Третий батальон идет на Берлин

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Варшавское шоссе мне запомнилось только ночью. Сырое, покрытое грязью, справа и слева – зубчатый лес на сером ночном небе. Выхожу из строя, чтобы проверить, все ли в порядке, пропускаю роту мимо себя. Солдаты, чтобы полы шинелей не путались в коленях и легче было идти, подогнули их под ремень. Под утро все устали, идут неровными рядами, молча и тяжело. Вдруг кто-нибудь начнёт замедлять шаг, уходить в сторону. Задремал. Его трогает за локоть сосед:

– Не спи, запнёшься. Потерпи, скоро привал.

По колонне как по лестнице – со ступени на ступеньку – на все голоса передают: «Привал! Привал!!» Отдаю команду: «Рота, стой! На-пра-во! Разойдись!» Идут в лес, бросаются в кювет, ложатся на мокрый грязный снег, вытянув ноги вверх, на противоположный скат: так ноги лучше отдыхают. В темноте коротко вспыхивают, передаются из рук в руки зажжённые спички, покачиваются красные огоньки самокруток; из канавы катится тяжёлый храп.

Мне врезались в память эти первые походные ночи и серый медленный рассвет под Варшавой. Вершины сосен шарят по серому небу, царапают его колючими сучьями. Солдаты роты нестройно поют грустную, тягучую песню. Не пойму, слышу я песню или это мои чувства, моё настроение. Мне отчего-то грустно, думаю о матери, братьях, сестрёнке. Отец был секретарём райкома партии. Мы родились с Фридрихом в один день. Отца разбудили ночью и сказали: «Матвей, у тебя родилось два сына». Он ответил: «Два коммуниста будут». И дал одному имя Фридрих (в честь Фридриха Энгельса), другому – Ким (Коммунистический Интернационал молодежи). Когда, через три года, родилась дочь, он назвал её Клара (Клара Цеткин), потом родилось ещё два брата. Отец сказал правду: все братья стали коммунистами.

Где они сейчас? Что делают в этот час? О чем думают? Мама, конечно, у себя в деревне. Сейчас в Сибири день: она в школе. В школе и Клара, и Лёня. Лев ещё мал – командует дома один. Как они там живут? Не пишут. Неужели и они голодают… Маме дают учительский паек, хотя и маленький… Мой аттестат, аттестат Фридриха. Где он? Давно не пишет. Мать тревожится за нас…

Я вспоминаю, как провожал брата на фронт. Нас призвали в армию. Обоих, в один день, ведь мы были одногодками. В военно-пехотном училище мы учились в одном отделении: я был первым номером пулемётного расчёта, Фридрих – вторым. Училище окончено. Мы офицеры.

Перед строем выпускников, обмундированных во все новое, в офицерских погонах, начальник штаба училища зачитывает приказ: Фридрих направляется на фронт, я – командиром взвода в 119 Омский запасный стрелковый полк, учить солдат. Нас впервые хотят разлучить: мы удручены, мы с этим не согласны. Начальник училища запомнился мне седым, немного грузным и строгим полковником. Мы вместе входим в кабинет, встаём рядом, перед его столом, и точно, строго в соответствии с уставом, я коротко излагаю нашу просьбу: мы родные братья, никогда не разлучались, и сейчас просим направить нас на фронт вместе. Полковник молчит, выслушав нас, спрашивает:

– У вас есть мать, отец, братья, сестры?

Вопрос полковника возвращает нас в детство; он царапает моё самолюбие – уже взрослого человека, офицера. Мы отвечаем:

– Да, есть!

То, что седой полковник сказал нам, мы запомнили на всю жизнь. Мы ждали что он, облечённый для решения нашей судьбы самой большой властью, выслушав, улыбнётся, одобрит наше решение (ведь мы просимся на фронт! не куда-нибудь…) или, соскочив с места, закричит, возмущённый и красный: «а кто солдат будет учить для фронта? Я тоже хочу на фронт. Где прикажут, там и служите! Идите и исполняйте приказ!», и прогонит нас из кабинета. Ничего этого не было. Начальник училища медленно поднялся, неторопливо прошёлся по кабинету мимо нас, обдумывая что-то, давая нам немного «осмелеть» в его присутствии, и начал рассуждать, словно советуясь с нами: «…Война – не шутка, война жестока и беспощадна… А если вы погибнете оба?.. Я желаю вам обоим жить и жить, драться и победить… Но… Как перенесёт, как тогда жить будет мать, сестрёнка, братья?.. Если не оба, то хотя бы один должен вернуться домой…»

Я не понимаю, о чем говорит нам полковник, о чем он заботится, продолжаю настаивать на моей отправке на фронт, хотя полковник не возражает. Но Фридрих беспокойно топчется на месте, смотрит на меня добрыми серыми материнскими глазами.

– Вы идите и подумайте обо всем, что я вам сказал, если решите ехать вместе, завтра приходите… – совсем тихо говорит начальник училища.

Мы идём по Омску, молчим. Когда молчать становится невмоготу, Фридрих говорит:

– Полковник прав…

Часто вспоминая последние дни, проведённые с братом, я думаю: Фридрих считался матерью и всеми в нашей семье старше меня. Он уезжал тогда на фронт: на его стороне была какая-то правда, сила, он имел какое-то право решать и мою судьбу, и он так решил.

Каждый из нас написал на память брат – брату. В моем крохотном карманном блокноте Фридрих записал своей рукой:

«На память брату Киму – от брата Фридриха.

Да, мир наш велик и широк,

И в мире так много дорог!

Но каждый из нас выбирает

Только одну из дорог!

Прощай мой брат, прощай родная сторона. Пишите все и все,

хотите – всё будет мило для меня.

Да, пришло время, когда расстаться настала пора. Прожили мы дружно с тобой 18 лет, и теперь расстаёмся, быть может, навсегда. Помни своего брата Фридриха, вспоминай, как вместе с тобой мы жили вдвоём.

Твой брат И. Фридрих. 1 IV -43 г.

г. Омск. 2 ОВПУ».

На другой день к начальнику училища мы не пошли, и к разговору об этом больше не возвращались.

Мы стоим на воинской площадке, вдоль площадки – эшелон красных товарных вагонов; на площадке молчаливые седые деды, плачущие матери, бабушки. Мы стоим втроём: я, Фридрих и Николай Кабанов. С Николаем мы вместе учились в школе, вместе работали на пристани, в один день были призваны в Армию, и вот они с Фридрихом вместе уезжают на фронт. Нас никто не провожает: около нас никто не плачет, от этого нам легко, свободно и даже весело. Мы недобро шутим: «Давайте побьём кого-нибудь, пусть по нам тоже поплачут».

Эшелон трогается, Фридриха в дверях нет. Он где-то за спинами других. Я зову его. Кто-то в вагоне обращается к товарищам: «Дайте с братом попрощаться». Фридрих пробивается через плотную стену офицеров, стоящих у доски – перил широких дверей. Над плечами других мне видно его круглое, веснушчатое, немного красное от возбуждения лицо, тёмно-рыжий коротко стриженный чуб… Вагон катится и катится мимо, скоро скрывается…

С того дня я не видел брата. Я не сдержал нашего молчаливого договора тогда, после посещения начальника училища. Проводив брата, я только несколько месяцев спокойно учил солдат, а потом стал снова надоедать всем старшим начальникам, требуя отправки на фронт. Мои мечты и желания сбылись только осенью 1944 года. Я на фронте.

«Сколько моих родных сейчас на фронте? Все, кто молод и здоров: отец, Фридрих, двоюродный брат Родион, сестра Александра, дядя Гриша, Саша, Сережа, Ганя, Петя. А из друзей? Все! А где Бэла? Бэла – Машенька из пьесы Афиногенова «Машенька». Она, конечно, вернулась в Томск, учится в девятом. Думает ли она обо мне, помнит ли театр Вахтангова, спектакли которого познакомили нас, театр, который мы так полюбили с ней, но на спектаклях даже стеснялись вместе сидеть?

Обо всем этом думал я, вспоминал и перебирал в памяти, лёжа на плащ-палатке в лесу под Варшавой, наблюдая, как чёрные угловатые сучья высоких сосен все шарят и шарят по серому небу, тянут к нему свои ветки и, кажется, тяжело и с грустью о чем-то шепчут, жалуются друг другу. Я очнулся от воспоминаний и подумал: «Запомню эту ночь на всю жизнь».

Так и запомнилась она мне до сегодняшнего дня: лохматые ветви сосен что-то ищут в глубине неба; тусклые звезды на сером небе; слабый, чуть трепещущий, то гаснущий, то снова вспыхивающий костерок, запах дыма; тягучая, негромкая солдатская песня.

«Воздух! Гаси костры!» – передают по лесу, громко повторяя друг другу в разных концах леса.

Со стороны Варшавы в наши тылы летят вражеские самолёты.

Кто-то у моего изголовья завозился; звякнул котелок; меня позвал ординарец:

– Поешьте, товарищ младший лейтенант, я кашу принёс. Пока горячая…

«К началу января между Вислой и Одером на пространстве глубиной более 500 километров было построено семь рубежей обороны. Первый, Вислинский рубеж, расположенный вдоль левого берега Вислы, подготавливался в течение длительного времени. Он состоял из трёх-четырёх полос общей глубиной 90-120 километров с крупными узлами обороны в районах Сохачева, Радома, Кельце, Хмельника, Буско-Заруя».

История Великой Отечественной войны

Советского Союза. Том 5, стр. 54.

Колонна полка пересекает Варшавское шоссе с севера на юг. Шоссе ведёт в Прагу, пригород Варшавы, расположенный на правом берегу реки Вислы. Низкая, видимо заболоченная долина, мелкий, редкий, изуродованный снарядами лес.

«Варшава освобождена, Варшава освобождена», – повторяются в моей голове слова замполита. Дорога плохая, с глубокими выбоинами, солдаты идут вольно, негромко переговариваются.

С приближением к Варшаве во мне просыпается обида:

«…освобождена. Почему же до нашего подхода? Почему мы во втором эшелоне? Разве у нас плохо подготовлены солдаты, наш полк, дивизия?»

Висла – широкая, ровная, покрытая белым снегом даль – Висла подо льдом. Вдоль берега – мёртвая, ржавая железная дорога. Насыпь изрыта траншеями, пулемётными и миномётными гнёздами, воронками взрывов. «Кто-то хорошо придумал. За высокой насыпью: ходи, езди – не видно». Насыпь пересекает ход сообщения. Он норой проходит под рельсами и заканчивается удобной, хорошо сделанной и замаскированной ячейкой: «Пулемётное гнездо. Сектор наблюдения и обстрела по льду реки». Мне нравится, как выбрано место для передней траншеи, как она по-хозяйски хорошо и надёжно сделана, обшита: «Я бы занял оборону точно так же».

 

«Идти не в ногу, рассредоточиться». Колонна вступает на лёд Вислы. Перед нами, по левому берегу – Варшава. Далеко. Берег застроен низкими строениями, крыши заснежены; ни людей, ни машин, ни дыма из труб.

Левый берег. А где же дома? Где улицы, где люди? Развалины, развалины – сожжённые, разрушенные, заброшенные, заснеженные, мёртвые…

Колонна останавливается на пустыре. Из-под снега торчат камни одинокие камни. На площадь когда-то выходила неширокая, старая городская улица. Домов нет, они разрушены, из-под снега торчат красные и серые обломки кирпича, остатки разрушенных стен. Между развалинами неторопливо, обшаривая развалины беспокойным взглядом, идёт старик. Голова его закутана в какие-то лохмотья. Он что-то настойчиво ищет взглядом, останавливается, ищет, делает несколько шагов, останавливается, ищет взглядом снова. Мы следим за ним с шоссе.

Остановился, бросил санки, нагруженные каким-то скарбом, сделал несколько шагов по развалинам, упал на снег, разгребает снег руками. К нему подошли наши солдаты. Старик что-то разгрёб из под снега, прижался; сутулая спина его трясётся в рыдании. Услышав шаги и голос русских солдат, поляк поднялся, оглянулся и громко зарыдал.

Мы остановились, не смея к нему приблизиться и расспросить его. Немного успокоившись, не поднимаясь из снега, на ломаном русском языке, он сказал:

– Немцы расстреляли мою семью… здесь они лежат. Жена и дети… – И он зарыдал ещё громче. А когда он поднялся, мы увидели, что из снега торчит женская рука в разноцветной кофточке. Возможно, по этой кофточке он и нашёл тело своей жены. Когда-то он бежал из Варшавы от смерти и вот пришёл, пришёл и кто-то помог ему найти трупы. Чуть дальше женщины разгребали снег, видимо, тоже разыскивая родных. Мы ушли дальше, но часто вспоминали плачущего мужчину. Его седые лохматые волосы и лохмотья вместо одежды.

В одном селе, где мы остановились на отдых, ко мне побежал взволнованный мужчина, что-то стал объяснять, показывая на моих подчинённых, но я никак не мог понять, что же натворили мои солдаты. Наблюдатель ячейки управления, пожилой солдат, видя, что я не понимаю хозяина, стал переводить мне.

– Гуси у него там, в сарае, под соломой спрятаны. Гусак и две гусыни. Солдаты брали солому и наткнулись на них случайно. Поняли – спрятаны. Он рядом был, перепугался.

Я подозреваю мародёрство:

– Солдаты хотели забить гусей?

– Да нет, только полюбопытствовали: дико нам, что от нас прячут…

Но моя злость, видимо, по-своему понята хозяином: он принял это на свой счёт, поспешно вышел, вернулся с гусем, предлагает его мне, показывая на солдат.

Все переводят это так:

«Он просит не забивать тех гусей: на развод они оставлены. Просит взять этого, забитого».

Это выглядит откупом, побором победителя с бессильного крестьянина. Я действительно рассержен, но понимаю, что крестьянин не знает русского языка, что он поступает так, как поступал пять лет при немецких оккупантах: метод ему казался испытанным, безотказным. А сейчас он не понимает, что хотят от него эти странные русские.

– А там, на печи, в углу, девчонка молодая сидит, дочь видно, за рогожей спрятана. Перепуганы они, – говорит мне пулеметчик Сорока. – Я ему объяснял, и старухе, чтобы вышла. Боится, говорят, сама спряталась.

– А ты понимаешь по ихнему?

– Мало же… Но слова у нас одинаковые есть.

Я спрашиваю хозяина о дочери. Он пугается ещё больше. Лицо у него пошло пятнами, губы трясутся. В углу, на печи, что-то зашевелилось, и мы слышим девичьи всхлипывания. Кто-то из солдат хочет заглянуть на печь, хозяин замер, не смеет даже остановить любопытного, но я нарочито зло, тоном приказа останавливаю солдата.

– Я только посмотреть, неужели, в самом деле, от нас прячется?..

Я испытываю чувство крайней неловкости, объясняя хозяину и хозяйке понятия, которые для советских людей давно являются естественными, над существованием которых я даже раньше никогда не задумывался и никому никогда их не объяснял. В разговор включается весь взвод, объясняя полякам, обмениваясь между собой. Смысл этого разговора запомнился мне.

Немцы грабили их, запугивали, что русские придут, будут ещё жесточе, все заберут, сожгут. Тёмные они, неграмотные, забитые. На дворе солому брали – ни лошади, ни коровы, ни овцы, ни поросёнка. Всё богатство – солома и гуси.

Упрёков и насмешек над перепуганным хозяином нет. Мы с. Ветровым уже улеглись спать на соломе в красном углу. Наши постели довольно удобны в сравнении с солдатскими – мы согласились, чтобы хозяин покрыл солому рядном.

Мы становимся свидетелями беседы солдат-молдаван с хозяевами. Беседа ведётся на трёх языках: молдавском, русском и польском. Мне кажется, что поляк слушает солдат-молдаван с большим доверием, чем меня, сразу увидев в них таких же как и он нищих крестьян, совсем недавно освобождённых из под гитлеровской оккупации. Мне кажется, что само присутствие молдаван – больше крестьян, чем солдат, успокаивающе действует на поляка.

Крестьянин, кажется, успокоился. Солдаты размещаются спать, возятся, шуршат соломой, переговариваются между собой:

– Пять лет ведь под немцами жили, не один день.

– Те не признавали законов. Вишь, рассказывает, он отдал корову, застрелили хозяина.

– Я вроде понял, сына его.

– А может и сына. Корова, говорит, стельная была. Ждали и телёночка, и молочка. Забили, телёнка на дорогу выбросили.

– Семян, говорит, у него совсем нет.

– Какие там семена…

– Геббельс, слышал, говорил им, с востока идут москали, вечные поработители поляков, «большевистские грабители»; при немцах ещё рай, ад будет при русских.

– Сволочи…

Я толкаю в бок Ветрова, слушай, мол, политбеседу. Он отзывается, что не спит, слушает. Думаю: «Пять лет Гитлер, а до Гитлера двадцать лет Пилсудский, Рыдз-Смиглы пугали их большевиками. Нужно быть очень грамотным, чтобы не верить этому. Он забитый, неграмотный крестьянин. Он всему верит…»

Хозяин не ложится спать, сидит в кути. Сквозь сон я слышал, что он ночью несколько раз выходит на улицу, видимо, проверить, целы ли его гуси.

Движемся колонной. У дороги мечется заяц. Солдаты кричат, улюлюкают. Заяц останавливается, приседает, крутит ушастой головой, выбирая, где можно проскочить через колонну, но колонна перегораживает ему всю дорогу. Он подпрыгнув, пускается вдоль колонны, не подозревая и не боясь, что в колонне тысячи винтовок, автоматов, пулемёты, пушки. Солдаты снова кричат; заяц останавливается, бросается назад, потом снова вперёд.

А солдаты, забыв обо всех невзгодах, обо всем на свете, кричат со всех сторон:

– Сюда! Туда! Туда!

– Куда ты под пулемёты?..

– Вот стерва… Куян, куян!

– Дурак, в котёл попадёшь…

И гогочут так, словно их кто-то очень сильно веселит. Офицеры не делают солдатам никаких замечаний, сами оживились и хохочут.

Запись в блокноте:

«26. I. 45. Седьмой день на марше. Ночуем в школе г. Трлонг, на берегу громадного озера…

27. I. 45. Ночуем в дер. Дамбровка, у немца… Движемся на северо-запад…»

Память не сохранила ни вида города Трлонг, ни деревни Дамбровка. Где эта деревня Дамбровка? Какая там сейчас течет жизнь?

«5. П. 45. Заняли оборону от Бромберга 158 кл. в 3-м эшелоне. Копаем окопы».

Оттепель. Снег тает. Просёлочная дорога разбита колёсами машин, тракторов, повозок и пушек, покрыта толстым слоем грязи, ямы залиты жидкой грязью.

Колонна батальона тянется через какое-то большое, разбросанное по склонам село. Дорогой идти невозможно. Разрушая строй, солдаты тянутся «гуськом» по обочинам. У самой дороги, наблюдая за движением, стоит женщина. Я мельком взглянул на неё: в новенькой, аккуратной, специально сшитой по росту и фигуре шинели из зелёного английского сукна, шапка по-модному – набочок. Она первой узнает меня, и, забыв имя, окликает по званию. Шура, та Шура, которая приходила в нашу офицерскую землянку в лесу у деревни Якубово.

Мы стоим друг против друга, пока мимо проходит моя рота. Она – сияющая всем новым; картинно гримасничает, осматривая мои сапоги, до верха голенищ в дорожной грязи, мятую шинель, служащую мне постелью, давно небритый подбородок.

Говорить нам не о чем, радоваться встрече нет причин. Шура торопится сообщить мне о своём счастье:

– А я замуж вышла за майора, он… – она называет большую тыловую должность. – А живу я вон в том доме, – тянет руку через колонну солдат, где на пригорке величественно возвышается большой дом, принадлежащий, судя по всему, польскому помещику.

Шура сияет от счастья, беспричинно и громко смеётся, спрашивает сочувственно:

– А ты Ванька взводный что ли?

В вопросе слилось и сожаление и превосходство. Во мне вспыхивает пренебрежение: даже не хочется отвечать. Я тороплюсь, отворачиваясь, отвечаю, не скрывая гордости:

– Я командир роты. Это моя рота.

– Какие грязные…

В первые же минуты я забываю об этой встрече, но вскоре чувствую: мне отчего-то неприятно, и через час осадок оскорбленного самолюбия не даёт мне покоя.

Батальон останавливается на большой привал, «принять горячую пищу». Разыскиваю Коновалова, и, чтобы освободиться от неприятного осадка, рассказываю о нашей встрече. Он вспомнил Шуру:

– А. «Пэпэже»… Ну, Ким, что делать – война всех выворачивает наизнанку, Смелого и настоящего человека сразу же видят смелым и настоящим, труса – трусом.

И рассуждает о женщине на фронте. По его трёхлетним наблюдениям, все женщины на фронте делятся на три совершенно обособленные группы, каждая группа отличается от другой решительно всем, даже одеждой.

Первая группа – «святые». Это те, которые никому недоступны и поэтому свободны и горды. Их все уважают, даже любят, оберегают от пуль и от грязных притязаний. Таких много – большинство. Вторая группа – те, которые давно «вышли замуж», они хорошо одеты, скромны, тихо живут за широкой спиной большого начальства, а главное – интендантов. И третья – «пэпэже» – походно-полевые жены. Таких совсем мало, единицы, но, к сожалению, есть – плесень войны.

И рассказывает мне о медицинских сёстрах, которые в разные годы войны были у него в роте.

– После ранения под Невелем вылечился, и направили меня в десятую гвардейскую, на 2-й Прибалтийский. Дали стрелковую роту. До этого я был командиром роты противотанковых ружей. Была у нас в роте медсестра Рая. Родом из Ленинграда. «Святая». Офицеры батальона на неё посматривали. Совсем девчонка, ко мне относилась как к отцу. Ни один раненый в роте не истёк кровью, не обморозился: зима стояла, декабрь сорок третьего. Погибла…

Рассказывает Василий неторопливо, прерывисто, голос перехватывает ему. Таким я его ещё ни разу не видел.

– Немцы убили её. Оборона тянулась по опушке. В лесу снег глубокий. А мы наступали. Немец остановил нас. Землянки не роем, планируем завтра-послезавтра наступать. Ночь. Ложимся спать. Ординарец разрыл снег, натаскал веток, покрыл плащ-палаткой. Ложимся вместе, Раю – в середину, чтоб теплее ей было. Спим под плащ-палаткой, сверху – снег для тепла. Слышу под утро, ординарец выбирается, вскоре будит меня: «Товарищ старший лейтенант, горячей воды я принес, вставайте, умойтесь горяченькой, пока не остыла». Горячая вода на передовой, в декабре – дело неоценимое. Встаю я, встаю осторожно, чтобы не разбудить Раю, думаю рано, ночь ещё, пусть поспит. Умылся, ординарец говорит: «А у меня ещё есть вода, для Раи». «Ну, тогда разбуди…». Потрогал он её один раз, второй, говорит мне: «Не встаёт она». «Уснула крепко, разбуди». Подхожу, поднимаем край плащ-палатки, а у неё лицо жёлтое, с синевой. Мёртвая. Убита. Ночью немцы из пулемётов лес обстреливали, неприцельно, со страха. А спали мы головой к опушке. Пуля в голову, и нигде даже не вышла. Так и запомнил на всю жизнь: лежит она на плащ-палатке, скрюченная, чтобы теплее было, с жёлтым лицом, в синих диагоналевых галифе. Мои брюки были. Мёрзла она, предложил ей свои брюки. Так в них и похоронили. Всей ротой хоронили…

Впереди – шум боя: рвутся снаряды, длинно стучат пулемёты. Солдаты настораживаются, прислушиваются.

Командиров рот с марша вызывает командир батальона. Офицеры штаба стоят кучкой у обочины дороги. У капитана Ахмеджанова в руках развёрнутая карта. Он диктует, не ожидая, когда офицеры соберутся:

– Приказ. Занять оборону, быстро окопаться: возможна контратака противника крупными силами с танками. Выполняйте.

Мы разбегаемся в роты. На правой стороне – небольшая, вытянутая вдоль шоссе, польская деревня. Занимаем оборону: справа – 7-я рота, в центре – 8-я, на левом фланге – 9-я. Поле, замёрзшее, припорошённое снегом, круто спускается. Командир батальона принял решение: первая траншея должна проходить по склону поля. Идём с ним окраиной села. Ночь. Плохо просматривается широкая, если судить по карте, летом, наверное, сырая, полузаболоченная долина, а сейчас – сплошная даль с чахлым кустарником.

 

На левом фланге 9-й роты – одинокий дом – отруб польского кулака. В доме никого нет. Хозяин, видимо, сбежал с немцами. В нем я решаю сделать свой штаб, на чердаке, откуда широкий обзор и обстрел, устанавливается пулемёт и организуется наблюдательный пункт.

Земля глубоко промёрзла, походной солдатской лопате поддаётся тяжело. Вырубается и откалывается топором каждый комочек земли.

Морозно и ветрено. Чтобы лучше выбрать места для пулемётных гнёзд, неохотно ложусь в снег, обсуждаю с пулемётчиками, вместе определяем позиции, сектор обстрела каждому стрелку, каждому пулемётчику. Левый фланг роты открыт: перед флангом – тёмный лес. Решаю: для прикрытия фланга всего батальона третий взвод выдвинуть на небольшое возвышение вперёд и левее.

Младшие лейтенанты И.П. Клишин и Т.И. Ветров о чем-то спорят. Клишин представляет оборону другой. Я объясняю цель и причины. Он удивлён и не скрывает этого, говорит Ветрову, чтобы я не слышал, но я слышу: «Командир роты у нас молодой, а военное дело знает: смотри, как оборону строит…»

Из деревни на оборону 7-й роты идут поляки. В основном, молодые женщины. С некоторой завистью думаю: «Коновалов опередил всех: как же я не догадался мобилизовать на рытье окопов местное население. – Успокаиваюсь: – Овчинников, седой и лысый, тоже не догадался».

Ночью мороз и ветер усиливаются. Работа на траншее не прекращается. Солдаты и офицеры попеременно ходят в тёплый дом греться. Молодые полячки, видимо работницы, приветливы и гостеприимны. Мы не спим, ходи всю ночь, не спят и они. В печи один чугун картофеля сменяется другим, пол застлан соломой. Два часа на обогрев и сон. Поев горячей картошки, солдаты валятся на солому. По дому перекатывается храп, висит густой и терпкий запах сохнущих на печи ботинок и портянок.

На другой день Ветров рассказывает мне и шутя, и серьёзно.

– Солдаты наши полячек с ума посводили. Вдовы они все, рассказывают, мужики погибли в тридцать девятом, земли своей у них нет, хозяйства – тоже, вот и живут в работницах. Наши солдаты тоже не отворачивались… молодость…

Оборона ещё не закончена. Приказ: 9-й роте срочно сняться с обороны и прибыть в распоряжение штаба полка майора П.П. Волгина. Капитан не объясняет причин. Я не спрашиваю: не положено.

Сумерки. Марш-бросок. Дорогой с Ветровым обсуждаем, стараемся угадать для чего роту сняли с обороны, направляют в тыл.

Штаб и тылы полка разместились в небольшом селе, в центре которого широко раскинулась среди подворья богатая усадьба помещика. Усадьба утопает в садах. В помещичьем доме штаб полка. Дежурный штаба передаёт, что майор Волгин приказал по прибытии командиру роты явиться к нему на квартиру.

Просторная комната. Прямо у стены – стол, на нем большая красивая лампа. Слева – широкая и высокая деревянная кровать. На кровати, на белых простынях – жена Волгина. Мы немного знакомы, она отвечает на моё приветствие. Майор в нижнем белье – внакидку – открывает мне дверь, приглашает к столу, на котором разложена карта; я достаю из сумки свою, точно такую же, карту.

Начальник штаба ставит задачу роте: рота должна ночью провести разведку, прочесать лес на фланге полка, по которому возможно проникновение противника в тылы полка.

Я слушаю рассеянно: мне крайне неудобно, я смущён, что посреди ночи попал в чужую спальную, тем, что при получении приказов рядом, в постели лежит женщина, а майор стоит передо мною в нижнем белье.

А когда я понимаю, что остаток морозной ветреной ночи рота будет бороздить глухой овражистый лес, каждую секунду ожидая засады и смерти, а эти двое останутся здесь, в этой жарко натопленной комнате, в постели с чистыми простынями, во мне невольно поднимается желание высказать им что-то обидное и оскорбительное.

Сдержавшись, я повторяю приказ, сворачиваю карту и ухожу, не оглядываясь.

О нескольких последующих днях в блокноте сделана запись:

«8. П. 45. …Идём на передовую.

9. П. 45. Заняли исходное положение. Противник занимает спиртозавод. Наша задача – выбить пр-ка. Весь день обстреливает из миномётов. Ранено 2-е. Я спокоен, когда идёт канонада, но всё-таки этот первый обстрел я перенёс на удивление просто, без волнения. Полтавец ранен в ногу.

10. П. 45. Приказ отменен. Снялись. Уходим.

11. П. 45. Проходим г. Вандсберг. Второй раз. Первый раз проходили утром 5. П. 45. Маленький, красивый городишко».

Память сохранила многие подробности этих суток войны. День и вечер утратились. Отчётливо помню только ночь. Непроглядную, чёрную ночь. Снегу нет. «Зима, а снегу нет». Нам это непривычно, мы удивляемся и говорим об этом. Батальон идёт в походной колонне. Кругом лес, совершенно безлюдно, пустые деревни, брошенные, мёртвые: ни единого огонька, ни одного голоса, ни лая, ни петушиного крика… Идти через такие деревни даже в колонне батальона жутко.

Снова лес. Я устал, устали и солдаты. Молчат, не разговаривают, не шутят даже на привалах. Где мы идём? Куда? Что впереди, что вокруг? Всё это перестаёт меня интересовать. Есть штаб батальона, полка, разведка, боевое охранение. Они всё знают и за всем следят.

Впереди восьмая рота. Начинается рассвет. Силуэты солдатских шапок, стволы карабинов, автоматов, ручных пулемётов мерно покачиваются передо мной на фоне серого неба.

Село. Батальон останавливается. По рядам передают: «Командиры рот к командиру батальона». Тороплюсь в голову колонны. Офицеры штаба батальона и командиры рот уже собрались. Молчаливой толпой они стоят вокруг капитана Ахметжанова. Докладываю о прибытии.

– Младший лейтенант Ильинич, покажите на карте, где сейчас находится батальон.

Такие вопросы и в такой форме нам задавали офицеры-преподаватели в военном училище и на курсах во время военных учений. Я так и воспринял его, подумал: «Комбат решил учить подчинённых бдительности… Коновалова и Овчинникова он уж, конечно, спросил, вызвал по одному и спросил». Но сам по себе вопрос не показался мне ни сложным, ни неожиданным.

Комбат держит в руках развёрнутую карту. Кто-то из офицеров освещает её карманным фонариком. У командиров рот я тоже замечаю развёрнутые карты. По своей карте за дорогой я не следил. Но надо отвечать. Осмотрел силуэты домов, строения, отыскивая характерный ориентир: так, как нас учили в военном училище.

Впереди и слева торчит на фоне серого неба высокий и острый шпиль деревенской кирхи. Мы стоим у высокой каменной стены. Это не жилой дом. Ещё совсем темно, но я догадываюсь, что мы стоим у стенки какого-то местного предприятия. Внимательно всматриваюсь в карту, быстро вспоминаю виденное, что мельком замечено ночью – немецкое название деревень, кирхи, развилки дорог, – всё быстро восстанавливается в памяти:

– Батальон находится на южной окраине села …, вот в центре кирха. Мы стоим у мельницы – отвечаю я, подстраиваясь под учительский тон вопроса.

Офицеры, каждый на своей карте, проверяют правильность моего ответа. Я слышу в их голосе какое-то облегчение, но не догадываюсь о причинах.

– Правильно! Итак, товарищи командиры рот, перед батальоном поставлена задача…

Командир батальона объясняет, что впереди нас никаких воинских подразделений нет. О противнике точных данных тоже нет.