Buch lesen: "Росхальде", Seite 2
– Как называются вон те цветы? – спросил Пьер. Солнце играло в его каштановых волосах, голые ноги, худые и загорелые, стояли на свету, а когда он нагибался, в широком вороте блузы пониже загорелой шеи виднелась белая спина.
– Гвоздики, – сказала мать.
– Да, я знаю, – продолжал Пьер, – но хорошо бы узнать, как их называют пчелы. На пчелином языке у них ведь, наверно, тоже есть название.
– Конечно, но мы его не знаем, оно известно только самим пчелам. Может быть, эти цветы называются у них медовыми.
Пьер задумался.
– Нет, – решительно сказал он. – В клевере меда ничуть не меньше, и в настурциях тоже, не могут же они все цветы называть одинаково.
Мальчик пристально наблюдал за пчелой, которая летала вокруг цветка гвоздики, трепеща крылышками, замерла над ним в воздухе, а затем жадно нырнула в розовую пещерку.
«Медовые цветы!» – пренебрежительно подумал он, не говоря больше ни слова. Он давно знал, что как раз самое красивое и интересное ни знать, ни объяснить невозможно.
Стоя за изгородью и слушая, Верагут смотрел на спокойное, серьезное лицо жены и красивое, нежное, не по годам серьезное личико своего любимца, и сердце его замерло при мысли о тех лéтах, когда его первый сын был вот таким же ребенком. Он потерял и его, и его мать. Но потерять этого малыша не желал, нет, не желал. Лучше уж воровски подслушивать его из-за изгороди, подманивать и привлекать к себе, но если и этот мальчик отвернется от него, тогда ему, отцу, больше незачем жить.
Он тихонько отступил прочь по травянистой дорожке и продолжил путь под деревьями.
«Праздные прогулки не для меня», – сердито подумал он и постарался взять себя в руки. Вернулся в мастерскую и, преодолевая неохоту, повинуясь привычной многолетней рутине, восстановил напряженный рабочий настрой, который не позволяет сбиться с пути и направляет все силы на необходимое именно сейчас.
К обеду его ждали в большом доме, и около полудня он тщательно оделся. Побритый, вычищенный, в голубом летнем костюме, он выглядел не то чтобы моложе, но свежее и гибче, нежели в небрежной рабочей одежде, какую носил в мастерской. Он взял соломенную шляпу и как раз собрался открыть дверь, когда она сама распахнулась ему навстречу и вошел Пьер.
Верагут наклонился к мальчику, поцеловал его в лоб.
– Как дела, Пьер? Учитель был молодцом?
– Да, только он очень скучный. Если что-нибудь рассказывает, то не для веселья, а опять же как урок, и в конце всегда выходит, что послушные дети должны вести себя так-то и так-то… Ты писал, папа?
– Да, рыб, знаешь ли. Скоро закончу, и завтра ты все увидишь.
Он взял мальчика за руку и вышел с ним на воздух. Ничто на свете так его не радовало и так не будоражило в нем всю сокровенную доброту и беспомощную нежность, как ощущение, что он идет рядом с сыном, приноравливаясь к его маленьким шажкам и держа в своей легкую, доверчивую руку ребенка.
Когда парк остался позади и они шли через лужайку под тонкими плакучими березками, малыш оглянулся и спросил:
– Папа, а бабочки тебя боятся?
– Почему? Вряд ли. Недавно одна довольно долго сидела у меня на пальце.
– Да, но сейчас их нет. Когда я иной раз иду к тебе совсем один, то в этом месте на дорожке всегда много-много бабочек, я знаю, они называются голубянки, и они меня знают, всегда порхают вокруг, совсем рядом со мной. А кормить бабочек можно?
– Можно, конечно, в следующий раз обязательно попробуем. Надо капнуть на ладонь меду и спокойно вытянуть руку, бабочки непременно прилетят и станут пить мед.
– Замечательно, папа, давай попробуем. Ты ведь скажешь маме, чтобы она дала мне немножко меда, да? Тогда она будет знать, что он мне вправду нужен и что это не глупая забава.
Пьер первым вбежал в открытые двери дома и поспешил дальше по широкому коридору, и меж тем как его ослепший после яркого света отец еще искал в прохладном сумраке шляпную стойку и нащупывал дверь столовой, мальчик давно уже был в комнате и осаждал маменьку своей просьбой. Художник вошел, подал руку жене. Она была чуть выше его, крепкая, здоровая, но без юношеской живости, и, хотя уже не любила мужа, однако до сих пор считала утрату его нежности печально непостижимым, незаслуженным несчастьем.
– Можно садиться за стол, – сказала она, по обыкновению спокойно, – Пьер, ступай вымой руки!
– Вот тебе новость, – начал художник, протянув ей письмо своего друга. – Скоро приедет Отто, и я надеюсь, погостит у нас достаточно долго. Ты ведь не против?
– Господин Буркхардт может занять две нижние комнаты, там ему никто не помешает, он может приходить и уходить когда вздумается.
– Вот и отлично.
– Я думала, он приедет гораздо позже, – помедлив, добавила жена.
– Он выехал раньше, до сегодняшнего дня я тоже об этом не знал. Ну да тем лучше.
– Просто здесь будет еще и Альбер.
Легкая радость стерлась с лица Верагута, голос стал холодным, когда он услышал имя сына.
– Что с Альбером? – нервно вскричал он. – Он же собирался со своим другом в Тироль.
– Я не хотела говорить тебе, пока нет необходимости. Его друга пригласили родственники, и от пешего похода он отказался. Альбер приедет, как только начнутся каникулы.
– И все время будет здесь?
– Думаю, да. Я могла бы на неделю-другую уехать с ним, но тебе это будет неудобно.
– Почему? Я бы взял Пьера к себе.
Госпожа Вергут пожала плечами:
– Прошу тебя, не начинай! Ты же знаешь, я не могу оставить Пьера здесь одного.
Художник рассердился.
– Одного! – воскликнул он. – Он не один, когда находится со мной.
– Я не могу оставить его здесь и не хочу. Бесполезно сызнова спорить об этом.
– Разумеется, ты не хочешь!
Он умолк, так как вернулся Пьер, и все пошли обедать. Мальчик сидел между двумя отчужденными людьми, оба ухаживали за ним и развлекали, как он привык, и отец старался затянуть обед, потому что потом малыш останется при маменьке и, может статься, больше не зайдет сегодня в мастерскую.
Глава вторая
В комнатушке подле мастерской Роберт отмывал палитру и пучок кистей. Неожиданно в открытых дверях появился маленький Пьер. Остановился и стал смотреть.
– Грязная работа, – объявил он немного погодя. – Вообще, писать картины, конечно, здорово, но мне совершенно не хочется стать художником.
– Ну, ты еще подумай хорошенько, – сказал Роберт. – Отец-то у тебя знаменитый художник.
– Нет, – решительно произнес мальчик, – это не для меня. Ходишь все время грязный, и пахнут краски ужас как сильно. Немножко понюхать мне очень нравится, например, когда картина совсем новая, когда она висит в комнате и совсем чуть-чуть пахнет краской, но в мастерской, это уж слишком, у меня голова разболится.
Камердинер испытующе посмотрел на него. Вообще-то он давно хотел высказать избалованному мальчику свое мнение, ведь ему было в чем его упрекнуть. Но когда Пьер приходил сюда и Роберт смотрел ему в лицо, как-то язык не поворачивался. Малыш был такой свеженький, хорошенький и серьезный, будто в нем и с ним все в полном порядке, и как раз эта легкая нотка барской надменности или не по годам большого ума странным образом весьма ему шла.
– А кем ты, собственно, хочешь быть, дружок? – спросил Роберт с некоторой строгостью.
Пьер опустил взгляд и задумался.
– Ах, вообще-то никем в особенности, знаешь ли. Только хотел бы закончить школу. А летом хотел бы носить только совсем белое платье и белые башмаки, и чтоб на них никогда не было ни единого пятнышка.
– Вон оно что, – с укором сказал Роберт. – Это ты сейчас так говоришь. А давеча, когда был у нас, все твое белое платье мигом оказалось в пятнах от вишен и травы, а шляпу ты вовсе потерял. Помнишь?
Пьер холодно прищурил глаза до узеньких щелочек и смотрел сквозь длинные ресницы.
– За это мама тогда сильно меня выбранила, – медленно проговорил он, – и я не думаю, чтобы она поручила тебе мучить меня напоминаниями об этом.
Роберт уже пошел на попятный:
– Хочешь, стало быть, всегда ходить в белом и не пачкаться?
– Ну, иногда. Ты совершенно меня не понимаешь! Конечно, иногда мне хочется поваляться в траве или в сене, или прыгать через лужи, или залезть на дерево. Это же ясно. Но когда я пошумлю и немного побалуюсь, мне совсем не хочется, чтобы меня ругали. Мне хочется просто тихонько пойти к себе в комнату, надеть чистое, свежее платье и чтобы все опять было хорошо… Знаешь, Роберт, я правда думаю, что ругаться никак не стоит.
– Тебя бы это устроило, да? Почему же?
– Ну, сам посуди: если сделаешь что-нибудь нехорошее, то ведь и сам быстро понимаешь и стыдишься. Когда меня бранят, я стыжусь гораздо меньше. А иногда бранят, когда я вообще ничего плохого не делал, просто оттого, что сразу не пришел, когда позвали, или оттого, что маменька в дурном настроении.
– А ты сложи-ка все вместе, мой мальчик, – рассмеялся Роберт, – ведь плохого-то, чего никто не видит и за что никто тебя не бранит, ты делаешь ничуть не меньше.
Пьер не ответил. Всегда одно и то же. Только заговоришь с взрослым о чем-нибудь, что тебе вправду важно, как все непременно кончается разочарованием, а то и унижением.
– Я бы хотел еще разок увидеть картину, – сказал он тоном, который тотчас отдалил его от слуги и который Роберт мог счесть как просительным, так и властным. – Пусти меня на минутку в мастерскую, а?
Роберт подчинился. Отпер дверь мастерской, впустил Пьера и вошел сам, потому что ему было строго-настрого запрещено оставлять там кого-нибудь в одиночестве.
Посредине большого помещения стояла на мольберте хорошо освещенная, вставленная во временную золотую раму новая картина Верагута. Пьер стал перед нею. Роберт – у него за спиной.
– Тебе нравится, Роберт?
– Понятное дело, нравится. Я ж не дурак!
Пьер, прищурясь, смотрел на картину.
– Если бы мне показали много-много картин, – задумчиво сказал он, – я бы тотчас увидел, есть ли среди них папенькина. Эти картины мне потому и нравятся, я чувствую, что их написал папá. Хотя вообще-то они нравятся мне не совсем.
– Не говори глупости! – испуганно вскричал Роберт, с укоризной глядя на мальчика, который по-прежнему неподвижно, мигая ресницами, стоял перед картиной.
– Видишь ли, – сказал он, – в большом доме есть несколько старых картин, вот они нравятся мне куда больше. Позднее я себе заведу такие. Например, горы, когда солнце заходит и все совершенно алое и золотое, и хорошенькие детишки, и женщины, и цветы. Это ведь куда милее, чем этакий старый рыбак, у которого по-настоящему даже лица нет, и скучная черная лодка, да?
В глубине души Роберт полностью разделял его мнение и подивился искренности мальчика, которая, сказать по правде, его обрадовала. Но он не подал виду.
– Ты еще толком не понимаешь, – коротко сказал он. – Пойдем, надобно опять запереть мастерскую.
В этот миг со стороны большого дома неожиданно донесся шум – пыхтение и хруст.
– Ой, автомобиль! – радостно воскликнул Пьер, выскочил вон и помчался под каштанами, наперекор всем запретам прямо по лужайкам, перепрыгивая через цветочные клумбы. Запыхавшись, он выбежал на засыпанную гравием площадку перед домом, как раз когда из автомобиля вышли его отец и какой-то незнакомый господин.
– Привет, Пьер! – вскричал папá, заключив его в объятия. – К нам приехал дядюшка, который тебе незнаком. Подай ему руку и спроси, откуда он.
Мальчик не сводил глаз с незнакомца. Подал ему руку, всмотрелся в загорелое лицо и светлые, веселые, серые глаза.
– Откуда ты приехал, дядюшка? – послушно спросил он.
Незнакомец подхватил его на руки.
– Малыш, какой ты стал тяжелый! – воскликнул он, бодро вздохнув, и поставил Пьера наземь. – Откуда я? Из Генуи, а прежде из Суэца, а еще прежде из Адена, а еще прежде из…
– О, из Индии, я знаю, знаю! Ты – дядюшка Отто Буркхардт. Ты привез мне тигра или кокосовые орехи?
– Тигр от меня сбежал, но кокосовые орехи ты получишь, а вдобавок ракушки и китайские картинки.
Они вошли в дом, и Верагут повел Буркхардта вверх по лестнице. Он ласково положил руку на плечо друга, который был изрядно выше его. В верхнем коридоре им навстречу вышла хозяйка дома. Она тоже с умеренной, но искренней сердечностью приветствовала гостя, чье оживленное, пышущее здоровьем лицо напомнило ей невозвратные веселые времена минувших лет. Буркхардт на миг задержал ее руку в своей, всмотрелся в ее лицо.
– Вы ничуть не постарели, госпожа Верагут, – с похвалою воскликнул он, – не то что Йоханн.
– И вы нисколько не изменились, – приветливо ответила она.
Он рассмеялся:
– О да, фасад по-прежнему цветущий, но от танцев я все же мало-помалу отказался. Они и без того ни к чему не привели, я по-прежнему холост.
– Надеюсь, на сей раз вы приехали подсмотреть себе невесту.
– Нет, сударыня, с этим я уже опоздал. Да и не хочу испортить себе удовольствие от прекрасной Европы. Как вам известно, у меня много родни, и я мало-помалу превращаюсь в этакого богатого дядюшку. С женой я бы не рискнул появиться на родине.
В комнатах госпожи Верагут накрыли кофе. Пили кофе с ликером, беседовали – о морском путешествии, о каучуковых плантациях, о китайском фарфоре. Художник поначалу молчал и был несколько подавлен, в этих комнатах он не бывал уже много месяцев. Но все шло хорошо, и в присутствии Отто в доме словно бы воцарилась более легкая, более радостная, более ребячливая атмосфера.
– Думаю, моя жена хотела бы теперь немного отдохнуть, – наконец сказал художник. – Я покажу тебе твои комнаты, Отто.
Они откланялись и спустились вниз. Верагут приготовил для друга две гостевые комнаты и обо всем устройстве позаботился сам, расставил мебель и не забыл ничего, от картин на стенах до книг на полке. Над кроватью висела старая, поблекшая фотография, забавно трогательный институтский снимок семидесятых годов. Она бросилась гостю в глаза, и он подошел поближе, чтобы рассмотреть ее.
– Господи, – с удивлением воскликнул он, – это же мы в ту пору, все шестнадцать! Старина, ты меня растрогал. Я лет двадцать не видел эту фотографию.
Верагут улыбнулся:
– Я так и думал, что тебе понравится. Надеюсь, здесь найдется все необходимое. Хочешь сразу распаковать вещи?
Буркхардт вальяжно уселся на огромный, с медными уголками морской рундук и с удовольствием обвел взглядом комнату.
– Как здесь хорошо. А где ты обитаешь? Рядом? Или наверху?
Художник потеребил ручку кожаной сумки и просто сказал:
– Нет. Я теперь живу подле мастерской. Пристройку поставил.
– После непременно покажешь. Но… ты что же, и ночуешь там?
Верагут оставил сумку, повернулся к нему:
– Да, там и ночую.
Его друг задумчиво молчал. Потом вытащил из кармана большую связку ключей, которые громко забренчали.
– Давай-ка немножко распакуем, а? Если хочешь, сходи за мальчуганом, он получит удовольствие.
Верагут вышел и вскоре вернулся с Пьером.
– Какие у тебя красивые чемоданы, дядюшка Отто, я их уже рассмотрел. И столько наклеек на них. Несколько я прочитал. На одной написано – Пинанг. Что это такое – Пинанг?
– Это город в Индокитае, где я иногда бываю. На-ка, держи, можешь отпереть вот этот.
Он вручил мальчику плоский ключ с множеством бородок и позволил отпереть замки одного из чемоданов. Потом подняли крышку, и первое, что лежало сверху и бросалось в глаза, была перевернутая вверх дном неглубокая корзинка пестрого малайского плетения, ее вытащили и освободили от бумаги, а внутри, меж бумаги и тряпок, обнаружились сказочно красивые ракушки, какие можно купить в экзотических портовых городах.
Пьер получил ракушки в подарок и притих от счастья, а за ракушками последовал большой слон эбенового дерева, и китайская игрушка со смешными подвижными деревянными фигурками, и, наконец, свиток ярких, красочных китайских картинок, с божествами, демонами, царями, воинами и драконами.
Пока художник помогал восхищенному мальчику рассматривать все эти вещи, Буркхардт распаковал кожаную сумку и распределил в спальне по местам ночные туфли, белье, щетки и тому подобное. Затем он вернулся к отцу и сыну.
– Ну вот, – ободряюще сказал он, – на сегодня поработали достаточно. Теперь настал черед удовольствий. Не сходить ли нам в мастерскую?
Пьер поднял глаза и снова, как возле автомобиля, с удивлением всмотрелся в оживленное, радостно помолодевшее лицо своего отца и с похвалою воскликнул:
– Какой ты веселый, папа!
– О да, – кивнул Верагут.
Друг его, однако, спросил:
– Он что же, обычно не такой веселый?
Пьер смущенно переводил взгляд с одного на другого.
– Не знаю, – неуверенно сказал он. Потом засмеялся и решительно добавил: – Нет, таким веселым ты еще никогда не бывал.
С корзинкой ракушек он убежал. Отто Буркхардт взял друга за локоть и вместе с ним вышел на воздух. Они зашагали через парк и в конце концов добрались до мастерской.
– Н-да, немало пристроили, – сказал Буркхардт, – кстати, выглядит весьма мило. Когда ты все это сделал?
– Года три назад, кажется. Мастерскую я тоже расширил.
Буркхардт огляделся по сторонам.
– Этому озеру просто цены нет! Вечерком надо будет немножко поплавать. Благодать у тебя тут, Йоханн. Но сейчас я должен увидеть мастерскую. Есть новые картины?
– Не много. Но одну, я только позавчера ее закончил, ты непременно должен увидеть. По-моему, она хороша.
Верагут отпер дверь. В высоком помещении было по-праздничному чисто, пол свежевыскоблен, все разложено по порядку. Посредине одиноко стояла новая картина. Молча они остановились перед нею. Влажно-холодная, вязкая атмосфера пасмурного, дождливого раннего утра совершенно не вязалась с ясным светом и жарким, напоенным солнцем воздухом, что вливался в открытую дверь. Оба долго рассматривали работу.
– Это последняя написанная тобой?
– Да. Рама нужна другая, в остальном делать больше нечего. Нравится?
Друзья испытующе смотрели друг на друга. Высокий и сильный Буркхардт с его свежим лицом и теплыми, жизнерадостными глазами, словно большой ребенок, стоял перед безвременно поседевшим художником, который сверлил его острым и строгим взглядом.
– Пожалуй, это лучшая твоя картина, – медленно проговорил гость. – Я видел те, что выставлены в Брюсселе, и еще две в Париже. Никак не думал, но за несколько лет ты шагнул далеко вперед.
– Рад слышать. И сам тоже так думаю. Я старался, и иногда мне кажется, что раньше я, собственно говоря, был всего лишь дилетантом. Работать по-настоящему научился поздновато, но вот теперь вполне овладел умениями. Дальше, пожалуй, уже не шагну. Ничего лучше этого не смогу написать.
– Понимаю. Ну да ведь ты снискал и большую известность, даже на наших старых восточноазиатских пароходах я слышал разговоры о тебе и весьма возгордился. Так какова же она на вкус, известность? Радует тебя?
– Я бы не сказал, что радует. Скорее она в порядке вещей. Среди нынешних художников найдется два-три-четыре таких, что, пожалуй, превосходят меня и могут дать больше, чем я. К совсем уж великим я себя никогда не причислял, а что там говорят литераторы, так это, конечно, полная чепуха. Я могу требовать серьезного к себе отношения и, когда меня воспринимают всерьез, вполне доволен. Все прочее – газетная слава или вопрос денег.
– Н-да. Но что ты имеешь в виду, говоря о совсем уж великих?