Buch lesen: «Кубок орла»
© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2011
© ООО «РИЦ Литература», 2011
* * *
Часть первая
Елизавете Ивановне ГИБЕТ, не забывшей «тридцатого, оставшегося там, на сплаве», вечная моя дружба.
Автор
Глава 1
Море уходит
В неуемном буйстве выла метелица.
Вглядываясь в белесую муть, Петр хмурился все больше. Неистовая тоска уже третий день томила его. Лечь бы, растянуться пластом – ни о чем не думать, ничего не решать… А решать нужно. Он зябко передернулся, потирая руки, прошелся по терему и снова остановился у окна, молчаливый, злой, опухший от бессонницы и вчерашнего хмеля. «Ишь, воет, проклятая! Самому от нее, от ведьмы, впору бы взвыть…»
За столом, подперев пухлым кулаком двойной подбородок, сидел Петр Павлович Шафиров – глубокомысленно рассматривал на карте места предполагаемых военных действий со шведами. Черные, чуть насмешливые глаза его щурились. Влажные губы казались тонкими на белом упитанном лице.
– Когда же она угомонится, проклятая! – простонал Петр. – А ни зги… Словно могила тебе…
– Могила и есть, – с нарочитой веселостью подхватил Шафиров. – Так и чудится, государь, будто в землю гроб опускают. Ну, ей-же-ей, упокойничка во гробе зрю.
– Хмелен ты, что ли?
Шафиров встряхнулся, еще веселее, еще увереннее крикнул:
– Признаю, да! Карл во гробе!
Грустная улыбка скользнула по лицу царя.
– Карла, говоришь, во гробе узрел?
Петр Павлович перехватил улыбку и без всякой робости, как равный равного, обнял государя.
– Сколько веревочке ни виться, а конец все равно будет… Будет, Петр Алексеевич! Как волка в яму, в гроб вгоним шведа.
– А что, ежели он меня в гроб? – усмехнулся государь и вдруг изо всех сил стукнул кулаком по столу. – Нет! Не бывать тому! Что нос повесил, Петрушка? Не пропадем!
Шафирова не очень обрадовал резкий переход этот от уныния к веселью и бодрости. Кто-кто, а уж он знал, как часто резкие переходы кончались звериным гневом, жестоким припадком.
«Будет бить, – горько подумал Петр Павлович. – Обязательно будет». Набив трубку, он разжег ее и торопливо сунул в рот государя. Петр трижды затянулся и побежал вдоль стен по бесконечному кругу.
– Ну, говори, – на полном ходу остановился он, выпустив в лицо советнику едкую струю дыма.
– Доподлинно знаем, – сразу, без лишних слов, начал Шафиров, – через малое время швед уйдет из Польши в русский поход. А имеет Карл двадцать четыре тысячи человек кавалерии и двадцать тысяч пехоты. Да на подмогу к нему всякий час может прийти из Лифляндии генерал Левенгаупт с четырнадцатью тысячами человек.
Все это Петр знал сам.
Что в самом деле ждало его впереди? Страна с каждым днем нищает. Леса кишат беглыми. К ватагам все чаще примыкают воинские отряды. Союзники вероломны – только и ждут того часа, когда из друзей можно будет превратиться в недругов и разодрать Российское государство на куски. Одна Польша еще кое-как держится. Но и на нее особенно полагаться не приходится. Посадит Речь Посполитая королем Станислава, и все будет кончено, прахом развеется дружба.
А шведы? Их наступление несет с собой гибель. И страшнее всего, что движутся они к украинским рубежам, туда, где живут самые непокорные московские холопы – запорожцы.
«Неужто ж правду говорят про Мазепу?» Петр стиснул ладонями виски. Его глаза округлились, стали еще чернее. Ноздри раздулись. Через лоб поползла под коричневую шапку волос тонкая синяя жилка.
– Ну, чего приумолк? – выкрикнул он сквозь зубы. – Говори… радуй далее.
«Будет бить, – потупил глаза Петр Павлович. – Обязательно будет…» И, вздохнув, поклонился:
– Покель все, государь.
– Все-о! – передразнил царь. – Покель все-о! Мало ли? Таково утешил, что хоть в прорубь. – Он вытянул шею и прислушался. – Ревет-то, а? Ревет каково за окном? Словно море в непогоду.
Он опустился на лавку. Голова его склонилась на подставленную ладонь, лицо обмякло, как у тяжелобольного, на миг почувствовавшего облегчение.
– Море… Нам ведь крохотку эдакую… Махонький клочок берега с пристанями… А оно уходит. Уходит море от нас! И не удержим его. Какая война может быть, коли казна пуста?
Шафиров будто ждал этих слов.
– Будет казна, – сказал он громко и твердо. – Только сотвори то, о чем не единожды на сидениях думали…
– На части, что ли, Россию разбить? Дворянам раздать в полное управление?
– Так, государь.
– Рано. Пускай поучатся еще малость.
Петр сердито фыркнул. Советник, глядя на него, пожал плечами.
– Хочешь – гневайся, хочешь – с глаз долой прогони за дерзость мою, а подменили тебя, Петр Алексеевич. Словно бы не владыка Санкт-Питербурха передо мною…
– Че-го-о?
– Да! Словно зельем опоили тебя. Во всяком деле тебя ныне сумленье берет. Убей, а я и при последнем издыхании помазаннику Божьему правду скажу. Ты, сам ты сему обучал.
Шафиров не ошибся. «Правда» попала в цель.
Петр ласково ударил его по плечу:
– Коли правду, сыпь, брат, не сумлевайся.
Откинув далеко трубку, он вскочил и снова заходил по терему уверенно и четко, как на учении с преображенцами.
– Говори.
– Говорить-то нечего. С губернациями погодить еще можно, а что касается Литвы, послушайся, Петр Алексеевич, генеральского совета. То не в бесчестие, но во славу твою.
– Отступить от Литвы?
– Отступить, Петр Алексеевич.
Оба склонились над картой, водя по ней пальцами, долго изучали каждый изгиб трущоб и трактов. Все замечания государя советник тут же, не споря, записывал до последнего слова.
Безответное послушание вывело царя из терпения:
– Эк задолбил: «Да, да…» Когда же «нет» скажешь?
Шафиров приложил обе руки к груди:
– Верь не верь, а ей-ей, нечему некать. Словно бисер нанизываешь.
– А ежели я вдруг со зла Литву велю разорить, сие как?
– Тот же бисер, Петр Алексеевич. Нешто не разумею я, что не потехи для разоришь ты тот край, а к тому, чтобы шведы шли по Литве, как иудеи в пустыне?
Петр призадумался. Смести с лица земли города и деревни, чтобы лишить Карла возможности иметь под рукой провиант и фураж, было нетрудно. Один полк солдат справился бы с этим походя. Царя смущало другое. Он боялся ожесточить население, и без того недовольное хозяйничаньем русских.
– Не замутил бы народишко…
Шафиров самоуверенно расхохотался:
– Пускай только сунутся! Пороху достанет еще про честь литовскую.
– Значит, так, – укрепился в своей мысли Петр. – Пиши: «Отступать и дороги все портить, а буде возможно где, лесом и каменьями забросать».
Советник усердно заскрипел пером.
– Про всякий случай не худо бы и Москву укрепить, – сказал он, не поднимая головы. – Мало ли что бывает…
– Я про сие уже Федору Юрьевичу наказал.
Голос Петра уверенно зазвучал, повеселело лицо. Вместе с принятым наконец решением к нему вернулась обычная его сила. За окном по-прежнему ревела метелица, но государь теперь, прислушиваясь, уже наслаждался ею.
– Силища-то, а? Кого хочешь сметет! Эх ты, морюшко… Зазнобушка моя, море!
Он приказал подать вина и, налив кубки, чокнулся:
– Пей, Петрушка! Пей, Петр Павлович, брат мой любезный! За берег морской… И памятуй, что только через сих артерий может здравее и прибыльнее сердце государственное быть.
Ночь близилась к концу. Сквозь промороженные оконца сочился мутный от снега рассвет. Царь развалился на лавке. Одна его рука упала на пол, другая крепко сжимала чубук. Не глядя на советника, он спросил:
– Уходишь?
– Ухожу, государь.
– Ну-ну, иди, – сладко зевнул Петр и тотчас же вспомнил: – Да! Про челобитчиков-то я и запамятовал…
– Кочубеевых?
– Кликни обоих. Послушаем, какую они про Мазепу песню сыграют.
Шафиров послушно бросился исполнять приказание.
Глава 2
Послы Кочубея
– Где же монах? – спросил Петр Павлович, растолкав крепко спавшего челобитчика.
– Где ж ему быть? Молиться пошел. Богомольный он у нас.
Наскоро протерев глаза, челобитчик отправился вслед за советником по темным переходам. Он знал, что скажет сейчас царю, у него было достаточно времени, чтобы все хорошенько взвесить и обсудить с иеромонахом Никанором. Поэтому держался он уверенно, даже немного надменно.
Однако у входа в горницу его вдруг охватила робость. Мысль, что сейчас он увидит самого государя московского, невольно делала его маленьким, ничтожным. А такое состояние было чуждо челобитчику. За сорок пять лет жизни он повидал всяких людей – одних уважал, других ненавидел, третьих ни во что не ставил. Не раз бывал он и в боях. И все же никогда не терял достоинства, «ласки к своей чести казацкой».
«Эй ты, спидница! – выругался казак втихомолку. – Чего злякался?» И в сердцах пребольно дернул себя за ухо.
Шафиров приоткрыл дверь:
– Ты не бойся… Перекрестись и иди.
Это напутствие ударило челобитчику в голову. Как? Его, Яценку, почитают трусом?! Он с таким негодованием уставился на Шафирова, что наблюдавший из терема Петр захохотал.
Яценко задрал высоко косолапую ногу, будто взбирался на седло, и, все же умудрившись задеть едва приметный порог, ввалился в терем.
– Тьфу на вас, бисовы ноги! – рассвирепел он окончательно, едва не угодив головой в грудь государю. – Тьфу!
Петр не без удовольствия рассматривал нескладного, ростом под потолок, детину. Он понимал, что не ноги казака виноваты, а смущение перед московским царем. Это льстило царю и невольно располагало к челобитчику, тщетно пытавшемуся принять независимый вид.
– Из Диканьки? – запросто усадил Петр гостя.
Несоразмерно маленький на огромном лице носик казака покраснел, как спелая вишня на солнышке. Глаза недоуменно скосились на государя. «Что это за чудной человек, в самом деле?» Правда, Яценке говорили, что царь держится просто, терпеть не может разных почестей и церемоний. Но все-таки ведь царь же он!
Яценко смущался все больше. «Уж не каверзу ли какую готовит? – подозрительно думал он. – Вот так посидит, посидит, а потом как цапнет, быдло, и дух из тебя вон… Они все, москали, лукавые, как ведьмы наши с Лысой горы».
– Из Диканьки, – ответил он после долгого молчания.
– А из каких будешь?
– Казак, – гордо выставил грудь Яценко. – Душою казак, а по батьке евреем считают. Батько мой еще манесеньким хлопчиком был, когда в нашу православную веру окстился.
Петр ободряюще подтвердил:
– Мало ли у кого какой батька! Вот видишь знатного сего господина? – указал он на Шафирова. – Тоже родителя еврея сын. А сам наш, русский. И ты, казак, русский.
– Украинец я! – забываясь, вскочил Яценко.
Государь и Петр Павлович так и покатились со смеху. Казак не на шутку перепугался. «Скаженный язык! – выругался он про себя. – Никуда от него не денешься. Болтается, как хвост у старой кобылы».
Он воззрился на образ и дал мысленное обетование трижды взвешивать каждое слово, прежде чем произнести его вслух. Сесть он не соглашался до тех пор, пока раздраженный окрик не заставил его повиноваться. Свесив огромные лапы почти до самого пола, он до боли в висках стиснул зубы и только после этого, решив, что путь лишним словам основательно прегражден, немного успокоился.
– От Кочубея приехал? – уже строго спросил государь. – А почему один? Куда тот самый… отец Никанор подевался?
– Угу, – не разжимая губ, промычал челобитчик.
– Чего «угу»?
– Молится отец Никанор.
Царь кивнул Шафирову:
– Дай ему, Петр Павлович, вина испить. Видишь, обалдел от русского духа сей у-кра-и-нец.
Перед Яценкой мгновенно появился налитый до краев кубок. Сивуха забулькала в горле, разлилась по нутру жгучим, сладостным теплом.
– Теперь так, – усмехнулся Петр. – Теперь вижу, что истинный казак предо мною… Налей ему еще за батюшку моего Алексея Михайловича и за гетмана Богдана Хмельницкого, уберегшего Украину от польской кабалы.
– Хай им обоим двум на том свете легонько икнется, – поклонился казак и осушил второй кубок.
Ему стало совсем вольготно. Полузакрыв глаза, не дожидаясь уже вопросов, он медленно, точно напевая знакомую песенку, принялся выкладывать все вины Мазепы:
– …И рады тайные собирает тот гетман. И жалуется на многие утеснения. Ему и царь Алексей Михайлович сучий сын…
– Ну, ты!.. – прицыкнул Шафиров.
Но Петр остановил его строгим жестом: «Не мешай, дескать, пускай все выбалтывает».
– И Петр Алексеевич ему, – продолжал казак, – быдло. Сковтнули, балакает гетьман, москальские цари, трясьця их матери, Украину нашу. Не Украина стала, а боярская вотчина…
Хмель постепенно рассеивался, голова свежела. Яценко уже отдавал себе отчет в каждом слове. Большие глаза его время от времени вспыхивали колючими огоньками.
Шафиров сидел за спиною гостя и записывал все, что он говорил.
– Я казак, мне на чины и славу – тьфу! Байдуже я соби1, была бы горилка да воля. Я от щирова сердца кажу: не нужен нам Карл! Хай он сказытся, басурман.
Яценко встал и перекрестился:
– Мне не веришь – отцу Никанору поверь, полтавскому священнику отцу Ивану Святайле и полковнику Искре2 поверь, неначе, задумал гетьман поддаться под шведскую руку! – Его охватил жестокий гнев. Он сжал кулаки и, увлекшись, занес их над головой государя: – Нету нашей воли казацькой под Карлой ходить! Тебе, православному царю, служить будем.
Он умолк. Петр, стараясь казаться бодрым, спросил:
– Все?
– Все, ваше царское величество.
– Спасибо тебе и на том, казак.
В дверь постучались. Непрестанно кланяясь и истово крестясь, на пороге показался иеромонах.
– Никанор? – холодно встретил его царь.
– Аз есмь смиренный…
Монах потянулся к руке государя. Но Петр отстранился, шагнул к противоположной двери.
– Довольно. Наслушался! Завтра будет твой черед.
Ни на кого не глядя, он выбежал из терема. Никанор с мольбой уставился на Шафирова. Прием, оказанный ему, ничего доброго не сулил. Недаром ему не хотелось ехать в Москву, да еще с простым казаком Яценкою. Отец Никанор был человек расчетливый, осторожный, терпеть не мог опрометчивых поступков. Разве в том честь, чтоб на рожон лезть? Вот и дождался: едва переступил порог, а его уже гонят, как последнего холопа. Хоть бы к рясе уважение какое имели… Нет, зря, зря впутался он во всю эту историю!
Запершись у себя в опочивальне, Петр крепко задумался. Сомнения одолевали его. Яценко сначала представлялся ему парнем-рубахой, неспособным на ложь, потом, припоминая его улыбку, настороженные взгляды, слишком уж дерзкие речи, он вдруг понял, что перед ним скоморошествовал прожженный плут. Несколько раз он порывался немедля допросить отца Никанора, свести его с казаком, чтобы хорошенько прощупать обоих и понять, что у них на уме. «Только бы дознаться правды, – не миновать тогда Мазепе со всеми споручниками дыбы и плахи! Но что скажет на сие украинская старшина? Не сам ли я сим действом толкну ее к Карлу? – подумал Петр. – Нет, уж лучше до поры до времени погодить. Может, еще и облыжно Кочубей поклеп возводит…»
Уже давно проснулась Москва и отзвонили к обедне, а царь все шагал и шагал по кругу, думая свою думу. За дверью, не смея войти, стояли Марта Скавронская3 и Шафиров. Тяжелое топанье, частые плевки и скрип зубов говорили им о душевном состоянии государя. Но войти с утешением они страшились. Петр нуждался не в утешении, а в совете, они же были бессильны распутать крепко затягивающийся украинский узел.
Кто-то вошел в сени, хлопнул дверью. Петр Павлович узнал Ромодановского и, поклонившись, суховато предупредил:
– В расстройстве царь.
Федор Юрьевич, не ответив на поклон, уверенно направился в терем. Трижды перекрестился он на образа, по старинному чину коснулся заросшими щетинкой пальцами половицы.
– Поздорову ли, государь?
– Тебе еще чего тут надо ни свет ни заря?!
– Эк, ведь зарю увидал! Люди добрые отобедавши, а он утреневает еще.
Царь с изумлением повернулся к оконцу, подул на стекло.
– Иль полдень?
– У людей полдень… А токмо вот мой тебе сказ: не птенцы мы твои, а пасынки. Во-во… Не артачься – пасынки.
Влипшие в багровые щеки тоненькие усики князя-кесаря шевельнулись не то в досаде, не то в усмешке.
Петра невольно передернуло:
– Не в хулу тебе, а от души говорю: измени ты лик свой. Тошно мне смотреть. Ну, чистая монстра!
Федор Юрьевич прищурился, поджал губы. Короткая жирная шея его стала похожа на гранатовый ошейник развалившейся посреди опочивальни любимой царевой собаки Лизет Даниловны.
– А во-вторых, – зарычал он, – цидула от…
– Ты во-первых забыл, – не зло прикрикнул Петр.
– И во-первых будет… Не уйдет!.. А во-вторых, цидула из Батурина от Мазепы.
– Да ну?
– На вот, держи.
Цидула сбила Петра с толку. В ней было подробно прописано все, о чем на рассвете говорил Яценко. Мазепа не жаловался на Кочубея – он даже кручинился за него и никак не мог взять в толк, почему генеральный судья сам себе «роет могилу».
«Неужто за дочку другой мести не выбрал? – приписано было довольно игриво в конце. – Не краше ли было б честно, как подобает пану, шпагой меня проучить?»
Все очень походило на правду. В цидуле откровенно рассказывалось, что Мазепа полюбил дочь Кочубея Матрену и хотел взять ее в жены, а родители вдруг заупрямились. «То шло, как шло, а тут – ни туда ни сюда. Что ж, ваше царское величество, – читал вслух государь, – любовь мухе подобна: гони в дверь, она – в окно».
Иван Степанович излагал все это с таким легкомыслием и так соблазнительно рисовал свой образ «старого чертяки, связавшегося с младенцем», что Петр не выдержал, расхохотался:
– Так вот оно чего! Эвона откудова все сие древо произрастает!.. За дочку Кочубей злобится.
Шафиров был такого же мнения. Все было ясно. Судья возводил небылицы на гетмана из мести за поруганную честь дочери.
– А теперь во-первых! – неожиданно заревел Ромодановский. – Я хоть и монстра, а князь-кесарь и Рюрикович. И отцу твоему верой служил, и тебе тако ж служу. И не моги ты, Петр Алексеевич, меня…
– Ты чего? Аль блохи напали?
– Не блохи, а во-первых… Упамятовал? Про во-первых я говорю. За что монстрой меня обозвал?!
– Ну, прости, – сердечно попросил царь. – Давай мириться. – И, приказав подать вина, налил себе кубок. – За вину перед тобою весь выпью, до дна.
Ромодановский завистливо облизнулся:
– Коли так, уж и я повинюсь, что голос поднял противу царя. Налей и мне орленый кубок в кару.
Они дружески чокнулись и потянулись к квашеной капусте.
Вино и бессонная ночь наконец взяли свое. Желтое опухшее лицо царя покрылось нездоровыми бурыми пятнами, под глазами обозначились темные круги.
В опочивальне густо пахло чесноком, кислой шерстью, потом.
– По-спа-ать бы! – с наслаждением протянул государь.
Ему помогли перебраться на кровать. Царева баловница, Лизет Даниловна, прыгнула на постель и, задрав кверху лапки, блаженно притихла. Петр крепко обнял ее.
– Спит, – шепнул Ромодановский, прислушиваясь к дыханию государя и заботливо крестя его.
Но Петр не спал. Схватив за руку Шафирова, он сказал негромко, как в забытьи:
– Пропиши гетману, ве…рю я ему, как себе…
– Нынче же пропишу.
– Да погоди… Не все… Еще в Киев пиши князю Дмитрию Михайловичу Голицыну… что нету моей веры Мазепе… Денно и нощно пускай око имеет за ним. Не верю я, что сыр-бор из-за девки Кочубеевой разгорелся… Комедийным действом тут пахнет.
Яценко в тот же день отправился в обратный путь. «Подальше от греха», – предусмотрительно решил он и не пожелал даже оглядеть Кремль.
– Дюже хлопот много дома, – поблагодарил он приставленного к нему сержанта. – А казакам и без того будет чего набрехать.
Только за городом казак вздохнул свободнее. Он чувствовал себя так, будто вырвался из горячей бани на вольный воздух.
Стегнув коня, сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.
Почти нигде не останавливаясь, он скакал день и ночь, весь преисполненный желания как можно скорее покинуть «Москальское царство». «Бис его батьку знает, – плевался он, вспоминая царя, – что за людина такая? В очи глядит, неначе брат родной, а душу под семью замками хоронит. Никак души не кажет своей».
Под конец он так ошалел от непривычных дум, что, прискакав к родным рубежам, мертвецки запил. Не успел он оглянуться, как спустил все деньги, полученные на проезд от Кочубея, пропил коня, сбрую и остался почти в чем мать родила.
Глава 3
Путь к славе
Пока Петр спал, Скавронская заперлась в угловом терему с приехавшим из-под Вильны Александром Даниловичем Меншиковым.
– Пей, мой приятный, – потчевала она гостя, нежно водя рукой по его гладко выбритому лицу.
Меншиков с удовольствием сосал романею, закусывал соленым лимоном и ловил тонкими губами пальчики Марты.
– Не возьму в толк, – приторно улыбался он, – что слаще – романея или персты сии сахарные?
Скавронская игриво потрепала его за ухо. Тогда он шутливо опустился на колени, почтительно приложился к ее платью. Все это выходило у него как-то в меру, неоскорбительно для женской чести – даром что Александр Данилович имел все основания держаться смелее со своей недавней наложницей. С тех пор как бывшая служанка пастора Глюка полюбилась царю, Меншиков резко переменил свое обхождение с ней и никогда не позволял себе никаких вольностей, если не было на то ее собственного желания.
Изрядно выпив, Александр Данилович развалился на тахте, взял в обе руки холеную ручку хозяйки.
– Расскажи что-нибудь, царица моя… А я, коли не прогневаешься, вздремну малость с дорожки.
Пухленькое личико Марты расплылось в довольной улыбке. Она ближе придвинулась к гостю и обняла его.
– Про что рассказать?
– Про что хочешь. Ну, про крестьянку литовскую.
– Озорник, – покачала она головой. – Кто та крестьянка?
– Ты, государыня… Занятно слушать, как наш брат, безродный, словно в сказке, звездою вдруг воссияет.
Скавронская послушно в который уже раз со дня их знакомства принялась за рассказ:
– Отец мой бедный… очень бедный крестьянин.
– И посейчас? – ухмыльнулся Александр Данилович.
– Был. Ныне он отец не служанки, а матери царевых детей.
– Ну и ловко резанула! – восхитился Меншиков. – Не всякой боярыне высокородной столь величия Богом отпущено.
– Было у отца моего три дочери и сын, – продолжала Марта. – Сын пастушок, а мы, девки, служанки. Две в кружале, я – у пастора Глюка. Там, в Мариенбурге, я и попала в полон к Шереметеву.
Она пристально взглянула на гостя и умолкла.
– Говори, говори, – попросил Меншиков.
Но Марта неожиданно вскочила, гневно топнула ногой:
– Почему ты любишь про позор мой вспоминать?.. Ну, была наложницей Шереметева и твоей была, а теперь – царева девка. Я, может быть, скоро и уличной блудницей стану!
Меншиков изумленно раскрыл свои всегда воровато бегающие глаза. Прямой тонкий нос его побелел.
– Неужто царь охладел к тебе?
Она прошуршала юбками по горнице, остановилась у окна.
– Видно, так, ежели снова повадился он дневать и ночевать у Анны Монсихи…
– Ой ли?
– Не «ой ли», а ой!
Меншикову стало не по себе. Как же так? Не может быть, чтобы Анна Ивановна, высокомерная, презирающая его немка, снова начала забирать силу. Ведь как отлично шло все! Какой впереди открывался простор. Вся Москва – да что там Москва! – вся Россия говорила о бывшей служанке пастора Глюка как о царице. Еще год-другой, и она должна была стать венчанной женой Петра. А кто как не хитрая, властолюбивая, жадная до денег и славы Скавронская может помочь Александру Даниловичу взобраться на вершины человеческого величия?
– Как же ты допустила?
Марта надменно выпрямилась:
– Не весьма ли ты кричишь на женщину, которая в одной опочивальне спит с государем российским?
Слова эти несколько охладили пыл Александра Даниловича. Он ткнулся горячим лбом в ладонь и крепко задумался. Что, если Монс одолеет Марту? Все тогда погибло. Проклятая немка обратит их в прах. Могла же она когда-то с самим Петром делать все что хотела! Правда, государь был тогда юн, его не окружала еще верная стая птенцов и советников, он только присматривался к жизни, – но все же… Надо было действовать сейчас же, не теряя ни минуты, пока не поздно. Меншиков неслышно поднялся и, распахнув дверь, зорко вгляделся в сумрак сеней. По углам, далеко от терема, прислонившись к стене, дремали дозорные. Он тихо окликнул их и, убедившись, что никто его не слышит, вернулся к Марте, что-то горячо зашептал ей на ухо.
– Ну как тебя не любить? – воскликнула Марта и, вскинув руки, повисла у него на шее.
– Погоди, – отмахнулся «птенец». – Покудова спит Петр Алексеевич, я и почну сие дело. Мигом обернусь.
Он приложился к руке хозяйки и уверенно направился к выходу.
Запахнувшись в потрепанный халат из китайской нанки4, Петр сидел на кровати и внимательно слушал успевшего уже побывать где надо и вовремя вернувшегося Меншикова. На маленькой, собственной работы царя скамеечке скромненько сидела Марта.
– Ныне все козни Карловы как на ладони у меня, государь. Идет он на нас через Украину. Сие верно, как нынче суббота.
– Идет! – фыркнул Петр. – Про то и нам ведомо. Посему две заботы у нас. Не допустить бунту на Украине, сие перво-наперво. И еще – не дать Карлу, ежели он у нас объявится, с Левенгауптом соединиться.
– Про то и вся думка, Петр Алексеевич! Весьма я в сумлении против Мазепы. И дьяку, что от Петра Андреевича Толстого из Константинополя прибыл, тоже верь, государь. Правду сказывает Толстой, снюхался Карл с турецким султаном. Не зря ж похваляется – я-де парадом по России пройду, а в Москве, в Кремле, на роздых остановлюсь…
– Молчи! – гневно прикрикнул Петр. – Через меру, видно, зазнался, что смеешь при мне такую хулу повторять!
Вечером был собран военный совет, на котором царь объявил, что сам едет в армию.
По случаю отъезда государя князь-кесарь устроил прощальный пир. Но Меншиков, вместо того чтобы поехать к Федору Юрьевичу, отправился, едва лишь стемнело, в Преображенское к царевичу Алексею.
– Поздорову ли, херувим?
Алексей молча поклонился.
– А и сдал же ты, Алексей Петрович! – с притворным участием вздохнул Меншиков. – В гроб краше кладут.
Царевич в самом деле был жалок: впалая грудь, вытянутое восковое лицо, в семнадцать лет – морщинистая и дряблая кожа на шее, сбившиеся от пота и грязи длинные волосы, ниспадающие на узенькие плечи, острый, точно неживой подбородок.
«В гроб краше кладут», – повторил Меншиков про себя, уже не участливо, а с какой-то злобной радостью.
Алексей засуетился:
– Не голоден ли? Уж я так рад, так рад тебе, Александр Данилович!.. Пожалуй, Александр Данилович, садись, – говорил он быстро и заискивающе, обеими руками хватаясь за грудь.
Меншиков никогда не приходил к нему с добром – то передавал, что гневается отец, то усаживал за науки и бил смертным боем по малейшей жалобе учителя-иноземца, то заставлял огромными кубками пить вино и плясать в кругу голых дворовых девок. Царевич выполнял все это беспрекословно. Сам Петр строго-настрого приказал ему ни в чем никогда не перечить Александру Даниловичу и слушаться его как «Господа Бога».
– Ты сядь! Пожалуй, Александр Данилович, сядь…
– Сам-то ты садись, херувим. И… чего ты уставился на меня, как на дух на загробный?
По лицу царевича пробежала судорога. Он с трудом поднял руку, перекрестился и улыбнулся тихой, больной улыбкой:
– Не серчай, Данилыч… А чего я спросить хотел у тебя…
– Спрашивай.
– Я по чистой совести. Не в сетование и не во зло… Пошто, как вижу кого, кто от батюшки, сердечко мое таково часто – тук-тук, тук-тук. И все стучится, стучится, а перстам в те поры студено-студено.
– От лукавого сие у тебя, – не задумываясь ответил Меншиков. – Больно много Божественного вычитываешь, перемолился. А от батюшки не вороги, но други с любовью к тебе хаживают, уму-разуму учат.
– Вот и мне так сдается… Не инако от лукавого, – вздохнул Алексей. – А я не в хулу… Ах, да садись же, не мучь!
Александр Данилович присел, но от хлеба-соли отказался.
– Недосуг, херувим. Я на малый часок. Не лясы точить, а с повелением.
«Ну, так и есть, – чуть не заплакал царевич, – принес беду». И, не в силах сдержать зябкой дрожи, переспросил чуть слышно:
– С повелением?
– Наказал государь обрадовать тебя лаской. В Смоленск отправляет. Утресь же поедешь. Потому война у нас, и вместно тебе не Псалтырь читать монаху подобно, но ратное дело творить.
– Я воли батюшкиной не ослушник… Токмо чего я не видел в том Смоленске? Иль без меня мало людей?
– В Смоленске, в Минске да еще в Борисове пала честь тебе провиант заготовить и рекрутов набрать.
Сказав это, Меншиков встал, церемонно поклонился и исчез.
Царевич бросился было за ним, но у самого порога нерешительно остановился.
– Вот так оказия, Иисусе Христе, – обиженно забормотал он. – Куда же мне, хилому, рекрутов набирать?
Из соседнего терема вышел сухой и длинный обер-гофмейстер Алексея, Гизен.
– Ви звайль?
– Не, – замотал головой Алексей и тут же виновато потупился. – А может, и звал…
Гизен ухмыльнулся:
– Как рюсс говориль? Легкий помин? А?
– Пришла?! – бросился царевич к двери.
– Принцесс Трубецка пришель.
В терем впорхнула зазноба Алексея, княжна Трубецкая.
Два гнедых жеребца, запряженные в легкие сани, во весь дух мчали Меншикова к Немецкой слободе. Спускалась студеная, глухая московская ночь. Улицы быстро пустели. Редкие прохожие, тревожно озираясь по сторонам и стремясь держаться подальше от заборов, торопились по домам. Порою доносились издалека пьяная песня, грязная ругань. Возница Александра Даниловича неистово стегал лошадей. Седок одной рукой крепко сжимал черенок сабли, а другой держал наизготове топор. В Москве так ездили все, кому была дорога жизнь. По ночам на всех углах подстерегала напасть. Москва разбивалась на два лагеря – нападавших и оборонявшихся. Повсюду шныряли разбойные. Голод делал их отчаянными и бесстрашными.
У самой слободы Меншиков легонько ткнул возницу в спину и на ходу легко выпрыгнул из саней.
Перед ним раскинулась ровная, как линейка, улица, освещенная ложившимся от окон мягким голубоватым светом. Слух уютно, по-домашнему ласкали колотушки ночных сторожей.
Не успел Александр Данилович сделать и двух шагов, как перед ним выросли занесенные снегом фигуры. Меншиков замахнулся было топором, но, уловив немецкий говор, тут же успокоился.
Признали его и сторожа.
– О, пожалюста, дорогой гость. Мы ошен вас просим, – приветствовали они его и почтительно расступились.
Топор полетел в сани. Возница переложил его к себе под сиденье и пустил коней шагом.
Монс уже собиралась спать.
– Если не государь – не пускать! – крикливо распорядилась она, услышав стук в дверь, и на всякий случай, взяв с комода флакон, надушила подмышки и грудь.
В сенях зашумели. Кто-то крепко выругался. Анна Ивановна прислушалась, и ее маленький ротик скривила злоба. Она узнала Меншикова по голосу.
– О, какой дур! – произнесла она с нарочитым гневом по-русски. – Не слюшай ее, она всегда путайт. Такой глюпый дур.
Поздний приход непрошеного гостя заставил ее насторожиться. Меншиков это сразу заметил по слишком уж подчеркнутой готовности хозяйки провести с ним «за бокаль вина хоть цели нош».