Buch lesen: «Амалин век»
Посвящается Амалии Лейс
и всем, кто был лишен своей родины.
Часть I. Чужбина
К нам обернулась бездной высь,
И меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родили́сь,
Которой больше нет.
Борис Чичибабин
Пролог
На протяжении веков Русь привлекала к себе переселенцев из Европы. Под защиту великих князей стекались люди, ищущие лучшей жизни. Среди них было немало немцев, гонимых нищетой, безземельем и религиозными преследованиями. Самый значительный поток мигрантов пришелся на эпоху Екатерины Великой. Ее манифест открывал двери в новую жизнь: переселенцам обещали льготы, свободу вероисповедания, самоуправление и освобождение от военной службы.
Но все изменилось к концу XIX века. Русско-германские отношения охладились, и эмиграция практически остановилась. Власти ввели жесткие меры: принудительное изъятие земель, отмену прежних привилегий и обязательную воинскую службу. Разочарованные, многие российские немцы покидали страну, устремляясь не столько в Германию, сколько в Америку, где их ждала новая надежда.
С началом Первой мировой войны судьба немецкого народа в России окончательно изменилась. Немцев лишили судебной защиты, закрыли школы и газеты, подвергли высылке из прифронтовых районов. По городам прокатилась волна погромов, а предприятия и фирмы с немецкими владельцами в Москве закрыли одним росчерком пера. В планы правительства вошло и массовое переселение немцев Поволжья в Сибирь, но революция 1917 года прервала этот процесс.
Большевики декларировали свободу народов, и на карте страны появилась Автономная Советская Социалистическая Республика немцев Поволжья. Однако годы относительного спокойствия быстро сменились новой трагедией. Вторая мировая война принесла невиданную жестокость: сталинский режим обвинил весь немецкий народ в предательстве. Начались массовые выселения в Сибирь и Казахстан, а законодательно было запрещено возвращаться в родные края.
После распада Советского Союза немецкий народ оказался рассеянным по бывшим республикам. Для большинства единственным выходом стала эмиграция в Германию, где им пришлось заново начинать строить жизнь.
Это история народа, пережившего века испытаний, но сохранившего силу духа и стремление к своему дому…

Давид. Кузнец в чужом краю
И дернул же черт красавицу Ингрид, в одно воскресное утро спешившую на молебен в церковь на окраине Ганновера, перебежать дорогу карете барона фон Каленберга. Кучер, мгновенно оценив опасность, резко натянул вожжи. Два роскошных черных жеребца, подчиняясь железной узде, пронзительно заскрежетали подковами по брусчатке, пытаясь остановиться.
Сладкая дрема, в которую впал сидящий в карете толстый и нарядный барон, прервалась столь внезапно, что его роскошный парик, украшенный буклями и покрытый белоснежной пудрой, слетел на пол экипажа. Рассердившись до глубины души, фон Каленберг выругался, торопливо нахлобучил парик обратно и выглянул в окно, отодвинув бархатную шторку.
На осеннем ковре из рыжих кленовых листьев лежала молодая девушка. Ее пышная серая юбка с красными узорами слегка приподнялась, открыв стройные ножки в белоснежных чулках и расписных деревянных башмачках. Заметив взгляд из кареты, Ингрид поспешно прикрыла ноги, поднялась и принялась отряхивать юбку, смущенно извинилась: "Verzeihen Sie mir."
Барон замер, его сальные глазки блеснули жадным интересом. Вылезая из кареты, он с натужной любезностью произнес:
– С каких небес к нам этот ангел спустился?
И вот, как говорится, фон Каленберг потерял голову. Да так, что его черное бархатное сердце будто размягчилось, и любовь с первого взгляда захватила его без остатка…
С того самого воскресного дня жизнь Ингрид и всей семьи Шмидт превратилась в нескончаемую пытку. Отец девушки, кузнец Вольфганг Шмидт, даже в самых страшных снах не мог представить, что окажется в такой беде.
Барон фон Каленберг, как охотник, взявший след, преследовал шестнадцатилетнюю красавицу на каждом шагу. Он искал встречи, осыпал подарками и улыбками, будто пытался затуманить разум девушки. Но Вольфганг видел эту игру насквозь.
– Хоть бы малейшая надежда, что он женится, – сокрушался кузнец. – Тогда можно было бы как-то смириться и с его возрастом, и с его немощами. А так ведь только развлечется и бросит!
Родители с ужасом понимали: их дочь хотят превратить в метрессу. Три старших брата Ингрид кипели гневом, готовые отдать свои жизни, чтобы защитить честь сестры. Их решимость пугала отца, который не раз осаживал горячие головы сыновей, особенно когда на пороге снова появлялся назойливый ухажер.
Барон, избалованный жизнью и властью, не терпел отказов. Для него слово "нет" от простолюдинов звучало почти как вызов. Привыкший брать желаемое силой, он был уверен: сопротивление Шмидтов – временное. Ведь положение в ратуше и родственные связи его супруги позволяли ему плести интриги за ширмой респектабельности.
Но в Ингрид было что-то особенное – ее невинная красота вскружила голову барону сильнее, чем все его прежние любовные авантюры. И тогда он решил убрать преграды на своем пути. За щедрое пожертвование священнику фон Каленберг устроил так, чтобы по округе поползли слухи о "нечистоте" кузнеца.
– Они язычники, поклоняются духам огня, – шептали прихожане, все реже заходя в кузню. – Чем черт не шутит!
Клиенты, опасаясь связываться с "еретиками", начали искать других мастеров. Вольфганг лишился заработка, а вскоре и самого дела: однажды ночью кузню объяли алые языки пламени. Это было не просто совпадение – это стало последним ударом в череде бед.
Вся семья Шмидт, задыхаясь от дыма, металась между колодцем и горящей кузней, неустанно таская воду. Кузнец Вольфганг, обжигая руки, спасал из пламени остатки своего труда: молотки, формы, железные заготовки. Но самым ценным был его амбосс – наковальня, символ мастерства, и он, с трудом волоча его на плечах, выбрался наружу. В тот же миг крыша кузни рухнула за его спиной, выбросив в ночное небо сноп искр.
Было ли это поджогом по наущению барона или фанатичной выходкой испуганных слухами соседей – теперь уже не имело значения. Кузня была уничтожена, и с нею – надежда на прежнюю жизнь.
– Нам здесь жить точно не дадут, – всхлипывала жена кузнеца, глядя на дымящиеся руины. – Уезжать надо, пока беды не стало еще больше.
– Спасибо тебе, святой отец, – неожиданно произнес Вольфганг, перекрестившись и поклонившись в сторону шпиля базилики.
Домочадцы изумленно уставились на него.
– Отец, с чего это ты его благодаришь? – взорвался старший сын. – Разве не он устроил нам эту травлю?
Кузнец выдержал паузу, словно взвешивая свои слова.
– Да, так и есть, – наконец сказал он. – Но тот же святой отец своей рукой указал нам путь к спасению.
Семья слушала с недоумением, пока Вольфганг не разъяснил свою мысль. На дверях храма и на других значимых местах города недавно появились печатные копии манифеста их землячки – Екатерины Второй.
– Вот оно, наше спасение, – сказал кузнец, раскрыв перед близкими текст указа.
Манифест императрицы провозглашал, что в необъятных просторах Российской империи есть земли, готовые принять переселенцев. Екатерина обещала переселенцам привилегии: свободу вероисповедания, освобождение от налогов и службы, плодородные земли и возможность строить новую жизнь вдали от предрассудков и гонений.
– Если нам здесь нет места, – сказал Вольфганг, сжимая амбосс, – значит, мы найдем его там, где можно честно работать и жить без страха.
Так в сердце семьи Шмидт зародилась новая надежда – отправиться в земли, обещанные указом императрицы, где даже пепел их сожженной кузни мог стать символом нового начала.
Семья Шмидт не стала ждать, пока сборный пункт Ганновера наполнится переселенцами. Решение было принято стремительно: дом продан, нехитрая утварь и кузнечные инструменты погружены на телегу, и они тронулись в путь. Вольфганг не оглядывался. Не бросил ни единого взгляда на места, где он родился, где играли его дети, где покоились поколения предков. Его мысли уже устремились в будущее.
Дети почти выросли, но супруга кузнеца настояла на том, чтобы на телеге нашлось место для старой семейной колыбели. Она была тяжела, с коваными узорами и медными украшениями, но Вольфганг ничего не сказал. Эта колыбель, как символ надежды на будущее, напоминала, ради чего они покидают родину.
Он еще не знал, какой долгий и суровый путь ожидает их впереди. Сначала английский пароход доставит их из Любека в Кронштадт, затем небольшие суда понесут их вверх по Неве, через Шлиссельбургский канал в Ладогу, а оттуда по Волхову до Новгорода. Дальше – вниз по реке до Торжка, а потом на подводах, а позже на санях через Кострому, Белозерск, Кирилов, Петровск и, наконец, Саратов.
Этот путь растянется на месяцы, а для некоторых станет последним. Переселенцы нарекут дорогу после Торжка "Birkenkreuzweg" – "Дорогой березовых крестов". Береговые склоны вдоль маршрута усыпят могилы, помеченные крестами, сколоченными из молодых берез.
Под одной из них семья Шмидт оставит свою семнадцатилетнюю Ингрид. Болезнь, подстерегшая ее в пути, оказалась сильнее надежды. Лихорадка унесла девушку, оставив в сердце каждого из них рану, которую не исцелит ни время, ни новая земля.
Но телега покатилась дальше. Вольфганг, стиснув зубы, сжимал поводья. Они бежали ради будущего. Ради тех, кто еще не родился, ради тех, для кого колыбель станет символом новой жизни, несмотря на то, какой ценой она достанется.
В Саратове Канцелярия опекунства передала семью Шмидт под опеку старосты одной из уже основанных колоний, господина Мюллера. Под его присмотром они преодолели последние сто верст вниз по течению Волги, завершая свое долгое и полное утрат путешествие.
Поселение, куда их привезли, поражало оживлением. Повсюду возвышались аккуратные деревянные дома, построенные наспех, но с тщанием. Две церкви, католическая и лютеранская, символизировали единство в разнообразии. На берегу Волги еще пахло свежим раствором у достраиваемой кузни из дикого камня.
Для Вольфганга этот момент оказался судьбоносным: его здесь ждали. Староста с ходу предложил ему первую работу – изготовить вывеску для деревни. С трепетом и гордостью кузнец принялся за дело. Каждая готическая буква, накаленная до багрового свечения, была вложена в доску с любовью к своему ремеслу. Когда вывеска "Dorf Müller" заняла свое место на границе села, она привлекала внимание всех, кто пересекал ее рубеж, восхищая своим искусством.
Теперь Шмидтам предстояло освоиться в этом новом мире. Здесь, на восточных склонах Приволжской возвышенности, соседствовали и уживались католики, лютеране, меннониты и баптисты. Все они были выходцами из разных уголков Германии: Баварии, Изенбурга, Дармштадта, Саксонии и Ганновера.
Вольфганг, глядя на суету вокруг, чувствовал, что жизнь начинает обретать новый смысл. Они не просто спаслись от беды, они стали частью чего-то большего – сообщества, где каждый день рождались надежда и вера в будущее.
На зависть соседним русским деревням село Мюллер процветало и словно дышало упорядоченной жизнью. В его лучшие годы здесь имелось все, что могло сделать обитателей независимыми от внешнего мира: частная школа и министерское училище давали детям будущее, врачебный и ветеринарный пункты заботились о здоровье людей и скота.
Ссудо-сберегательная касса предлагала жителям финансовую поддержку, а Gasthaus – уютный поселковый трактир – служил местом встреч и досуга. Гордостью села была маслобойня и редкое для российской глубинки чудо техники – паровая мельница М. Кауфмана, ставшая символом прогресса и предприимчивости.
Каждую пятницу в Мюллере оживали базары. Их гул притягивал купцов, крестьян и ремесленников из ближних и дальних окрестностей. Лавки предлагали все, что душе угодно: ткани сарпинки, кожаные изделия, изящные вязанные вещи, искусную столярную мебель и добротные кареты.
Село словно впитало в себя немецкую любовь к порядку и труду, став островком благополучия среди бескрайних приволжских просторов.
***
Спустя почти полтора века полуслепой старик Адольф Шмидт горько жалел о решении своего прапрадеда покинуть Германию. Легенда о красавице Ингрид и зловещем бароне фон Каленберге давно канула в лету, уступив место новым, куда более мрачным страницам семейной истории.
Летом 1914 года дорфауфзеер на сходе жителей села Мюллер объявил, что конфликт между Австрией и Сербией обернулся мировой войной, втянув в нее и Россию. Вскоре антинемецкая истерия охватила страну. Царское правительство запретило немецкие собрания, организации и прессу, а заодно наложило табу на немецкий язык в школах, документации и даже в быту. Говорить на родном языке стало преступлением. Село Мюллер отныне значилось на карте как “Кривцовка”.
Однако, несмотря на все запреты, немцев все же послали на фронт. Только в окопах, среди взрывов и смертей, они могли, не опасаясь наказания, выкрикнуть проклятие от боли или прошептать молитву перед смертью на своем языке. Поле боя стало для них единственным убежищем родной речи.
На фронт отец Адольф уже не годился, а младший сын, Николаус, был еще слишком юн. В армию призвали старшего сына семьи Шмидт, Франца, едва успевшего вступить в брак.
Адольф, полуслепой старик с тяжкой ношей утрат и горечи, проклинал все подряд. Но на этот раз его проклятия были адресованы не прапрадеду, оставившему родные земли Германии, а покойному отцу.
– Почему ты тогда нас отсюда не вывез? – стонал он у надгробия на кладбище. – Ведь сам царь дал нам на это право. А теперь твой внук идет на войну!
Адольф говорил об Указе Александра II от 4 июня 1871 года, который отменил все привилегии немцев-колонистов, дарованные им еще Екатериной II. Этот закон ввел обязательную воинскую повинность для переселенцев, но при этом позволял тем, кто с этим не согласен, покинуть Россию в течение десяти лет.
Старик, как и большинство немецких колонистов, воспитывался в духе патриотизма и видел в службе на благо России почетный долг. Но, когда война коснулась его собственной семьи, Адольф не мог справиться с обидой и страхом. В такие моменты он особенно остро сожалел, что сорок пять лет назад их семья не последовала за баптистами и меннонитами, уехавшими в Аргентину, где их вера и жизнь могли бы быть свободны от оружия и насилия.
Франц Шмидт был тем, кого в селе называли завидным женихом. Высокий, статный, с уверенной улыбкой и горящими глазами, он заставлял замирать сердца местных красавиц. Девицы тайком писали ему любовные записки, подолгу задерживались у колодца, надеясь встретить его, и даже пекли пирожки, лишь бы как-то привлечь внимание. Однако, как и бывает в жизни, любовь оказалась не только слепа, но и коварно несправедлива.
Франц выбрал для себя вовсе не ту, о которой мечтали все соседские парни. Его избранницей стала Мария, дочь владельца маслобойни. Невысокая, с простой внешностью, без особых даров красноречия и изящества, она вызывала у соперниц лишь тихий ропот.
– Ну что он в ней нашел? – шептались на базаре.
– Да это же расчет, – уверенно утверждала одна из отвергнутых красавиц.
Адольф Шмидт с женой были только рады такому выбору. Отец философски рассуждал:
– Зачем идти к благосостоянию терновым путем, если можно, как по маслу, прямо к цели?
Поздней весной Франц и Мария обвенчались. Храм был полон, но вместо благословений и молитв народ потихоньку шушукался:
– Как же она до его губ дотянется? Табуретку не забыла взять?
– Или кастрюлю! Наденет на голову Францу, подтянется…
Свадьба прошла под аккомпанемент злых языков, а счастье молодоженов оказалось коротким. Война, как жестокий ветер, вырвала Франца из жизни. Он пропал без вести, и весть о его гибели сломила семью.
Мария, двадцатилетняя вдова, осталась одна в новом доме, на чужой земле. Она не знала, как поступить: оплакивать мужа, которого едва успела узнать, или пытаться двигаться дальше. Лишь настойчивые уговоры свекрови заставили ее надеть траурное платье. Только тогда Мария расплакалась, но не по Францу – ее слезы были о себе, о жизни, которая снова обманула ее надежды.
Родители Марии, спасаясь от притеснений, уехали в Америку, оставив ее одну. Когда положенный год траура подошел к концу, старик Адольф принял решение:
– Ты выйдешь за Николауса.
Младший сын, сидевший за столом, чуть не поперхнулся от неожиданности. Мать, зная привычки мужа, лишь похлопала сына по спине, успокаивая. А Мария облегченно вздохнула и поспешила в свою комнату снять траурное платье.
За закрытой дверью она слышала, как свекор и Николаус спорят. Слова терялись за гулом мужских голосов, но ей было не до этого. Главное, что появилась надежда и свет. Николаус же, у которого еще не было невесты, чувствовал, что его лишили чего-то важного. Это чувство, словно крошечная заноза, останется с ним навсегда.
А Мария, довольная своим будущим, уже пригласила в дом пожилую швею Эмму Лейс. Свадебное платье от первого брака следовало перекроить – жизнь давала ей второй шанс, и она не собиралась упустить его.
Нелюбимая, нелюдимая и неграмотная Мария, ко всеобщему удивлению, через два года после второго замужества родила сына. Николаус, который старался избегать близости с женой, был ошеломлен. Ведь, казалось, единственные их совместные ночи случались лишь тогда, когда он возвращался домой навеселе.
Но стоило ему впервые взять на руки крошечного наследника, как в сердце неожиданно возникло приятное покалывание, а в душе разлилось теплое, непривычное чувство. В тот миг Николаус не только простил отцу его брачный деспотизм, но даже ощутил благодарность. Ведь в его руках сейчас билось маленькое сердце, частичка его самого.
С того дня Николаус понял, что готов до последнего вздоха жить ради этого ребенка, защищать его и любить. Он сам выбрал сыну имя – Давид, древнее имя, означающее у греков и евреев одно и то же: "любимец".
Мария же, казалось, не испытала к ребенку ничего. Тяжелые роды выжгли из нее все силы, оставив вместо нежности лишь горькую усталость. Да и сам Давид напоминал ей о мужчине, который никогда не смотрел на нее с любовью.
Николаус был чем-то похож на своего брата Франца, но Мария сразу заметила различие. Франц, пусть и недолго, но смотрел ей в глаза, целовал ее руки, гладил по щеке. Николаус же был совсем другим. Сыновья Адольфа Шмидта словно разделили между собой роли: если Франц был нежным с женой, то Николаус всю свою любовь теперь дарил только маленькому Давиду.
И эта любовь, которую она сама никогда не удостоилась, заполнила сердце Марии горькой, безумной завистью. Каждое его прикосновение к сыну, каждый взгляд, полный отцовской нежности, словно заново напоминали ей о ее ненужности, о том, что ее существование для мужа – лишь неизбежное следствие чужой воли.
***
В младенческом возрасте, Давиду исполнилось всего два года, он однажды, как бы следуя своей наследственной тяге к ремеслу, в кузне схватил маленький молоток. Его пухленькие ручки крепко обхватили рукоять, и, визжа от восторга, малыш начал стучать по металлическому пруту.
– Давай, Давидхен! Бей, Давидушка! – оглушительно кричал Николаус, весь сияя от гордости. Его голос разносился так далеко, что, казалось, его могли услышать на другом берегу Волги. – Пусть каждый Шмидт в своем гробу почувствует силу подрастающего кузнеца!
К десятилетнему возрасту Давид уже выделялся среди сверстников. Сын кузнеца, он, как и отец, был широкоплечим и сильным, что вкупе с его румяным лицом делало его похожим на живой квадратный пряник. Даже его ладони были прямоугольными и твердыми, словно боек молота.
В этом возрасте он уже освоил амбосс – тот самый, который почти полтора века назад Вольфганг Шмидт вывез из Германии, рискуя жизнью. На нем Давид впервые самостоятельно отковал гвоздь для подковы.
Соседские мальчишки обожали проводить время с Давидом. Он был справедливым, без заносчивости, с добрым нравом. Его товарищи ценили не только веселый характер, но и то, что он всегда был готов защитить их: то ли от своры злых дворняг, то ли от подростков с соседней улицы, пытавшихся доминировать в детских разборках.
Единственным, чем Давид не мог похвастаться, был рост.
– Это тебе от матери досталось, – говорил Николаус с легким упреком, когда замечал, как сын тянется вверх, в тщетной попытке догнать своих более высоких ровесников. – У Шмидтов мужчины всегда были рослыми. Твой дядя Франц, к примеру, был как минимум на голову выше любого односельчанина.
Давид, затаив дыхание, слушал отца. Это был первый раз, когда он узнал, что у него был дядя. Погибший на поле боя Франц внезапно превратился для мальчика в невидимого героя, чей образ еще долго будет вдохновлять Давида на новые свершения.
Подрастающий Давид радовал Николауса, наполняя его жизнь светлыми моментами. Мальчик рос крепким, смышленым и трудолюбивым, словно воплощая все лучшие черты, которые кузнец надеялся передать своему потомку. Но радость отцовства не могла заполнить пустоту, что словно черной тенью окутывала Николауса, когда заканчивался день.
Когда Давид на закате солнца уютно устраивался в своей постели и погружался в мир детских снов, его отец оставался один. Дом, где некогда шумно звучали голоса большой семьи, теперь был тих и мрачен. Сын не мог заменить Николаусу все то, чего требовала жизнь взрослого мужчины. Нужда в понимании, тепле, разделении тягот дня с кем-то близким становилась болезненной.
Николаусу приходилось выбирать: идти в постель к Марии, с которой он так и не нашел настоящей близости, или же спрятаться со своим одиночеством в любимой кузне. Почти всегда он выбирал второе. Кузня была для него убежищем, местом, где он мог забыться. Но именно там, среди запаха металла и угля, притаилась опасность, которая медленно, но неумолимо подтачивала его жизнь.
Односельчане нередко расплачивались за его работу бутылками самогона или домашнего вина. Вначале Николаус принимал это как неизбежность деревенских порядков. Но со временем он стал находить в спиртном странное утешение. Глоток-другой помогал приглушить боль и смягчить гнетущее чувство пустоты. Со временем выпивка стала его спутником, а кузня – местом, где он мог не только работать, но и скрываться от реальности.
Николаус не заметил, как пристрастие стало овладевать им. Постепенно спиртное вытеснило в его жизни почти все остальное. Он все реже находил силы для работы, все больше углублялся в свои мрачные мысли. Давид оставался единственным светлым пятном в его мире, но даже любовь к сыну не могла вернуть ему былой крепости духа.
И вот однажды утром соседи зашли в кузню. Там, среди металлических заготовок, в тени остывшего амбосса, они нашли кузнеца. Николаус лежал на земляном полу, неподвижный, словно застыл в вечной тишине. Его лицо, суровое, но умиротворенное, казалось, наконец-то избавилось от тяжести прожитых лет.
Судьба так и не позволила ему увидеть, кем станет его сын, какой жизненный путь выберет Давид. Все, что осталось от Николауса, – это его ремесло, любовь, вложенная в мальчика, и непреодолимое желание, чтобы хотя бы его ребенок смог прожить жизнь иначе, чем он сам.
Но нельзя на селе без кузни. Это знали все, включая местных большевиков, которые не медля пригласили другого специалиста из соседнего кантона. Кантоном тогда называли административную единицу в составе Автономной Советской Социалистической Республики немцев Поволжья, что-то вроде района, но с более широкими полномочиями. В каждом кантоне были свои центры ремесел и хозяйств, откуда можно было быстро найти нужного мастера…
С появлением Детлефа Майера в доме Шмидтов жизнь Давида изменилась. Новый кузнец, высокий и крепкий вдовец лет сорока, пришел в село с тремя своими сыновьями и быстро завоевал расположение Марии. В отличие от Николауса, он был властным, грубым и не терпел чужих успехов.
Мария, как только увидела Детлефа, будто ожила. Она быстро забыла о своем умершем муже, и траурное платье так и осталось лежать в сундуке. Детлеф вскоре не только завоевал ее сердце, но и поселился в доме, словно всегда там жил. Однако для Давида это стало началом тяжкого испытания.
Отчим с первых дней невзлюбил пасынка. Детлеф считал его соперником в кузне. Ему не нравилась тяга подростка к ремеслу, его ловкость и умение, которые выделяли Давида среди других детей. Даже соседи замечали, что мальчишка будто рожден с молотком в руке.
Однажды соседский рыбак зашел в кузню, держа в руках ржавую цепь:
– Давид, сделай кольца покрепче, чтобы лодку держали, – попросил он, даже не глядя на Детлефа.
Этот случай стал последней каплей. Когда Детлеф вернулся вечером из трактира, от него несло спиртным, а в глазах метался злой огонь.
– Ах ты, дрянь малая! Я горбачусь, чтобы тебя кормить, а ты меня заработка лишаешь?! – гремел он, врываясь в дом.
Давид, который ждал ужина за столом, встал, сжав кулаки.
– Это наш дом, не твой. Убирайся!
Эти слова взорвали отчима. Схватив со стены кнут, он замахнулся. Но Давид успел перехватить плеть и дернул ее так резко, что Детлеф потерял равновесие, упал на пол и больно ударился. Когда он поднял голову, его ноздри были залиты кровью, а лицо побагровело от злости.
– Убью, – прошипел он, поднимаясь.
В этот момент на Давида сзади набросились его сводные братья. Они повалили его на пол, били кулаками по лицу и пинали в живот. Давид сопротивлялся, как мог, но силы были неравны. В какой-то момент ему удалось вырваться. Он выскочил из дома, его разорванная рубашка хлопала на ветру, словно лоскуты флага.
За ним с грохотом захлопнулась дверь, сорвав с косяка подкову, что всегда считалась символом удачи. Давид бросился прочь, не оглядываясь. Слезы и гнев смешались в его душе. Он понял: этот дом больше не его. Впереди была тьма ночи, холодный ветер и неизвестность, в которой ему предстояло искать свое место.
Давид слонялся вокруг отчего дома, грея озябшие руки подмышками. Ему хотелось верить, что вот-вот откроется дверь, и мать, его единственный близкий человек, позовет обратно. Но вместо этого за занавеской мелькало злое лицо Детлефа, который потрясал кулаком, словно обещал, что в следующий раз пощады не будет.
Ближе к полуночи дверь все же скрипнула. Давид замер, но вместо слов утешения он увидел, как на крыльце мать осторожно оставила его старое пальто, потерянную где-то в драке фуражку и узелок, из которого пахло хлебом.
– Ты сильный, как все Шмидты, – шепнула она, стоя в тени. Быстро перекрестив сына, Мария скрылась за дверью, будто боялась быть пойманной.
Давид молча подобрал вещи. На его глазах выступили слезы, но он не проронил ни звука. Все было ясно. Мать выбрала: не его, а отчима.
В свои одиннадцать лет он оказался на улице. Деревня, некогда населенная многочисленными родственниками, теперь пустовала для него. Одни, как бабушка и дедушка, уехали за океан еще в годы Первой мировой, другие умерли с голоду или растворились в городах.
Эту ночь Давид провел, зарывшись в теплое сено на сеновале того самого рыбака, из-за которого все началось. Рыбак и не знал, что мальчик устроился в его сарае. Холодный воздух жалил щеки, а слабый свет луны пробивался сквозь щели в досках. Давид сжимал в руке узелок с хлебом, который теперь был его единственным богатством.
Утром, голодный и замерзший, он отправился бродить по селу. Разговоры взрослых на улице дали подсказку. На противоположном берегу Волги, говорили они, создают совхоз с громким названием “Кузнец социализма”. Туда едут комсомольцы со всей страны.
Давид не понимал, что значат слова "совхоз" или "комсомольцы", а уж о социализме он и вовсе не слышал. Но слово "кузнец" зацепило его, будто открылось окно в новую жизнь. Это было как знак судьбы.
– Надо туда, – решил он.
Но возникла проблема: река. Волга, холодная и величественная, блестела на солнце, и пересечь ее казалось задачей не из легких. Лодок, что обычно сновали от берега к берегу, в это время видно не было.
– Вот только как перебраться? – задумчиво проговорил он, всматриваясь в бурлящую воду. В его глазах уже горел огонь решения. Давид чувствовал: здесь он не останется, а что ждет его там, за рекой, – узнает только тот, кто осмелится сделать первый шаг.
В ту ночь небо было черным, как деготь, ни одной звезды. Кромешная темнота накрыла деревню, словно тяжелое покрывало. Давид шагал вдоль берега, спотыкаясь о камни, до боли сжимая в ладони складной ножик – отцовский подарок, последний оставшийся у него символ защиты и силы.
Рыбацкую лодку он нашел на ощупь, различив льняной канат, которым та была привязана. Давид узнал его сразу: когда-то он сам чинил эту привязь, а теперь, из-за неисправных металлических колец, лодка держалась только на веревке. Убедившись, что лодка та самая, он молча срезал канат острым лезвием. Его сильные, уже привычные к работе руки работали уверенно, хотя сердце в груди билось так громко, что казалось, его можно услышать с другого берега.
Стараясь не замочить ботинки, Давид оттолкнул лодку от берега и прыгнул внутрь, приземлившись на деревянную скамью. Весла он прихватил заранее – их он снял со стены сеновала, уже предчувствуя, что впереди будет длинный путь.
Он никогда раньше не греб, но выбора не было. Лодка медленно развернулась, и Давид, сбиваясь с ритма, начал грести. Весла скрипели, вода плескалась о борт, а суденышко неуклюже покачивалось на волнах. Чем дальше он уходил от берега, тем сильнее нарастало ощущение тревоги.
Мокрая чернота воды вокруг казалась живой, тяжелой, враждебной. Лодка выглядела маленькой щепкой на поверхности этой бездны. Волны тихо дышали, иногда громко плескались, как будто пытались схватить и утянуть мальчика за собой. Липкий страх оседал на плечах, сковывая движения. Но Давид упрямо греб, стараясь держаться прямо.
На мгновение из-за тучи выглянула луна. Ее свет озарил берег, который быстро уменьшался и терялся вдали. Давид остановился и посмотрел назад. Он успел увидеть знакомые очертания деревни – места, где он родился, где когда-то был дом, семья, отец. А теперь это все осталось позади. Словно и не было. Место, где его прогнали, больше не могло называться родным.
Полоска земли исчезла, скрытая тьмой. Давид вернулся к веслам, но в голове эхом отдавался этот последний образ: дымные крыши домов, река, идущая вдоль деревни, и светящиеся окна, где за ужином сидели семьи. Чужие семьи.
Темнота была абсолютной, но звуки над рекой наполняли пространство жизнью. Иногда раздавался резкий всплеск – это рыбы били хвостами по воде, словно проверяя незнакомца на прочность. Где-то высоко в небе кричали перелетные птицы, а издалека им вторил гулкий зов филина, укрывшегося в лесу. Каждый звук заставлял Давида вздрагивать, но в то же время успокаивал. Он чувствовал, что в этой пустоте он не один.