Buch lesen: «Астронавты»
Перевод с испанского Марии Малинской
Los astronautas
Laura Ferrero The Russian edition is published by arrangement with MB Agencia Literaria S.L.
Los astronautas,© 2023 by Laura Ferrero
© Мария Малинская, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. Livebook Publishing LTD, 2025
* * *
Эта книга – для Куки
Почти все это произошло на самом деле.
Курт Воннегут, «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей»1
Блаженны нормальные, эти странные существа.
Роберто Фернандес Ретамар
Если король – это единственная оставшаяся на доске черная фигура, то можно говорить о задаче из категории «Solus Rex».
С. Ш. Блэкберн. «Термины и темы шахматных задач»
Solus Rex – это выражение, описывающее шахматную задачу. Оно используется, когда из всех черных на доске остается только король, а остальные фигуры съедены. Партия заканчивается патом. В одиночестве король, несмотря на всю свою власть, ни на что не способен. В одиночестве король не может поставить даже шах, не говоря уж про шах и мат. Он все еще король, но король одряхлевший и беспомощный, и от его власти остается одно лишь название.
Зимой 1939–1940-го Владимир Набоков написал свое последнее прозаическое произведение на русском языке. В то время он находился в Париже, а затем уехал в США, где провел следующие двадцать лет и писал художественные тексты исключительно на английском. В Париже он оставил незаконченный роман, к которому так никогда и не вернулся. От него уцелели лишь две главы и еще несколько набросков, все остальное Набоков уничтожил.
«Solus Rex» – так назывался тот неоконченный роман. Первая его глава, изданная в 1942 году, называется «Ultima Thule». Вторая, названная так же, как сам роман, увидела свет еще в 1940-м. Сейчас их обе можно прочесть в сборнике «A Russian beauty»2; фрагменты романа не привлекли внимания критиков. Мне нравится, как Набоков противился толкованию: «Фрейдистов, если я не ошибаюсь, поблизости уже нет, так что я избавлен от необходимости предостерегать их, чтобы они со своими символами не прикасались к моим чертежам»3.
«Ultima Thule» рассказывает историю Синеусова, художника, – его жену унесла чахотка, и теперь он пытается познать суть вещей, чтобы вновь встретиться с нею. «Solus Rex» – история об убийстве наследного принца несуществующего королевства Thule. Его кузен Кр., сам не понимая как, становится пособником заговорщиков. Вот что он говорит: «Мы склонны придавать ближайшему прошлому… черты, роднящие его с неожиданным настоящим… Рабы связности, мы тщимся призрачным звеном прикрыть перерыв».
Человеческое сознание может объять причудливые капризы и тычки судьбы, только лишь обнаружив их предвестия среди предшествовавших событий.
Наверное, Набоков говорил об этом стремлении привнести логику туда, где ее нет, об этой провальной тактике – верить, что искусство дает нам то, чего нам не хватает. Что в стране под названием Thule все может произойти иначе, согласно нашим желаниям и, что важнее, нашим потребностям. Повествование зиждется на этой несвободе: мы ощущаем себя рабами предопределенности, а если этой предопределенности не существует, ее следует выдумать.
I. Ultima Thule
Первого января 2019 года космический зонд НАСА под названием «Новые горизонты» обнаружил Ultima Thule, самый удаленный небесный объект, когда-либо посещенный космическим кораблем, запущенным с Земли. Ultima Thule находится в поясе Койпера, представляющем собой скопление ледяных небесных тел на расстоянии шесть с половиной миллиардов километров от Солнца.
На латыни Ultima Thule означает «место за пределами известного мира». Оно как бы говорит: дальше нет ничего или, по крайней мере, ничего доступного человеческому пониманию.
А то и хуже.
Быть может, как говорилось в античности, hic sunt dragones. То есть дальше – драконы.
У меня была семья, но никто мне об этом не рассказал.
Не то чтобы о таком нужно было специально рассказывать, у человека есть семья, да и дело с концом, но в моем случае осознание, что мои родители – которые по отдельности остались живы, но умерли как пара и экосистема, – раньше были единым целым, пришло ко мне с тридцатипятилетним опозданием.
Дело не в том, что я не знала своих родителей. Конечно, знала. В свидетельстве о рождении записаны их имена, я ношу их фамилии4, взглянув на меня, любой скажет, что я дочь своего отца, но никогда раньше, до 26 декабря 2020 года, говоря о них, я не использовала это выражение – «моя семья».
Осознание пришло ко мне именно в тот день. Мой отец вошел в гостиную моих дяди с тетей, жалуясь, сколько магазинов ему пришлось обойти, чтоб найти желтковый туррон5. Клара, его жена, попеняла ему: раз уж он так любит анчоусы, мог бы по крайней мере купить рыбу почище. Моя сестра Инес, отрешившись от всего происходящего, в вечном своем молчании, молниеносно печатала что-то на телефоне и яростно листала экран, отгородившись от всех наушниками – новыми, красными и огромными; они обхватывали ее изящную небольшую головку и на фоне светлых волос казались диадемой. Она не сняла их ни на минуту с тех пор, как пришла.
Мой отец пропустил замечание об анчоусах мимо ушей, уселся к нам за стол и посмотрел на завернутый в бумагу подарок, на который ему указал дядя Карлос.
– Это что? – спросил он дядю, которого все всю жизнь звали Чарли, и разорвал упаковку в оленях и рождественских венках. Оттуда показался фотоальбом в серой льняной обложке с надписью «Family album»6. Мой отец раскрыл альбом наугад – и я увидела ту фотографию. Самую обыкновенную: молодая пара, улыбаясь, смотрит в камеру, а на коленях у женщины сидит девочка в синем комбинезоне с куском хлеба в руках. Девочке на вид не больше года, от силы полтора. Мы с отцом глядели на фотографию. Хоть мать на ней и улыбалась, выражение лица у нее было напряженное, неспокойное.
Рассмотрев всю фотографию – поначалу я увидела только эти три фигуры, – я обнаружила, что на другом конце стола сидят мои дядя с тетей. На клетчатой скатерти – кувшин красного вина и несколько тарелок с остатками ребрышек и соуса алиоли. Мы с отцом молчали. Я не сразу осмыслила находку – не потому, что не знала, из какой она эпохи или что на ней происходит: это был самый обыкновенный семейный снимок, – а потому, что никогда до тех пор не видела фотографии, на которой мы с родителями были бы все втроем. Я никогда не видела фотографий своей семьи и просто-напросто забыла, что у меня тоже есть семья.
Еще несколько секунд мы смотрели на снимок – отец долго держал только что купленный желтковый туррон, но потом все-таки медленно положил его на стол, а Клара тем временем выносила из кухни идеально сервированные анчоусы, креветки, несладкую выпечку, финики с беконом (хоть никто сейчас и не ест фиников с беконом). Мы с отцом застыли в забытьи, разглядывая детали фотографии. Я подумала, что он, должно быть, как и я, забыл этот момент, забыл, что у него вообще была раньше другая жена, и теперь пытался отнести ту давнюю жену и дочь к какому-то моменту во времени, но к какому же, если датировать эту археологическую находку невозможно?
Наконец отец разрушил чары, вздохнув, и в этом вздохе послышалось раздражение. Возможно, все эти годы он пытался убедить себя, что я каким-то образом самозародилась в мире. Он не помнил или хотел бы забыть, что когда-то у него была девушка, он встречался с ней всю юность, а потом женился на ней 12 июня 1981 года, а потом эта девушка забеременела и родила его первую дочь, присутствующую здесь и вместе с ним застывшую над фотоальбомом.
Но память – лишь фокус. То, чего мы не видим, не существует, и уж тем более не существует то, чего мы видеть не хотим, так что не будет преувеличением сказать, что именно страху обязано своим существованием слепое пятно в человеческом глазу, участок сетчатки, нечувствительный к свету. Так вот, первая дочь родилась, когда он был еще слишком молод и не понимал, чего хочет от жизни, – если допустить, что потом он все-таки это понял. Так что рождение первой дочери застало его врасплох, еще до того, как он успел стать самим собой, какой он есть сейчас, и завести новую семью – жену Клару и мою сестру с ее наушниками, – свою официальную семью.
Если пойти дальше, можно сказать, что существование первой дочери всегда ставило его в тупик. И, по правде говоря, хоть это, вероятно, прозвучит рискованно и тенденциозно, можно было бы утверждать, что его дочери, которая сейчас рассказывает эту историю, просто-напросто не существует.
Тут пришло время аперитива. Клара наконец унесла туррон на кухню и положила к десертам, а мой отец сказал, не сводя глаз с фотографии:
– Забавно… Чарли, а что стало с этими часами?
Тут я впервые обратила внимание на золотые часы у моего отца на запястье. Во всем есть множество слоев информации, и до некоторых мы так никогда и не доходим, а другие открываются нам постепенно. Я посмотрела на отца, не зная, что именно ему показалось забавным, часы или семейное фото.
Дядя подошел, присмотрелся и спросил:
– Это не те, что ты отдал папе?
– Да? Я потерял их из виду давным-давно… А хорошие были часы. Терпеть не могу терять такие вещи.
– Бедная твоя мать, – сказал мне дядя. – Какая была красивая и как ужасно всегда выходила на фотографиях.
Я кивнула, посмотрев на гримасу матери, а потом перевела взгляд на часы, которые меня особо не впечатлили. Будто ставя точку в беседе, мой отец захлопнул альбом и отодвинул его, отодвинул меня, мою мать и свои потрясающие часы, – и раздраженно напомнил моей сестре: никакого телефона за столом и пускай она, пожалуйста, снимет наконец эти чертовы наушники. Затем он вернулся к истории, которую я уже слышала, когда пришла к дяде с тетей, еще до того, как он ушел за желтковым турроном, который забыл купить.
– А сколько я эти анчоусы искал… Вначале пришлось идти к El Corte Inglés, потом в Carrefour… Но с третьего раза наконец повезло: я решил заглянуть в тот магазинчик деликатесов на улице Айяла. Ух и дорогущие они были! Но в честь Рождества… и потом, я же знаю, что мои девочки, – тут он посмотрел на нас с Инес, – обожают анчоусы…
Дядя открыл белое вино, разлил по бокалам тончайшего стекла с затейливым рисунком, и мы выпили за Рождество и за тех, кто не с нами, и пожелали, чтобы следующий год оказался лучше этого. Мы принялись за еду, отец пододвинул ко мне анчоусы, я взяла один.
– Да ладно, всего один?
Я подцепила вилкой еще один, и отец остался доволен. Я посмотрела на них: соленые, все в масле, крошечные косточки, которые, несмотря на свой размер, вполне могут застрять в горле. Я взяла кусок хлеба, утопила анчоусы в его мякоти и без долгих размышлений съела. Мне стало любопытно, но я понимала, что сейчас неподходящий момент, чтобы выяснять, откуда мой отец взял, что я люблю анчоусы.
Есть в рождественских обедах что-то траурное, какая-то грусть, рождающаяся оттого, что всем непременно должно быть радостно и весело. Изящные бокалы, креветки и фуагра, специальные кольца душат тканевые салфетки с вышивкой, раскрытые рты, воспоминания об ушедших, застревающие поперек горла, как кости анчоусов. Да, есть в рождественских обедах что-то траурное, когда все принимаются возносить хвалу умершим и тем, кого не хватает за столом. Моей бабушке, моей кузине Ирене – но Ирене не умерла, а поехала в Пунта-Кану с сыновьями, семилетними близнецами; они выиграли эту поездку в лотерею в турагентстве, где работала Ирене. Моя единственная кузина – дочь Чарли, моего дяди и крестного, и Луисы, его жены и моей любимой тети. В моем детстве они втроем были для меня образцом семьи, родителей и их роли в жизни детей. Думаю, Ирене считала это само собой разумеющимся и без всяких сомнений и метаний наслаждалась этим словосочетанием, которое я только что открыла, довольно-таки простеньким с точки зрения синтаксиса – притяжательное местоимение да существительное. Моя семья. Существительные освещают путь, а притяжательные местоимения связывают нас с разными реальностями и дают нам место в мире.
Инес, дочери Клары и моего отца, уже двадцать шесть лет, а я все еще удивляюсь, что она умеет говорить. Что может сказать одну фразу вслед за другой и правильно подобрать к существительным прилагательные. Что в детстве она была моделью, а теперь стала стоматологом. Что недавно бросила парня, с которым познакомилась в аэропорту, улетая в Бристоль, где сейчас живет. В моей голове Инес по-прежнему три-четыре года, она не говорит, живет в постоянной немоте, наказывая ею доставшихся ей родителей, одним из которых был мой отец и которые все таскали и таскали ее по съемочным площадкам и агентствам, потеряв голову от ее редкостной, причудливой, ослепительной красоты. Как странно, думала я: моя сестра существует без слов, а мне они жизненно необходимы. Мне нужно, чтоб они клубились внутри меня, прилагательные, наречия, незнакомые выражения, латинские, с причудливым ударением, связывая дни и продлевая мое существование.
Инес с моим отцом – сообщники, их объединяет общее молчание; это гораздо больше всего, что объединяет меня с каждым из них. Они похожи: оба молчаливы и часто сидят с отсутствующим видом, но я ощущаю между ними связь, которая, думаю, произрастает из совместной жизни: они делили друг с другом эти периоды погружения в себя, они знают, какой сыр нравится другому, они оба определенным образом складывают футболки, перед тем как убрать в шкаф, и по утрам слушают одну и ту же радиопрограмму. В этих мелочах и заключается жизнь. И Бог; по крайней мере, так говорят. А я думаю, что из таких мелочей складываются семьи.
Трудно сказать, сколько нужно таких мелочей, чтобы составить чей-то образ. А может, вся жизнь в итоге сводится к череде незначительных и не связанных между собой мелочей, которые только посредством письма соединяются и превращаются в цельную картину.
В гостиной моих дяди с тетей, пока Инес со своей фирменной серьезностью расписывала достоинства новых наушников Bowers&Wilkins, я думала о них троих, о Кларе, Инес и моем отце, об этой семье, вечно от меня ускользавшей, существовавшей параллельно его первой семье – к которой принадлежала я сама и которая давным-давно исчезла. Мне пришло в голову, что, хотя физически все мы находимся в одном помещении, в гостиной моих дяди с тетей, все мы живем на разных территориях и будто бы принадлежим к разным слоям реальности. Ведь существует территория фактов, и территория чувств, и территория прошлого. Территория фактов, самая понятная, простиралась прямо перед нами: на ней находились остатки еды, изящные бокалы, спич Инес о том, как важно покупать наушники хорошей марки, например Bowers&Wilkins, а не какие-нибудь подешевле (она прибегла к сентенции «скупой платит дважды»; она вообще любит незатейливую народную мудрость). На этой же территории моя тетя, кивая, отломила кусочек хихонского туррона, а мой дядя перебил мою сестру, сказав жене: «Луиса, да брось ты это и доешь его уже», но вместо этого сам взял с блюда последний кусочек, а потом тема с наушниками заглохла и моя сестра вновь умолкла. Территория фактов была вполне понятна и осязаема, в отличие от территории чувств и эмоций: эта вторая имела более изменчивую природу и менее четкие контуры. Кое-какие из них все же угадывались (злость, грусть и обиды, радость от праздников, спокойствие, с которым говорила моя тетя, досада на отсутствующих и на лишние килограммы), вторую территорию мы не видели, но были связаны с ней посредством интуиции, забывая о том, что сказал Флобер: форму ожерелью придают не жемчужины, а нити7, и в качестве этих нитей выступают, к несчастью, не факты. Там, на территории чувств, живут мои дядя с тетей; за фактами они всегда умели разглядеть то, что их пронизывает.
И, наконец, все мы, пусть и не желая этого признавать, блуждали где-то неподалеку от последнего уровня, уровня прошлого, то есть того, что в какой-то момент принадлежало территории фактов (кувшин с вином на столе, часы, которые мой отец не сумел забыть). Но прошлое ненадежно, ведь его больше никто не видит и даже не ощущает. Оно ушло, и до него не добраться, им не поделиться, прошлое – это зашифрованное послание на незнакомом языке, нуждающееся в толковании. Именно поэтому сферу прошлого труднее всего объяснить, определить, а ведь именно к ней, полагаю, многие из собравшихся за этим рождественским столом относят меня.
Некоторые люди не перемещаются между слоями, как, например, мой отец. Для меня он застрял на уровне фактов, поэтому то, что происходит в настоящем, прямо сейчас, для него никогда не связано с тем, чего больше не существует. Он рассказывает свою жизнь, будто зачитывает статью из Википедии, скачет от факта к факту, вооружившись датами и союзами с причинно-следственным значением, и так выходит, что жизнь его не поддается выражению, в ней нет ни путеводной нити, ни его воли, а лишь отдельные островки, не связанные между собой.
После десерта я принялась его рассматривать: голубые глаза под слегка нависшими веками, взгляд будто затерялся где-то не здесь. Жена его тем временем говорила, что они ни за что на свете не хотят возвращаться в Барселону.
– Раньше-то да, пока девочка, – тут она посмотрела на меня, – была маленькая. Но когда ей исполнилось восемнадцать и она уехала учиться за границу, на фига нам с Хайме было там оставаться?
Это была не вся правда, но никто не противоречил Кларе: все мы уже привыкли если не ко лжи, то к разным версиям прошлого, вводившим в семейное равенство новые элементы; элементы, призванные смягчить результат, несмотря ни на что остававшийся прежним – несчастливым.
Рассказывая об их с отцом паре, она всегда использовала слова «мы с Хайме». Казалось бы, ничего странного, если только не знать, что на самом деле моего отца зовут Жауме. Большую часть жизни, с рождения до развода с моей матерью, он называл себя именно так. Затем был период неопределенности, как бы подготовки к переменам, когда некоторые звали его Хайме, а другие – Жауме. Клара, которая родилась в Малаге и выросла в Мадриде, и ее бесплодные попытки выучить каталонский – она все еще говорит «Яуме» или «пантумака»8– всегда были поводом посмеяться, пока над такими вещами еще можно было смеяться, пока они не стали частью тончайшей и ядовитой изнанки жизни, называемой политикой. Таким образом, есть два отца: Хайме, отец моей сестры Инес, и Жауме, который потерялся где-то по пути, или отсутствовал, или находился вне зоны действия сети, в общем, пропал.
Мои родители оба родом из Барселоны. В довершение путаницы – мою мать тоже зовут Клара. Она всегда была Кларой, без всяких прозвищ и уменьшительных суффиксов, как и вторая Клара, так что не было никакой возможности различить их по именам. Хронологически первой Кларой была моя мать, а вторая Клара появилась несколько лет спустя – по версии моей матери, отец познакомился с ней еще до моего рождения. Когда мне исполнилось полтора года, отец ушел из дома. До моих восемнадцати все мы жили в Барселоне, а потом я уехала учиться за границу; это было в тот самый год, когда банк, в котором работал мой отец, в конце концов после долгих просьб перевел его в Мадрид, куда Клара всегда хотела вернуться.
– Но, учитывая, что за кошмар тут творится, – продолжала Клара (она часто настаивает на своем, снова и снова приводя одни и те же аргументы, лишь слегка видоизмененные), – будь моя воля, я бы уехала гораздо раньше. Нет, конечно, раньше тут была девочка, но теперь-то… Ох, Хайме, ради бога, не надо больше польворонов9, куда еще, и девочке – на сей раз она имела в виду Инес – тоже уже хватит. С тех пор как она переехала в Бристоль…
Мой отец поставил перед Инес полное блюдо польворонов.
– Если нельзя, но очень хочется, то можно, – сказал он (он тоже любил присловья и поговорки, как и его младшая дочь).
– Нет, Хайме… Вчера, потом сегодня, так ей и объесться недолго.
Тут в беседу вступила моя сестра и, конечно же, слово в слово повторила реплику моего отца:
– Да блин, мам, если нельзя, но хочется, то можно.
Она раскрошила в ладонях миндальный польворон, и Клара закатила глаза.
В доме моего отца стройность и красота – столпы, на которых зиждется все остальное. Можно быть идиотом, который не прочел в жизни ни одной книги, можно заявить, что предпочитаешь Ортегу Гассету, можно писать «болименее», можно утверждать, что Тадж-Махал находится на окраине Найроби или что декада – это сто лет, – и ничего тебе не будет. Но со стройностью и красотой шутить нельзя. В жизни человеку позволено все, кроме как быть страшным. Или толстым.
Тетя принесла кофе, и дядя снова раскрыл альбом на странице с фотографией, над которой они долго смеялись. Эту я видела раньше. На ней была изображена я, лет, наверное, семи, с огромным пасхальным яйцом в гнезде из разноцветных перьев. Я улыбалась, демонстрируя зубы, хоть одного из резцов и не хватало. На мне была любимейшая футболка из центра НАСА в Хьюстоне, которую отец с Кларой привезли мне из поездки. Футболка была предметом зависти моих одноклассников. На ней были изображены двое астронавтов, парящих в космосе, и логотип НАСА. С нее началась история авантюры, лжи, окончившейся звонком в дом моей матери, где я в то время жила.
Я взяла трубку, и на другом конце провода голос моей классной руководительницы попросил к телефону мою мать. Я чуть не сказала, что она ушла в магазин, но решила не ввязываться в новую ложь. Передав матери трубку, я услышала ее суровый тон. Делая вид, что ни капельки не волнуюсь, я размешивала комки в ColaCao.
Классная руководительница уже несколько раз говорила мне, что хочет поговорить с моей матерью, и даже записала у меня в дневнике: «Я хотела бы побеседовать с вами о деле, касающемся вашей дочери», но, когда днем мать спрашивала, как дела в школе, я пересказывала ей события дня и домашние задания в мельчайших подробностях, чтобы только у нее не возникло необходимости заглянуть ко мне в дневник. Я хотела продлить последние дни счастья, вдоволь упиться собственной популярностью. Я догадывалась о причинах звонка и заранее ощущала злость и печаль, даже не из-за того, что, узнав, что ее дочь лгунья, мать наверняка накажет меня, а из-за всеобщего презрения, которое обрушится на меня, когда одноклассники узнают правду: что мой отец никакой не астронавт, что он не живет в Хьюстоне и не выполняет опаснейших космических полетов, и не из-за них он пропускает все родительские собрания, дни рождения и даже праздник на конец учебного года.
Виноват был рисунок, который нам задали на уроке изо в День отца. Наши творения несколько дней украшали стены второго класса: отцы-медбратья, учителя, таксисты, дрессировщики, электрики. Большинство рисунков были подписаны вариациями на тему «Самому лучшему папе в мире». Я над своим рисунком вместо посвящения написала блестящими серебряными буквами «Хьюстон». Под этой надписью я изобразила мужчину, парящего на фоне черного картона, в белом костюме с надписью «НАСА» на груди. Скафандр был явно маловат моему бедному отцу, шлем сплющил ему голову, и все же в рисунке был виден масштаб, которым мы наделяем все, что идеализируем.
Мой отец был героем.
Он был астронавт и жил в Хьюстоне с самого моего рождения. Эта ложь сделала меня самой популярной девочкой в классе. Она начала разваливаться в тот день, когда моя мать по телефону договорилась о встрече с моей классной руководительницей, и окончательно рассыпалась пару дней спустя, когда моя мать вернулась домой после этой беседы, села на диван, достала рисунок и спросила:
– Кто это, Жауме или папа?
Папой она называла держателя официального титула отца, своего мужа и отца моего брата Марка, рожденного в 1988 году. Скафандр позволил мне не изображать светлых волос моего отца, так что астронавт удовлетворил всех.
– Жауме.
– Что я сделала не так? Почему ты целых два года рассказываешь всем в школе, что Жауме – астронавт?
Я промолчала.
– И что он живет в Хьюстоне с твоей бабушкой и собакой? Что еще за бабушка, что за собака? Бабушка твоя живет на улице Корсега. Господи ты боже мой…
Я молчала. Я не стала рассказывать ей, что еще нарисовала маленькую круглую луну, всю в дырках, как кусок сыра, потому что луна напоминала мне о ней, о моей матери. И что комок, паривший между луной и моим отцом, представлял собой не что иное, как попытку изобразить маленького астронавта, меня. Это была первая и последняя моя попытка высказаться о моей семье, использовать это выражение, канувшее в небытие.
Я изобразила их обоих, отца и мать, на рисунке, полном тайн и отсылок. Это было все, что я могла создать в свои семь лет. Таким образом я неосознанно начала писать этот рассказ, но не сумела сказать об этом матери; во-первых, потому что сама этого не понимала, но главное – потому что подозревала, что таким образом мы скатимся в упреки и наказания.
– Никаких мне тут больше астронавтов, – сказала она, будто «тут» означало конкретное место. – А то потом мне снова будет звонить классная, и что я ей скажу?
Я попросила прощения и подозреваю, что моя мать решила, что в этой истории виновата она сама: вопреки моим ожиданиям, она не стала меня отчитывать, не лишила ни телевизора, ни книг с выдумками, как она их называла. Только попросила меня рассказать в школе правду, и я не стала спрашивать: «Какую правду ты имеешь в виду?», и несколько дней спустя, когда мои одноклассники поинтересовались, вернулся ли мой отец из космоса, я ответила, что да, он вернулся насовсем и теперь будет работать в банке на окраине Барселоны.
В тот день, сидя рядом с матерью на диване, я выучила урок: лучше не выделяться. С тех пор на изо я просто повторяла за остальными. Позже, когда нам снова задали нарисовать семью, я подумала, что, если изобразить самую обыкновенную семью, можно всю оставшуюся жизнь делать вид, что у тебя она тоже есть.
За рождественским столом все смеялись над щеками девочки в футболке «НАСА», их забавляла страсть к астронавтам, которой было отмечено все мое детство.
– А как звали ту женщину, которая погибла в… в ракете? – спросила Клара.
– В ракете? – мой отец посмотрел на нее. – Ты имеешь в виду, в шаттле?
– Ну та учительница с кудряшками.
– Криста Маколифф, – ответила я.
– Точно. Бедняга.
Но Криста никого особо не занимала, ее имя было лишь одним из атрибутов моего детства. Я не стала вмешиваться, так что они продолжали говорить обо мне, об этой девочке на фотографии. Какая же хорошенькая, – говорили они. Какая она была смешная, правда, Хайме? И умненькая, и хорошенькая, ты посмотри, какие глазищи. Без упоминания о глазищах было не обойтись.
– Смотри-ка, тут ты еще не такая худая, как сейчас, – притворно обеспокоился мой отец. На самом деле, он гордился, что я никогда в жизни не весила больше сорока восьми килограммов.
– А помнишь, как ты хотела съездить в Хьюстон и увидеть Космический центр НАСА? – спросила Клара. – Хорошо, что это прошло, а то что это за место такое для девочки – Хьюстон. Да и городишко жутко убогий, правда, Хайме?
Я не смогла рассказать им, что поездка в Хьюстон стала бы доказательством, которое я могла бы предъявить своим одноклассникам (стояла середина восьмидесятых, их родители все были женаты): у меня тоже есть отец, который страшно меня любит, и если он не участвует в моей жизни, то не от забывчивости, и не от лени, и не потому, что не хочет лезть в мою «официальную» семью, как было, по-видимому, на самом деле, а потому что живет очень далеко – в Хьюстоне, в космосе. Вот это была бы убедительная причина. Я так никогда и не рассказала отцу, что моя любовь к этим людям, которые бывали в самых далеких далях, которые смотрели сверху на свою планету, а потом, вернувшись домой, садились на диван и спрашивали себя: «А что теперь?» – была своего рода спасательным кругом: я цеплялась за то, чего никогда не существовало. Я не могла и не хотела поверить, что отец, который до моих восемнадцати жил в паре километров от меня, хотел видеться со мной лишь дважды в месяц, а когда приезжал за мной в школу, даже из машины не вылезал, потому что боялся, что ее эвакуируют. Приезжал на своем красном «альфа ромео» и парковался на улице Майорка перед мусорными контейнерами. Дважды сигналил, чтоб я знала, что он на месте.
А мне нужен был отец, и поэтому его пришлось выдумать. К этой огромной непостижимой любви нужно было прийти через что-то другое, мне сгодилось бы искусство, или наука, или литература, но я влюбилась в Хьюстон, в луну и космос. В космические миссии, в холодную войну, в «Челленджер», в Кристу Маколифф. Все эти имена и названия соприкасались с непознаваемым, беспредельно далеким, они имели отношение не только к нему, но и к моим родителям, которые ушли, и союз их теперь принадлежал к территории невидимого. Они не просто разошлись – они уничтожили все свидетельства своего совместного существования, все фотографии и воспоминания, оставив на уровне фактов лишь одно маленькое доказательство: меня.
Дети придумывают себе воображаемые миры, чтобы выжить. Детская мечта об астронавтах – это мечта посмотреть издалека на то, что находится так близко. Много лет она помогала мне обойти табу и неназываемое. Так я придумала себе семью.
Я распрощалась со всеми: с сестрой, обитающей в далекой галактике, свободной от чувств и взаимности; с отцом, который в тот момент рассказывал всем, что никогда не мог понять, как это люди любят марципан (он прервался, чтобы поцеловать меня и спросить, хочу ли я какой-нибудь подарок на Рождество; я пожала плечами, и он решил, что переведет мне денег; как будто хоть раз в жизни он купил мне подарок). Клара обняла меня, а дядя поманил к себе в кабинет. Там на стеклянном столе лежало несколько фотографий из тех, что мы видели в альбоме.
– Я сделал для тебя копии, тут даже есть кое-что, что не влезло в альбом. Подумал, тебе захочется их забрать. Это еще не все, думаю, остальные будут готовы примерно через пару недель. Я их сложу в коробку, чтоб ты могла их унести.
Меня тронуло, что он подумал обо мне. Я поблагодарила и сказала:
– Я приду за ними, когда тебе будет удобно.
Потом поблагодарила еще раз, и дядя проводил меня до двери. Шумный лифт cо скрежетом прибыл на восьмой этаж, я вышла на улицу и застыла у подъезда.
Не знаю, сколько времени я стояла у подъезда, до странности взволнованная. Дело было не в том, что мне никогда не нравились рождественские обеды, и не в том, что я уже видеть не могла креветки и польвороны.
Я направилась к дому. Мне позвонила подруга – поздравить с праздниками. После дежурного: «Как дела?», на которое я всегда, без оглядки на свои жизненные обстоятельства, отвечала: «Хорошо», я рассказала ей, что сейчас впервые видела фотографию своей семьи, а она спросила: «Какой семьи? В смысле, которой из?» Ей, одной из самых старых моих детских подруг, пришло в голову то же, что и мне: конечно, она знала о существовании обеих семей, но никогда до конца не понимала, которая же из них моя. Я вкратце описала ей фотографию и свою растерянность от этой мысли: за всю предыдущую жизнь я не видела фотографий своей семьи. Эта растерянность была со мной всегда. Подруга воскликнула, с удивлением и иронией: «Честно говоря, меня уже ничем не удивить!» А потом, после долгой паузы, добавила: «Но это твоя история». Мы посмеялись и заговорили о чем-то еще, я не придала этой беседе большого значения. Я положила трубку, пожелав предварительно счастливого Нового года и выдав целую гору клише, которые терпеть не могла, но использовала все равно, и зашагала дальше, вцепившись в сумку, будто боялась ее потерять. Меня вдруг охватило странное чувство: я сама себе показалась неуместной, как мой отец. Мои размышления прервало уведомление: отец прислал мне денег, как делал каждый год. Регулярные взносы он сопровождал сообщениями в соответствии с поводом: либо «Подарок день рождения», либо, как в этот раз, «Подарок Рождество».