Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса

Text
Aus der Reihe: Ахейский цикл #3
9
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 3,50 2,80
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Audio
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Hörbuch
Wird gelesen Дмитрий Игнатьев
2,65
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Троада
Гераклов Вал, долина Скамандра
(Трагедия[8])

– Земля!

И почти сразу, отовсюду наслоившись на первый выкрик:

– Троада!

…а ребенок у предела, счастливый, смеялся и хлопал в ладоши.

Этого не могло быть. Даже к Лемносу мы должны были подойти через сутки. На месте Калханта впору сетовать, посыпая голову пеплом: наверняка грядущие аэды припишут нам незнание морских дорог в Трою.

– Земля! Троада! – надрывался сигнальщик, опасно качаясь в «вороньем гнезде». Словно испугавшись его воплей, тучи дрогнули, смешались… Я еще успел подумать: как он вообще разглядел берег?! – а простор уже стремительно светлел. Клок голубизны бесстыже выпятился из дерюги, словно шелковистое бедро красотки в разрезе дешевого хитона; миг, другой – и голубизна катится во все стороны, срывая одежду, обнажаясь с ловкостью страстной любовницы…

Нет, я все-таки кобель.

Солнце ударило наотмашь, ослепив, наполнив глаза слезами – я плакал от чудовищной радости, встретив наконец войну лицом к лицу; слезы текли, блестели, смывая накипь дурацких видений, и взору открылось: берег, Гераклов Вал, остатки давних укреплений, дальше сверкает зеленью русло Скамандра… угловые башни города, Скейские ворота – когда-то нас туда внесли на руках… еще дальше – лесистая вершина Иды, а удивление явилось гораздо позже: «Пенелопа» шла отнюдь не в первой эскадре, но мне было видно все, до мельчайших подробностей – впору равнять себя с Аргусом Золотые Ресницы, да я бы и равнял, жаль, радость сменилась запоздалым ужасом: вот она, война, лицом к лицу… одно мое лицо – к тысячам, десяткам тысяч…

Никогда не думал, что защитников Трои окажется так много.

…а ребенок у предела, счастливый, смеялся…

Толпясь на берегу, они выкрикивали оскорбления, раскручивали над головами пращи и готовили дротики; слезы вновь брызнули из глаз – так сверкали доспехи, а «Пенелопа» вдруг оказалась очень близко к берегу («О-о!» – восторг на смуглом лице какого-то копейщика, явно самого шустрого); столь же резко берег отдалился, надвинулся, окружил, выгибаясь блудливой сукой… высадка срывалась, под ливнем дротиков, под дождем камней, под ослепительно-синим небом, похожим на чей-то взгляд, только я забыл в суете – чей?.. «Дядя Диомед! – взвилось от эскадры мирмидонцев. – Дядя Диомед! я! пусти меня!..», и в ответ медным приказом аргосского ванакта: «По вождям! Бейте по вождям!» Кинув через голову перевязь колчана, я ринулся наверх, в «воронье гнездо», едва не вышвырнув сигнальщика прямо в воду, а лук счастливо прыгнул в ладонь, тепло, по-домашнему, и ядовитое жало стрелы само нащупало высокого троянца в богатых доспехах: едва он упал, люди вокруг перестали швыряться дротиками, один поднял с земли откатившийся шлем, замер и вдруг горестно завыл по-волчьи; я слышал этот гимн отчаянию, я раздавал стрелы легко и празднично, превращая крик в хор, а часть кораблей уже затопила берег, и Протесилай-филакиец первым убил и первым умер, когда копье Гектора Приамида вонзилось ему в бок, только это не имело значения, ибо малыш Лигерон дорвался наконец до заветной игры – плоть Не-Вскормленного-Грудью расступалась и смыкалась под ударами, как расступались троянцы перед неуязвимым мальчишкой; он прорвал! прошиб! пробил живую стену, кому не досталось удара, тем достался страх, защитники города пятились под прикрытие мощных стен; «Бей по вождям!» – мы били, вознесенные над людьми, и Тевкр Теламонид соперничал со мной в меткости, а мне все чудилось: мы стреляем, стоя бок о бок в небесах, хотя мы находились на разных кораблях; и я видел, когда нельзя было видеть, попадал, когда можно было лишь промахнуться, и судорожно пытался понять, зная, что понимать – не для меня…

…а ребенок у предела, счастливый…

На плечах отступающих врагов мы врывались в Трою, беря победу голыми руками; я стрелял из «вороньего гнезда», я бежал в первых рядах атакующих, и это казалось правильным, единственно верным, даже если мои стрелы падали рядом со мной, прикрывая меня от подлого удара огрызающихся троянцев… Малыш Лигерон бушевал в Скейских воротах, сметая стражу, но город вдруг отпрыгнул назад, город-оборотень, берег-оборотень, бой-оборотень; город стал иным, стены изменили очертания, исчезли знакомые башни, лесистую вершину Иды смыло с горизонта, река-змея взвилась на хвосте, из Скамандра превращаясь в Каик (откуда я знаю, что это именно Каик?!), ворота оказались надежно заперты, и вместо Гектора со стены орал незнакомый детина, припадая на левую ногу и потрясая кулаком. «Предатели! Изменники! – надрывался он. – За что?!»

И тогда мы бросились к кораблям: бежать в бурю, явившуюся за нами – слепцами.

…а ребенок у предела…

* * *

От влажного песка тянуло сыростью. Шустрый краб вперевалочку шмыгнул под камень и угрожающе высунул клешню, притворяясь пергамским копейщиком. Подставь палец – не обрадуешься. Чайки над головой ссорились из-за куска чистого неба: самая жирная туча лопнула по шву, открыв птицам часть подкладки из крашенного синькой холста.

Гуляй, пока дают.

– Ага, – сказал Протесилай. – Значит, все-таки Гектор. Ты уверен?

– Уверен. Я его раньше видел, Гектора. Когда в посольство ездил, познакомился.

– Понятно. Вот и я: познакомился.

И филакиец принялся драть зудевший бок ногтями: зло, с остервенением. Смутился, заметив косой взгляд Одиссея. Зашелся хохотом:

– Долго жить буду! Ох, и долго!

Одиссей не видел в этом ничего смешного.

– Здесь уже все знают, – утирая слезы, заявил филакиец. – В Мисии мы высадились. Тамошняя столица – Пергам, тезка троянского акрополя. И речка между берегом и городом. Знать бы другое: как мы вообще там очутились? Словно глаза отвели… У мисийцев в басилеях Телеф Гераклид, наш союзник. Теперь, наверное, бывший союзник. Позор…

– А я на обратном пути отца видел, – невпопад заявил рыжий.

– Отца?!

– Только молодого. Мы плывем, вокруг буря, а из нее – пентеконтера. На носу – статуя Афины, ниже надпись: «Арго». И папа у кормила стоит. Я его сразу узнал. Кричал, кричал… не услышали.

– Бывает.

– Что бывает?! Что бывает, я тебя спрашиваю?!

– Все бывает. Слушай, а почему, когда ты рассказываешь – мне хочется верить и соглашаться?!

Ну, это Протесилай уж совсем загнул. Ни на какую голову.

А он вдруг оказался совсем рядом. Горячий, большой. Нагнулся вперед, правой ладонью ухватил затылок рыжего. Притянул к себе; уперся лбом в лоб, будто предлагал бодаться. Пальцы левой руки сжали предплечье: кузнечные клещи на заготовке. Опытная, борцовская повадка не несла ничего угрожающего, только подумалось: захочет – сломает.

Мысль явилась спокойно и тепло. Как спокойно и тепло было затылку в ладони бывшего возницы Геракла.

– Живи долго, мальчик, – жаркой просьбой дохнул филакиец прямо в лицо. – Ладно?

– Вместе с тобой?

Его глаза… На самом донце, за темно-карими глубинами, растворившими в себе даже черноту зрачка, все длился, не стихал вечный бой, до ужаса похожий на высадку под лже-Троей; и в гуще свалки пожилой воин, беззвучно крича, вздымал над головой тяжелое колесо. Золотая стрела наискось перечеркнула видение, Протесилай моргнул, и бой исчез.

Глаза как глаза.

Смотрят.

– Вместе со мной не надо. Живи долго просто так. Сам по себе.

– А ты?

– И я, мальчик. Я тоже – где-то рядом…

…Я не сразу заметил: мой Старик подошел вплотную к нам обоим. Улыбается. Светло и печально. Нагнул плечи, опустил подбородок; слегка присел. Вот сейчас, сейчас: лоб в лоб. Взгляд во взгляд; тень в тень. Если этот прихватит, возьмет затылок в ладонь – пожалуй, не хуже филакийской сноровки выйдет. Или лучше.

Так думать было приятно.

И чуть-чуть страшно.

Антистрофа-I
Спрашивайте, мальчики, спрашивайте!..[9]

Дурацкая, но справедливая шутка: после наших сборов-отплытий-возвращений каменистая Авлида станет плодородной. Соседка-Беотия, жирней жирного, от зависти лопнет. Наверное, поэтому я велел моим свинопасам: ставьте лагерь на отшибе. Где сандалию есть куда поставить. Тут за дальними отмелями – мысок не мысок, загогулина смешная; вот мы и расположились. Суда быстренько перегнали, лежим-кукуем. Ждем у моря погоды. Отсюда в ясный день, говорят, эвбейский берег виден. Милый друг Паламед за сегодня дважды приходил, смотрел в сторону родины. Тоскует небось. Или меня, стервеца, проверяет: не готовлю ли какую пакость?

Ясное дело, готовлю. Не нужен мне берег эвбейский. Наше дело маленькое: руку под ухо сунул, вот тебе и тайные каверзы. А на спине мне хуже спится. Храпеть начинаю. Давно заметил: лучший способ обидеть родного человечка – обмануть ожидания. Яму на пути вырыли – обойти десятой дорогой; кубок из-под воровитой лапы вовремя убрать.

Ох, обижаются!.. Злыми словами за спиной бранятся…

Он же, Паламедушка, мне и про малыша нашего, Грудью-Не-Вскормленного, все-все сплетни, какие есть, на ушко перешептал. Любят его дышащие бранью ахейцы; так любят, что вскормить готовы. Баб-авлидянок днем с огнем не сыщешь, поселяне жен с дочерьми в погреба запрятали. Одни старухи по деревням – у героев сердца кипят, а малыш Лигерон просто не малыш, а чистое умов смущенье. Рыжий, гладкий. Глазищи доверчивые, кроткие. Моргнет девичьими ресницами, народ аж дуреет. Патрокл-нянька троих изувечил сгоряча – нет, лезут и лезут, как мухи на мед.

 

– А я? – спрашиваю от скуки. – Я тоже рыжий.

Паламед кольцами сверкнул. Потер пухлые ладошки:

– И ты, дружок, рыжий. Да не гладкий. Шершавый ты, и кротости во взоре ни на шекель хеттийский. К тебе подкатись, об углы обломаешься. Я б, например, поостерегся. Мне, например, твоя любовь по ночам не снится.

Это он правильно. А то рожу я ему мальчика. Хлопот полон рот, и весь без зубов.

Настроение у меня сложилось – лучше некуда. Дерганое такое, липкое веселье. Хихикаю беспрестанно. Нежусь в объятиях великой блудницы: войны. Смута ожидания, дурные чудеса по дороге; вонь Авлиды – отхожей ямы, куда справляют великую нужду десятки тысяч медноблещущих героев. Почему-то раньше ни разу не слыхал, чтоб певец дерьмо солдатское восхвалял-описывал. Все большей частью гром, молния и бурнокипящие деяния. То ли певцы меж собой сговорились, то ли мне в жизни не повезло.

На неправильную войну угодил.

Вон, к вождю вождей Агамемнону, к самому носатому вызвали, а я хихикаю, как дурак. Иду помаленьку, хромаю от большой преисполненности мудрыми советами – и хихикаю. Хуже икоты.

Ты, гонец, на меня брось коситься. Не играй бровями.

Герою смех к лицу.

* * *

В шатре микенский ванакт был не один. На скамеечке в углу прикидывался совиным чучелом Калхант: моргал, куцую бороденку пощипывал. Небось оттого и куцая, что все время щиплет. Хмельной Гелиос шалил с тканью шатра, и взгляд терялся среди хаотического мелькания бликов. Очень хотелось сплюнуть: по дороге, стараниями забияки-ветра, наглотался песка вдоволь. Но не плевать же в шатре под ноги богоравному хозяину!

От этой мысли плюнуть хотелось вдвое больше.

– Радуйся, Лаэртид! – поднялся навстречу Агамемнон; сверкнуло золото скипетра, с которым ванакт и дневал, похоже, и ночевал. А с лица-то спал, осунулся, желтизна в щеки брызнула. От недосыпа, должно быть. От дум державных. – Как доплыл? Когда вернулся?

Не водилось за ним раньше подобного участия. За царственным нашим. И в глаза не смотрел. Сам беседу ведет, а глядит мимо уха. Или поверх темечка – если на целую голову выше, оно хорошо получается. Вроде как вдаль. Вроде как нету тебя рядом, муха ты, шмель, сорока-стрекотуха, а ванакт сам с собой умные мысли из пустого в порожнее переливает. Зато нынче в упор видит: кивает, кривит тонкие губы в улыбке.

Скоро лобызаться полезет.

А Калхант наоборот: в углу горбится. Улыбку съел-проглотил; вместо рта – стянул шрам ниточкой. Не иначе, вчера стрижи поперек неба летали, а ласточки вдоль: разгадывай, коль зорок!

– Радуйся, Атрид. Доплыли без потерь, все корабли со мной. Позавчера пристали, уже в сумерках.

А что еще ему рассказывать? Не об «Арго» же встреченном?!

– Позавчера? А я пятый день здесь торчу… – задумчиво бормотнул Агамемнон. И скипетром эдак помахал: со значением. Ага, он – пятый. Протесилай – третий, зато почти неделю плыл. А некий сумасшедший Одиссей, сын Лаэрта, тоже третий день разменял. Плыл же – всего-ничего.

Впору радоваться: когда у всех башка набекрень, родное безумие мудростью обернется.

– Твои людишки как, не ропщут? Еще раз под Трою пойдут?

– А что, есть выбор?

Обидно резануло: «людишки»…

– Ну и славно. А то некоторые по домам засобирались. К хозяйкам под бочок. Ну ничего, это моя забота, – Агамемнон прошелся по шатру, вертя в руках скипетр. Будто примеривался: кого бы огреть? – Значит, можешь оставить своих без присмотра? Не разбегутся?

Ответ был бы лишним.

– Тогда не в службу, а в дружбу: езжай в Микены. Туда-сюда, через Истм… дней за десять обернешься. Или лучше морем?

– Хуже. Ветер дрянной, придется на веслах, да еще и крюк здоровенный: вокруг Аттики. Только гребцов умучаю…

Вспомнилось: у Сумийского мыса островок есть, Елена называется. Застрянем по пути: будем Елену Сумийскую вместо Елены Прекрасной освобождать!

– Хорошо, я тебе доверяю. Глашатая своего в попутчики дам. Вот, возьми еще перстень – чтоб не сомневались. Потом себе оставишь, перстень: он дорогой. Привези ты мне…

По желтому лицу Агамемнона скользнула тень, и ванакт поспешил отвернуться. Вряд ли это было связано с глашатаем или с перстнем. Даже прорицатель в углу натянулся струной. Ждет ванактского слова, золотого, будто скипетр. Да что вы все? Сдурели?!

– …привези мне дочку, – вдруг попросил Агамемнон. Тихо, угрюмо, словно ожидал отказа. – Дочка у меня в Микенах… Я тебя очень прошу, Лаэртид: привези ты ее, ладно?! Должником твоим буду… Привезешь?!

– Э-э… я, конечно… Я с радостью! – Откашляться удалось не сразу. И не до конца: изрядная доля недоумения осталась, явственно сквозя в словах. – Только, богоравный, не сочти за дерзость: зачем тебе дочка на войне? Или мы уже не собираемся плыть под Трою?

– Собираемся, – отрезал Агамемнон, быстро становясь прежним. Подошел вплотную, навис горным кряжем. – Калханту знамение было: вскорости грядет удача…

Ясно. Оттого и в лицо не глядит, пророк наш. Его знамения – известное дело. На этот раз небось вместо Трои на Кипре высадимся, штурмовать сослепу станем. Там муравейников много, примем мурашей за троянцев, всех раздавим. Надо будет сандалиями запастись.

– …пойми: дочку я сдуру Лигерону пообещал. В невесты. Ты ж его знаешь, блажного: если приспичило, вынь да положь! Обручим детишек и сразу выступим. Поторопись, Лаэртид, а? Воины ропщут… еще месяц – разбегутся…

Ванакт замолчал. Густые брови тучами сошлись над знаменитым носом: сейчас громыхнет!

– Сделаю, богоравный. Пришли глашатая к моему шатру, я буду ждать.

Странно: Калхант так ни словечка и не проронил.

На обратном пути вспомнились удивительные слова филакийца: «Слушай, а почему, когда ты рассказываешь – мне хочется верить и соглашаться?!» Когда говорил Агамемнон, вождь вождей, верить не хотелось. И соглашаться. Хотелось подчиняться. Слепо. Без рассуждений. Раньше такого и в мыслях не было, а сейчас – поди ж ты!

Одиссей сам себе дивился.

* * *

Долгие сборы – пустые хлопоты. Еда в котомке. Переодеться: льняная эксомида для жары, «геройский плащ»[10] на ночь. Шляпа из войлока, с широкими полями – от солнца. Колесницу микенец свою дал, не пожалел. Я послал к Диомеду: пусть даст две дюжины верховых куретов. Не дал, синеглазый. Без объяснений. Он еще со Скиросской потехи дуется. Ну и ладно: возьмем свинопасов, бывалых – они, если надо, в ходьбе злые.

Все.

Эврилох, остаешься за старшего.

Глашатай по имени Талфибий явился вовремя: орлиный взор, орлиный нос, царственная стать. Обзавидуешься. Фригийский колпак с загнутым вперед хохолком только усиливал сходство с царем птиц. Ростом орел выше меня на добрый локоть – вот пусть и правит лошадьми. Все польза. Кстати: если от Мисии в Авлиду за день доплыли, может, Микены теперь вообще рядом? Вон за тем холмом, к примеру? Нет, морские безобразия на суше закончились. Во всяком случае, никаких Микен за холмом не обнаружилось. Ветер одежду рвет, пыль смерчиками закручивает, деревья треплет – хорошо! Глядишь, пока ездим, войска сами разбегутся. Был поход, да сплыл.

«Клятва-а-а!» – мигом напомнил ветер, угрожающе свистнув в ушах.

Ладно, ладно. Помню. Сам же эту проклятую клятву и придумал: «…никто не поднимет оружия на мужа дочери моей, но придет на помощь ему в трудный час, не жалея сил, крови и самой жизни!..» Расхлебывай, муж, преисполненный козней различных. Приходи, не жалея. Откажемся, оставим красавицу Елену на произвол судьбы – самый произвол и начнется. У Глубокоуважаемых развяжутся руки: клятвопреступников, как известно, боги сурово карают. Шарахнет молнией – кто там после разбираться станет: был ты в Спарте, не был, клялся, не клялся…

А у меня еще и вторая клятва за плечами висит.

Как козел, когда на бревне с пастухами…

Пылит дорогой колесница. Стучат дробно конские копыта. Шлепают подошвы. Ветер шустрит в кронах. И еще: далеко, на самом краю слышимости, обиженно хнычет ребенок. Пока не плачет. А под лже-Троей и вовсе смеялся. Но чувствуется: вот-вот. Раньше не задумывался, а сейчас вдруг ударило молнией: что, если это я, прошлый, так себя, будущего, слышу?!

Предупредить пытаюсь, а крик тот детским плачем доходит?..

* * *

Пение мы не сразу расслышали. Думали: мерещится. А едва дорога из-за утеса вывернулась, на равнину пыльной речкой плеснула – тут и услышали, и увидели. Наряды праздничные на зеленом лугу. В глазах рябит. Дудки дудят, тимпаны гремят-брякают, свирели разоряются. Кто-то поперек всего в рог дунул – от полноты чувств, должно быть. Радуются добрые поселяне, хороводы водят. И дымок над кострами курится. Небось сейчас отпоют-отпляшут – пировать засядут.

У нас в каждом селе свои праздники. Однако уж больно с размахом гуляют…

Вот и Талфибию тоже стало интересно. А глотка у микенского глашатая оказалась: ого-го! Над дудками-тимпанами, над песнями-гиканьем:

– Радуйтесь, авлидяне! Пусть будут благосклонны к вам боги, пусть внемлют они вашим мольбам! Скажите: что за праздник?!

Дюжина человек взялась махать нам руками: присоединяйтесь! Остальные решили посрамить глашатая дружным хором – естественно, ничего путного в их криках разобрать не удалось. Наконец добрые поселяне выдохлись, и к нам был отряжен самый быстроногий парнишка.

Талфибий придержал коней. Вскоре запыхавшийся посланец остановился возле колесницы.

– Радуйтесь! – выдохнул он и умолк, судорожно глотая ртом воздух. Будто вынырнул с изрядной глубины; мокрые волосы и капли пота, стекавшие по лицу, лишь усиливали впечатление. – Староста Холмищ-Геройских приглашает вас разделить с нами праздничный пир!

– Благодарим за честь, но мы торопимся. – Я мимо воли улыбнулся взопревшему «гонцу». В ответ на угреватом лице паренька радостно просияли глаза: большие, серые. – Кому жертву приносите? Кого нам по пути восхвалять?

– Как – кого?! – изумился парнишка. – Сегодня же Амнистии[11]! Дни Прощения! Вы что, с неба свалились?!

Мы с Талфибием переглянулись. С неба, не с неба…

– Местный обычай? – предположил глашатай.

В ответ нас захлестнуло потоком мудрых суждений. Нет ничего выше сыновней любви и отеческого всепрощения; а также наоборот. Великие боги нам в том порука и пример. Ибо, исполнившись кротости, Зевс-Добросердечный, некогда свергший отца в Тартар, ныне даровал родителю амнистию, позволив оставить место заточения. И воцарился Крон-Временщик, в свое время оскопивший родного папу по просьбе родной мамы (последнее вызвало у «гонца» искренний восторг: даже притопнул босой ногой…), на Островах Блаженства – даруя смертным радость его восхвалять.

Вот, значит, восхваляем.

По мере сил.

– И давно?

Талфибий развязал ленточки у подбородка. Снял колпак: из уважения к древнему божеству. Э, друг-глашатай, да ты лысый!.. Я последовал его примеру, сбив шляпу на спину. Ремешок больно врезался в кадык, словно меня пытались исподтишка задушить.

Дурацкое сравнение.

– Давно! Я еще маленький был, когда Амнистии учредили. Пойдемте, а? Сейчас пир начнется. Мы уже Кривого Антифа с братом в жертву принесли, но Гуней-шорник сказал, что ради хороших людей готов на алтарь вне очереди! Вы не подумайте, он – с радостью! Ведь прямо к великому Крону попадет, на Острова Блаженства! Идемте!

Парнишка попался языкатый и убедительный, но мы спешили. Да и смотреть, как счастливца-добровольца отправят на Острова Блаженства… Я покосился на моего Старика, но тот угрюмо дырявил взглядом землю.

– Увы, прекрасный отрок! По приезде в Микены мы почтим Крона Уранида должной жертвой. Радуйтесь! – и глашатай хлестнул коней.

Позже Талфибий буркнет обиженно:

– А врать-то зачем? Давно, мол, празднуем, маленький он был… надо было враля – стрекалом.

 

Я пожал плечами.

* * *

Ночевали в какой-то дыре. Родная небось сестра Холмищ-Геройских. Жирный староста суетился, не в силах уразуметь: бояться ему или радоваться? Кровяной похлебки наварил, с солью и уксусом; пифос винца откопал, вполне приличного. Дочку все вперед выталкивал или внучку, но тоже ничего. Круп, как корма у «Пенелопы»: на любую пристань въедет. А вот спать в доме я отказался: душно. Пусть горожанин Талфибий в четырех стенах парится, а мне на сене куда как вольготнее!

Итакийская глушь приучила.

Опять же: взбредет, к примеру, хозяйской дочке-внучке в голову проведать дорогого гостя…

Небо, если глядеть из-под плетеного навеса, – серое, замызганное одеяло. Скрылись от досужих взглядов звезды. Где ты, моя зеленая? Прячешься?! Духота одолевает даже на сеновале, хотя здесь ее чуточку скрашивает густой, пряный аромат умирающей травы. Сейчас, с моей сегодняшней террасы возвращения, когда от моря тянет сыростью, остужая разгоряченное лицо, мне очень трудно вернуться туда, в душный морок ночи, сгинувшей в бездне лет. Жара прошлого морочит, выскальзывает из захвата влажной ладошкой, хихикает далеким детским смехом на самом краю сознания, я злюсь… и вдруг (кубарем! кувырком!..) вновь оказываюсь на сеновале былого.

Мысли бродят в голове отвязавшимися козами. Пастух отлучился по нужде, вот козы и норовят забраться в чужой огород, где им совсем не место. Они-то уверены в обратном: самое что ни на есть место! Глодай, не хочу!

…И вкус запретно-странно-непривычен…

Куда сгинула Сова? Услышь, синеглазая! Сколько раз ты приходила ко мне – вот так, среди ночи, где-нибудь на Большой Земле… Я скучаю по тебе, богиня моя! Почему ты не даешь весточки? С тобой что-то случилось? Беда? Опасность?! И почему я думаю о тебе, когда должен думать об оставшейся дома жене? Потому что ты, моя сова, олива и крепость, в силах ко мне прийти, а Пенелопа – нет?!

«…и Ангел сгинул, – хрустит краденой репой мысль-коза. – То на каждом шагу подворачивается, а теперь – днем с огнем, ночью с факелом! Эй! Куда вы все запропастились?!»

Грязное одеяло все ниже, ниже… Вором лезет под навес. Но, вместо того чтобы накрыть с головой, забивая дух сена, оно выгибается, словно от резкого удара кулаком (это я ударил? нет, правда – я?!), и с треском рвется! Черный бархат озарен мерцанием звезд, дышит запредельной прохладой. Я вскакиваю! Иду! Спешу в знобящую даль, обитель покоя, где нет проклятья духоты, и влажной испарины, и безумного бреда… ожидания, страха, радости, предвкушения, разочарования!..

И вдруг понимаю: там нет ничего!

Но разве мне дано: понимать? И разве я хочу – туда?!

Беспомощно оглядываюсь. Вокруг давешнее одеяло. Свернулось туманом обочины, легло под ноги смутной дорогой. Я не один на этой дороге. Вереница теней бредет следом; еще шаг, другой – и, обернувшись, я смогу разглядеть их лица: провалы глаз, бледность щек… Не сметь! Оглохни, ослепни! Есть встречи – не для живых. Не для людей.

А я? Кто – я?

Одиссей, сын Лаэрта – кто?!

На миг удается увидеть себя со стороны. Это кажется, или я на самом деле стал выше ростом? Стройнее? В руках у меня драгоценный лук: отчего он увит змеями? Змеи шипят, извиваются, но они добры, эти милые твари, они всего лишь хотят помочь господину: напоить ядом его не знающие промаха стрелы…

– А-а-а!..

…резко сажусь. Тень качается передо мной во мраке ночи. Остаток кошмара?

– Старик, ты?!

Он не отвечает. Усаживается рядом, на расстоянии вытянутой руки, смотрит с тайной грустью. Даже не пытается заглянуть в глаза – просто смотрит, изучает взглядом. Словно вдруг увидел впервые.

– Я спал, Старик? Ты не знаешь, Сова не приходила? Она ушла навсегда?! Впрочем, ты ведь все равно не ответишь. Ты никогда не отвечаешь. Ты молчишь.

– Молчу, – приходит внезапный ответ. – Ты изменился. Перестал задавать вопросы. Вот я и молчу. Знаешь, я ведь никогда не навязывался.

– Нет, ты просто ходишь следом, – пытаюсь поддеть его. – Кто говорил, что ответы – убийцы вопросов? Тебя спрашивай, не спрашивай…

– Я говорил про ответы, а не про вопросы, – грусть в глазах Старика тает ледышкой на солнцепеке. Он хитро щурится, будто собираясь подмигнуть. Нет, раздумал. – Спрашивать надо обязательно, Сердящий Богов. Даже если убежден, что ответа не получишь; в особенности когда убежден. Спрашивай! Задавай вопросы мне, задавай их самому себе, первому встречному… Хороший вопрос, он как старое вино: задал – а потом на языке катаешь, на вкус пробуешь. Удивляешься: почему раньше горчинки не замечал? Аромата? Распробуешь всерьез – и тогда ответ покажется тебе пустяком, дешевой безделушкой… Здесь иная беда: перестал ты спрашивать. Может быть, ты уже знаешь все на свете?

Лежу я, как дурак, пялюсь на него, все козы-мысли в голове разбежались. Вроде бы пастух явился, кнутом щелкнул. Хочу спросить что-нибудь мудрое (давно Старика таким разговорчивым не помню, самое время…) – а на ум, как назло, ничего не приходит. Про ерунду ведь спрашивать, лишь бы спросить – стыдно. В голове пусто стало и еще: спокойно.

– Спасибо, Старик, – само вырвалось.

А он улыбается в ответ. Словно я спросил, а он ответил.

Дальше не помню. Заснул. Снилась жена: варенье[12] варила. Любимое мое, из кизила. Я с сыном шалаш ольховый строил, все ждал, пока пенка в котелке подойдет. Люблю я их: и пенку – сиреневую, рыхлую! – и жену, и сына. Смешно? Да, смешно. Ну и катитесь с вашими кислыми рожами куда подальше! А я пенку есть стану. Сладкую. Перемажусь по уши, еще смешней выйдет.

* * *

После дорога была – чисто тебе вырванные годы. Скучища. Облака в небе: клочьями. Деревья от ветра: растрепы. Даже утесы истмийские, знаменитые – будто вчера их обтесали, и то на скорую руку. Нарочно для нас. На закате всякий раз полнеба кровью заливало. Знамение? Так ведь Итака моя, родимая, – на закате, западней некуда…

Еще дважды видели, как народ Амнистии справляет. Оказалось, празднества эти: на две недели кувырком! Как раз к последнему дню в Микены прибудем.

Оставшиеся ночи спал я, как убитый. Сова не пришла; и дочки хозяйские постеснялись. И никто не приходил. Только проснусь перед рассветом – а рядом Старик сидит. Ждет, что я его спрашивать начну. Или не ждет. Просто зарей любуется. Поди пойми! А я у него до самых Микен так ничего и не спросил. Или все-таки спросил? Еще тогда, в первую ночь? На сеновале?!

8Трагедия – греч. «Козлиная песнь».
9Снова замаячили быль, боль,Снова рвутся мальчики в пыль, в бой,Вы их не пугайте, не отваживайте —Спрашивайте, мальчики, спрашивайте!..А. Галич
10Эксомида – особая разновидность легкого хитона, не стеснявшая движений, концы которой связывались на левом плече. «Геройским плащом» к этому времени повсеместно стали называть теплую хлену, в которую ночью закутывались, как в плотное одеяло.
11Амнистия – греч. «прощение, забвение».
12При варке варенья вместо сахара использовался старый мед.