий рвотный позыв, омерзительный запах и рука, одновременно символизирующая материнскую любовь и намерение лишить воздуха, – мгновение удушения, животный ужас и обида. Молодой офисный работник до сих пор боялся этого каждый раз, когда першило горло. И, несмотря на это, каждые три месяца он делал ревизию в домашней аптечке и менял старый, так и не открытый бутылек с камфорным маслом на новый.
Мама говорила ему:
– Сережа, тебе уже двенадцать лет, ты мужчина и должен
Мама повторяла:
– Сережа, тебе уже четырнадцать лет, пора браться за голову и учиться, ты должен
Мама напоминала:
– Сережа, ты должен
На открытом сердце Сережи мама оперировала глаголами делать знать учиться возвращаться молчать желательно не возникать закрыть рот наконец Сережа закрой ты рот уже я устала от твоих жалоб. Мама никогда не ставила точек в своих репликах, потому что у мамы всегда было, что сказать дальше.
Молодой офисный работник, лишь только добрался до более или менее тихой улицы, достал телефон и набрал номер мамы.
Мама ответила:
– Сережа, почему так рано, ты должен высыпаться, Сережа.
– Мама, у меня все хорошо, я хочу начать вести здоровый образ жизни и решил ходить пешком на работу.
– Сережа, что за глупости, Сережа, ты должен был поставить меня в известность перед тем, как принять это решение
Мама была прекрасна в своей заботе и никогда не умолкала, потому что у нее всегда было что сказать.
– Мама, я люблю тебя, но я не должен говорить тебе о том, что решаю.
– Сережа, не кричи на маму и всегда звони мне и говори, пожалуйста, Сережа, что с тобой происходит, я же волнуюсь
Мама говорила еще долго, а молодой офисный работник все шел и шел.
Когда он дошел до офиса – через сорок минут примерно – он поднялся в кабинет начальника, который всегда приходил раньше всех и говорил, что эти все должны приходить так же рано. Начальник был доволен тем, что молодой офисный работник пришел так рано, почти сразу после прихода его самого.
Еще начальник оценил, как молодой офисный работник учтиво, еле заметно, поклонился ему.
– Сережа, ты почему молчишь, ты должен отвечать, когда я тебя спрашиваю
Молодой офисный работник вдруг понял, что так и не отключил телефон, и мама говорила без точек.
Тогда он отключил телефон на полуслове мамы и сказал начальнику:
– Я должен уволиться, извините.
И вышел. Где-то час ему потребовался, чтобы собрать вещи, попрощаться с недоумевающими коллегами и выйти из офисного здания. Он никогда не видел, как город выглядит в будний день в районе десяти. Он и не знал, как город пахнет.
Молодой офисный работник не думал, что осень такая красивая в районе десяти утра. Когда он дошел до дома, то не сразу понял, что это его дом. Сережа глядел, знакомился, осматривал дорогу между зданиями, пытался найти окно с подгузником на подоконнике. Во дворе гуляли мамы, но ту утреннюю маму он не заметил.
Он поднялся в квартиру, разделся, снял удобную обувь и небрежно бросил рюкзак на пол, не заботясь о том, что ноутбук вообще-то может треснуть. Он достал аптечку, вату, пиалу и разделся по пояс.
Зашел в ванную комнату и сел около унитаза. Твердой рукой он отвинтил крышку бутылька с камфорным маслом, зубами вытащил пробку, сплюнул ее на пол и вылил масло в пиалу. Затем он обмотал ватой палец и обмакнул его в масло.
Сережа замер, чтобы перевести дух и глубоко вдохнуть уже воняющий камфорой воздух.
Твердой рукой он схватился за ободок унитаза, а вторую руку, с вымазанным указательным пальцем, резко засунул в горло.
Сережа блевал, размазывая выступающие слезы, и снова засовывал палец, обмакнув в камфорное масло. Минут десять он блевал оливками и водой, пока из глотки не пошла желчь, а живот не скрутило от невозможности еще хоть что-то выдать.
Сережа, не умывшись, ушел спать, игнорируя звонящий безостановочно телефон.
А на следующий день пришла зима.
Работа над рассказом велась в резиденции Дома творчества Переделкино