Амур. Между Россией и Китаем

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Амур. Между Россией и Китаем
Амур. Между Россией и Китаем
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 12,31 9,85
Амур. Между Россией и Китаем
Audio
Амур. Между Россией и Китаем
Hörbuch
Wird gelesen Виталий Сулимов
6,05
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В шестидесяти километрах за этой одинокой скалой земля поднимается и уходит в тень сосен. Можно бродить здесь по песчаной почве и лишь удивляться, почему земля выглядит неровной и изношенной, как место исчезнувшей деревни, или почему некоторые камни столь любопытно выровнены. Мы лезем на невысокие пригорки, где когда-то давно стояли деревья, и один раз я различаю в рыхлой земле очертания захороненного входа. Это Дуурлиг-нарс – могильник элиты неуловимого кочевого народа хунну, империя которых две тысячи лет назад заходила далеко в глубь Сибири и билась о Великую китайскую стену. Они не оставили о себе письменных упоминаний и отражены в истории только сквозь призму взглядов перепуганных китайцев, которые сочли их чумой безликих варваров. Десять лет назад, когда археологи исследовали место, по которому мы ходим, разбросанные в разграбленных камерах обезглавленные тела представлялись смешанной европеоидно-восточноазиатской расой. Многие ученые считали их предками гуннов, которые вторглись в Европу примерно в то же время, когда хунну исчезли из истории.

Здесь две сотни могил, но раскопано только пять. Где-то под нашими ногами огромная каменная плита закрывала вход в камеры в три яруса, обшитые деревом; они покосились и наполовину обрушились после вторжения грабителей. В самой нижней камере находился покрытый красным лаком гроб; он разрушился, но на земле остались ажурные следы облицовки из золотой фольги с золотыми цветками. Среди обломков блестели фрагменты парадного наряда, некогда лежавшие на груди тела: украшения из лазурита в виде птиц, золотые и янтарные бусы, бирюза в форме слез и маленькие фигурки коней из позолоченной бронзы.

Эти могилы населены конями. Над погребальной камерой валялась спутанная узда – трензеля и нащечники[21] и лежали скелеты двенадцати принесенных в жертву лошадей; они согнули ноги, словно двигаются, сопровождая дух человека в степь по ту сторону смерти. В других могилах стояли кувшины, наполненные конскими костями. Ибо это была держава лошади. Китайцы с удивлением писали, что дети хунну, прежде чем оседлать лошадь, ездили на овцах и стреляли в птиц и полевых мышей. В бесконечных войнах разрозненная конфедерация хунну могла отправить несколько тысяч конных воинов против великой династии Хань, пехотинцы которой иногда садились в седло, чтобы не отстать от кавалерии, но перед сражением спешивались, ощущая, что не ровня коннице.

Во времена неспокойного мира эти два государства брали или получали дань в зависимости от того, кто был сильнее. Хунну отправляли своих принцев в качестве заложников. Китайцы выдавали замуж своих принцесс – поэзия тех времен полна их печали – и отправляли послов, обреченность миссии которых была «вытатуирована» на их лицах. Среди погребальных даров в самой богатой могиле – керамические чаши, шелка, бронзовые котлы и чайники – находилась покрытая черным лаком колесница, целиком привезенная из Китая; осталась ось от высоких колес, панели от кузова и крепление для зонтика от солнца. Возможно, страх перед темнотой в гробнице отразился в дарении тройного светильника и китайского зеркала – для света и отпугивания демонов.

Мы наступаем на упавшие сосновые шишки, и в тихих сумерках шаги кажутся выстрелами. С деревьев бросаются крохотные летучие мыши. Мы задаемся вопросом, избежала ли осквернения хотя бы одна могила из сотен и что может оставаться в земле под нашими ногами. Часто трудно определить, кто расколотил погребальные артефакты – грабители или плакальщицы, потому что обычай разбивать такие жертвоприношения сохранился у отдаленных сибирских народов до сих пор. Они считают, что загробная жизнь противоположна нашей, и поэтому то, что сломано здесь, будет неповрежденным там, и эти обломки, сопровождающие мертвых, как и они сами, ждут момента, чтобы снова стать целым.

Пока Онон петляет по мягкой земле, он пополняется паводковыми водами. Теперь река уже под сто метров в ширину и течет быстро, без блеска. Когда я спускаюсь, чтобы попить из нее, берега крошатся. Струи холодят мои пальцы.

Один старик называет реку Онон – «мать-правительница», как это делают буряты, воспринимающие реку как женщину. Нельзя вырывать кусты и деревья, растущие по берегам, не говоря уже о том, чтобы помочиться в воду. Река уже загрязнена из-за добычи золота под Батширээтом, и ее воды испачканы. Вытяните тайменя из глубин – как учатся делать местные жители, – и Онон рассердится и выйдет из берегов. Местные не знают, что далеко ниже по течению река становится великим Амуром, отделяющим Россию от Китая, и не знают, где она кончается. Для них река уходит в туман бессмысленности, как только пересечет границу с Сибирью.

Некоторые считают, что Чингисхан родился восточнее Биндэра, где в реку впадает мелкая речушка Хурхин. Когда эти реки встречаются, Онон слабо шелестит. Поток разделяется вокруг заболоченных островов, увенчанных ивами, и вырезает берега с галькой и упавшими стволами берез. Согласно «Сокровенному сказанию», Чингисхан родился на Ононе рядом с загадочным «Бугром-селезенкой» (урочище Делюн-Болдок), и окружающие луга вкупе с ближним холмом подпитывают национальную тягу к месту поклонения: по склону разбросаны многочисленные обо.

Еще больше споров вызывает место могилы завоевателя. Он умер в 1227 году во время похода, вдали от сердца монгольских земель, но, похоже, его вернули в горы Хэнтэй. Почти сразу же поползли дикие слухи о местоположении могилы Чингисхана. Возвращение процессии было тайным и ужасным. Всех свидетелей убили. Вместе с ханом похоронили сорок девушек, а рабов и солдат, строивших и охранявших гробницу, казнили, чтобы не осталось никого, кто знал бы ее местонахождение.

Чем ближе свидетельства к дате смерти Чингисхана, тем они расплывчатее. Двух китайских посланников, жаждавших посетить это место, девять лет приводили к охраняемой границе запретного района в горах Хэнтэй, и они не видели никаких признаков захоронения.

С 1870-х годов множество экспедиций безнадежно пытались найти гробницу. Большинство ученых сходятся, что могила расположена на южном склоне горы Хан-Хэнтэй, которая считается Бурхан-Халдуном, однако это недостоверно[22]. Гора простирается примерно на 1000 квадратных километров; местность здесь труднопроходима, а покрытые льдом скалы создают иллюзию рукотворности. Могила не найдена, и многие монголы предпочитают, чтобы так и оставалось.

Загадка неизвестной могилы, возможно, усиливает иллюзию, что Чингисхан все еще жив и сейчас, после семидесятилетнего советского запрета, великий хан снова появляется, внушая благоговейный страх своему народу. После получения независимости в 1990 году как будто распахнулись какие-то шлюзы. В одночасье поменяли советские названия. Появились аэропорт Чингисхан, университет Чингисхана, роскошный отель «Чингисхан», институт по исследованию жизни Чингисхана. Каждого второго новорожденного мальчика называли Чингис или Тэмуджин. Даже в провинции люди пили пиво «Чингисхан», слушали поп-группу «Чингисхан» и потребляли водку «Чингис». Стоявший на главной площади столицы вдохновленный Москвой мавзолей с забальзамированными телами национальных революционных героев Сухэ-Батора и Чойбалсана снесли, чтобы освободить место для гигантского памятника хану, а возрожденный шаманизм требовал доступ к его духу.

Тем временем за границей – в китайском автономном районе под названием Внутренняя Монголия, ставшем альтернативным местом захоронения Чингиса – поклонение ему превратилось в квазирелигию универсального мира, что несет в себе мрачную иронию. Поскольку внук Чингисхана Хубилай основал китайскую империю Юань, то Монголия могла бы претендовать на сам Китай; с другой, более мрачной стороны, Китай может – ссылаясь на то же единое государство – подумывать об исторических претензиях на Монголию.

* * *

Путь в Дадал, маленький центр бурят, идет по извилистым колеям, сотрясающим кости, и мы используем компас. То там, то здесь одинокая юрта маячит под холмами своим серым куполом. Мы пересекаем Онон вместе с машиной на понтонном плоту, молчаливый лодочник направляет его вдоль закрепленного троса. Вода под нами кипит водоворотами, словно ее тайно растревоживают в глубине. На отмелях смеются меднокожие дети. Когда мы снова попадаем на дорогу, река исчезает из виду, степь возвращает свое голое спокойствие, и мы снова оказываемся в одиночестве.

Через час на горизонте видна линия телеграфных столбов, а затем появляется Дадал. Это разбросанная деревня из огороженных домов; у некоторых спереди окно и ажурные карнизы крыш. Лошадей тут вытеснили мотороллеры, а на стенах висят спутниковые тарелки. Но немногочисленные жители вокруг выглядят одинаково бедно. Несколько полных веселых женщин с раскрасневшимися по-тибетски щеками советуются по мобильному телефону, а массивные мужчины в дэли и тяжелой обуви сидят на холодном солнце. Грязные улицы, похоже, ведут в никуда. Ограничивающие их заборы проломаны или обвисли, в лужах стоят старые корейские грузовики.

 

Дадал – еще одно место, без оснований претендующее на право быть родиной Чингисхана; неровная памятная плита, где золотом вырезано его гневное изображение, стоит тут с 1962 года – тогда это был протест против конкурирующих притязаний в Китае. Сегодня она находится на практически разрушенной стоянке для путешественников. Выше, на крутом холме, куда я забираюсь с ноющими ребрами, на праздничном обо развеваются разноцветные полосы ткани (по словам Батмонха, красный цвет означает огонь, желтый – солнце, зеленый – землю, белый – чистоту, голубой – Вечное Небо), а также истлевшие молитвенные флажки, повешенные монахами; есть и несколько бутылок вотивной водки.

Такие ориентиры, вдохновленные политикой, сливаются с вневременным окружающим анимизмом[23] – настолько расплывчатыми и укоренившимися верованиями, что их не смогло уничтожить даже массовое искоренение в начале двадцатого века. Сильнее на них подействовали события 1930-х годов, которые разделили целые общины и отняли у людей ключ к их прошлому.

На тихой улочке Дадала с более красивыми домами один старик бросает вызов Времени. Чимент живет с женой в бревенчатом доме, возвышающемся на полметра над землей – деревянные подставки отделяют дом от вечной мерзлоты. В восемьдесят пять лет он излучает странную стойкую свежесть. Он по-прежнему крепок и гладкокож.

– Думаю, что я третий по старшинству в Дадале. Нас трое осталось, очень старых. – Он слабо улыбается. – Я из них самый молодой.

Мы сидим рядышком на его кухне, и Батмонх переводит его сильно выраженный бурятский говор.

– Мы называем себя «людьми с прямой памятью», потому что испытали то, о чем остальные только слышали. Мы последние.

Я понимаю, что он хочет поговорить со мной, поскольку ощущает, как утекает его прошлое, словно язык, на котором скоро никто не сможет говорить. Он говорит слегка нравоучительно, делая долгие паузы, словно восстанавливая образы, пока они не пропали.

– Я не знаю, откуда пришел мой народ, но откуда-то из России во время Гражданской войны. Мы, буряты, воевали вместе с белыми русскими против красных, а после поражения моя семья бежала в Монголию. Они думали, что тут пусто.

Тогда на юг хлынуло более 40 тысяч бурят, однако вскоре беспрепятственное перемещение кочевников-скотоводов между Сибирью и Монголией стало лишь воспоминанием, и ко времени рождения Чимента границу уже закрыли. Беглецы тогда оглядывались на родину со страхом умереть на чужбине, а иногда с горьким удивлением от осознания того, что их родственники находятся всего в нескольких километрах внутри России – как они говорили, на расстоянии собачьего лая. Не желая оставлять свои тела в чужой земле, некоторые беженцы предпочитали кремацию, чтобы ветер мог унести их душу. Они пытались вернуться к своим семьям – особенно в Новый год по лунному календарю – и, как говорят, даже пересекали снежные равнины на границе, надевая обувь задом наперед или крепя к ней оленьи копыта, чтобы перехитрить пограничные патрули.

Но для Чимента, связь которого с предками прервалась, даже это было бессмысленно.

– Отца и мать казнили в 1930-х, я их не помню. Потом меня усыновили. В те дни такое случалось. Усыновляя, защищали людей, детей. Повсюду семьи распадались, и люди разводились. Я помню, мне нравились мои приемные родители, но не более того. Отца тоже схватили и казнили. Тысячи людей. И стада отобрали. Говорят, у отца некогда было пятьдесят или шестьдесят лошадей, которые были нашей жизнью.

Он обращает на меня мягкий оценивающий взгляд – слушаю ли я, – и в его раскосых глазах и тонком рту легко представить страдание. Но вместо этого я вижу спокойствие.

– Потом, говорит он, – меня отправили в маленькое поселение на север, за мной приглядывала одна пожилая пара. Нас было восемнадцать семей, везде сироты или неполные семьи. Затем пришла война, и началась пропаганда – отправлять товары на север в Россию, хотя я не знаю, что мы могли делать для России, такие маленькие. Я вообще был мальчиком. Но именно тут я нашел себе жену.

Она сидит у печи и бьет мух пластиковой мухобойкой: крошечная, похожая на обезьяну женщина в колышущейся юбке, которая словно бы и не слышит нас. Она выглядит старше мужа на поколение. Чимент говорит:

– Мы очень рано поженились. Нам было по восемнадцать. Ее отца тоже казнили.

Она поворачивает к нам свое крошечное лицо, но ее глаза закрыты. Они с Чиментом прошли ужасные годы Чойбалсана только для того, чтобы очутиться в потрясениях принудительной коллективизации. Тем не менее она родила ему десять детей, из которых умер только один. Они не могли позволить себе отчаиваться. После смерти Сталина они открыто выступили против безжалостного следователя по имени Данзан, когда тот вернулся в Дадал из Улан-Батора. Протесты быстро распространились, словно поднялась великая тьма. Данзан принял яд.

– Даже в Дадале, – говорит Чимент, – все поменялось. Тут был коррумпированный партийный комитет, который преследовал, кого хотел. После смерти Сталина один из его членов сошел с ума, мне кажется. А может, напился. Во время национального траура он носился по деревне с криками: «Арестуйте меня! Я счастлив! Счастлив – Сталин умер! Почему меня никто не арестует?» – Он морщится от воспоминаний. – Но никто это не сделал.

Я блуждаю глазами по дому. Кухня открывается в большую гостиную с ковром на полу, в ней стоит шкаф с фарфором. Есть телевизор, новый холодильник. Не вижу ни молитвенного барабана, ни курильницы.

– Помогал когда-нибудь буддизм или шаманизм? – спрашиваю я.

– Нет. Ничего не помогало. – Выражение его лица не меняется. – Все это из нас вычистили. Головы были пустыми.

В конце концов он стал зарабатывать на жизнь скотоводством, работал в местной администрации, когда времена улучшились. Стена за моей спиной увешана старыми календарями и кучей фотографий – дети, внуки, правнуки – большая теплая семья, начало которой дал сирота, родившийся в никуда. Мне интересно, представлял ли он когда-нибудь свой дом в детстве на пастбище. Но он говорит только: «Я здесь».

Чего бы он ни добился, он сделал это благодаря природной сообразительности: бурятскому интеллекту, который все еще вызывает недовольство доминирующих в стране халха-монголов, а также предполагаемому сговору бурят с Россией в 1920-е годы. Чимент слишком осмотрителен или вежлив, чтобы жаловаться на такие предубеждения в присутствии Батмонха, но замечает перед нашим уходом:

– Вы можете прочитать в книгах, что тут происходило, но они часто ошибаются. Я говорю вам: всё творят люди, а не режимы. Половина случившегося вообще не имеет отношения к политике. Тут были личные чувства – ревность, злость, старые распри…

– Многие ли это помнят? – спрашиваю я.

– Слишком мало тех, у кого общее прошлое со мной. Молодые вообще не могут этого понять. Они живут в другом мире. Они даже восхищаются Чойбалсаном. Говорят, что он был великим стратегом и государственным деятелем. Я говорю, что он был чудовищем. Я это попробовал. Они – нет.

Возможно, психические раны старой диаспоры и в самом деле пропадают. Молодые поколения, не понимающие Чимента, обретают свою национальную идентичность не на связанных с Россией территориях, откуда они произошли, а здесь – на своей монгольской родине и в своем родном языке.

Когда мы с Батмонхом обедаем в видавшем виды ресторанчике, по телевизору над нашими головами показывают старый черно-белый пропагандистский фильм. Трое апатичных молодых людей по соседству и маленькая девочка смотрят вверх на властного Сталина, совещающегося с подобострастным Чойбалсаном, грудь которого увешана орденами. Фильм придает обоим тиранам сумрачную внушительность, поскольку они двигаются и говорят не в человеческом мире Чимента, а в конкурирующем мире, где историей манипулируют. Скучающие мужчины встают и уходят, а глаза маленькой девочки робко мечутся между телевизором и диковинным иностранцем.

Уплетая лапшу, Батмонх игнорировал экран. Но теперь он говорит:

– Я думаю, что в то время убили пятнадцать процентов нашего народа. Почти у всех, кого я встречал, семейные истории расплываются пятнами в 1930-е годы. Дальше никто ничего не знает.

– Твоя мать тоже? – спрашиваю я.

– Ее воспитывали в другой семье. Ее настоящий дед исчез, думаю, убит. Он стал монахом, и его предали.

– Кто предал?

– Младший брат. Донес и сам арестовал.

После отъезда из Улан-Батора я не видел никаких признаков буддизма. Везде, где мы проезжали, я высматривал дацаны, но их в этих краях практически не осталось. Казалось, что вера так и не оправилась от жестоких репрессий 1930-х годов. Единственный лама в Биндэре болел; монастырь в Батширээте стоял в руинах; в Баян-Ууле – последнем поселении перед тем, как Онон уходит в Россию – лама уехал на похороны.

Тибетский буддизм, который распространился по стране в семнадцатом веке, внес свою долю преследований. Иногда он брал на себя шаманские обряды и духов под другими именами; взял даже поклонение Чингисхану, и ламы вместе с местными вождями проводили грандиозные церемонии у обо; в других случаях шаманов привлекали к суду и казнили. К 1920 году, порогу катастрофы, гегемония буддистской церкви удушающей пеленой окутала всю страну. Монахи и зависящие от монастырей люди составляли треть населения, и путешественники с отвращением писали об их праздности и распущенности. Поддерживаемой Советским Союзом республике понадобилось почти двадцать лет, чтобы разгромить эту теократию, сровняв с землей большую часть из трех тысяч монастырей и храмов и расправившись с их монахами.

В последний раз по практически бездорожной степи мы едем к монастырю, который, как надеется Батмонх, еще существует. В месте, где мы в очередной раз пересекаем Онон, его воды прорезают крутые склоны податливой земли. Находим какую-то ночлежку, где урывками спим в одной узкой комнате – с единственной лампочкой и без воды. На следующее утро петляем по лугам и добираемся до скрытой долины. Стоянка для путешественников пуста. К монастырскому двору ведет небольшой мостик и дорожка из погрузившихся в воду камней. За восемьдесят лет двор зарос, а храм превратился в руины. По словам смотрителя стоянки, когда-то тут жили 120 монахов, но их казнили в 1930-е годы. Недавно кто-то привозил сюда шамана, чтобы поместить здесь доброго духа. Шаман сказал, что ощущает кровь и насилие, изгнать которые ему не по силам. Когда я вглядываюсь в мутные окна, я вижу только разрушающийся молельный зал и расползающуюся плесень.

Мы направляемся к российской границе через заросли сосны и плакучей березы. За ними открывается равнина, а дальше за степью взмывают суровые вершины. На импровизированной пограничной заставе дородный начальник ведет нас туда, где река уходит из его страны, направляясь в Сибирь. Однако тут мы границу перейти не можем – ближайший пограничный пункт для иностранцев расположен в полутора сотнях километров восточнее, в Эрээнцаве. Но он отводит нас по заросшей тропинке к сломанным железным воротам с надписью: «Российская граница – 200 метров». Вокруг них мы проходим к Онону, похожему на сталь и быстро текущему на север – к бледнеющим горам.

– Там Россия, – говорит он. – Люди тонули, пытаясь перебраться тут через реку.

Но он не объясняет, как и почему.

Батмонх спрашивает:

– Сфотографировать можно?

Начальник смеется:

– Можно. Но в интернет не выкладывайте.

Еще через два дня по пустой равнине мы добирается до Эрээнцава. Батмонх и Тохтор тихо переживают за меня. Где я остановлюсь? Как я буду двигаться дальше? Я, естественно, не знаю. Написанная на лице Батмонха озабоченность вызывает настороженность и у меня. Возможно, я стал слишком полагаться на его изобретательность и своеобразную сдержанную заботу. Он просит меня написать ему и, возможно, прислать что-то почитать. Конечно, я пришлю ему рассказ о нашем путешествии, если он увидит свет. Мы неуклюже обнимаемся, и я шагаю к российской границе с возбуждением от новизны и некоторой опаской.

21Трензель – вид удила: грызло (деталь во рту лошади) и кольца по его бокам для присоединения к другим деталям узды, идущим по щекам лошади. Нащечники – боковые ремни узды, а также украшения для нее. (Прим. пер.)
22Экспедиции французских специалистов 2015 и 2016 года использовали дроны; ученые считают, что им удалось обнаружить 250-метровую насыпь искусственного происхождения. Однако исследования шли без разрешения, и при строго ограниченном доступе на эту территорию получить какие-либо подтверждения этих результатов невозможно. (Прим. пер.)
23Анимизм (от лат. anima – душа) – представление, что вся природа одушевлена. (Прим. пер.)