И я отвела его в «Грант и Катлер», купила французскую книжку с картинками, и Yaortu la Tortue22, и L'Histoire de Babar23 (а также «Письма к Сезанну» Рильке, которые тоже там нашлись). Каждый день учила его простым словам, и он оставил английские книжки в покое.
Я подумала: Получилось! Получилось!
В один прекрасный день он нашел на полке французские книжки. Я объяснила пять слов из Zadig24. Вскоре на полу валялся «Задиг» и еще 20 французских книг. После чего Л вернулся к английским.
Я подумала: Сочиним другую простую задачу.
Я подумала: арифметика – несложная задача. Научила его считать дальше 5, и он за три дня досчитал до 5557 и разрыдался, потому что счет никак не заканчивался + я в отчаянном озарении сказала, что бесконечность тем и хороша: точно знаешь, что тебе всегда хватит чисел. Научила его прибавлять 1 к числу – вроде бы простая задача, + он исписал примерами 20 листов миллиметровки: 1 + 1 = 2, 2 + 1 = 3, 3 + 1 = 4, разрыдался и был унесен в постель. Я однажды читала книжку, где мальчик, который в детстве слишком много учился, заболел воспалением мозга; я ни разу не сталкивалась со случаями воспаления мозга вне литературы, но все равно тревожилась + предпочла бы, чтобы Л прекратил, но он рыдал, едва я пыталась прекратить. Поэтому я научила его прибавлять к числу 2, и он исписал примерами еще 20 листов миллиметровки: 2 + 2 = 4, 3 + 2 = 5.
Сколько ему было лет, спрашивает читатель. Кажется, года 3.
Теперь он поуспокоился: если можно покрыть расчетами 20 листов, к бесконечности не стремится. И таскать книги с полок ему больше не надо. Я научила его перемножать однозначные числа + он на 20 листах составляет таблицы умножения для 1–20. Понятия не имею, как заставить трехлетку заниматься этим, если он не хочет, и равно не имею понятия, как это прекратить, если он хочет, но после пары месяцев таких вот занятий уже легко было объяснить ему переменные + функции + дифференциалы. В общем, к 4 он читал по-английски + немного по-французски + покрывал 20 листов графиками для x + 1, x + 2, x + 3, x + 4, x² + 1, x² + 2 + т. д.
С год назад мне выдалась минутка перечитать 16-ю песнь «Илиады». Я печатала «Мелоди Мейкер» за 1976 год и добралась до интервью с Джоном Денвером25, где певец объясняет:
Понимаешь, Крис… Я для себя понял, что такое успех, и успех для меня – это когда человек находит то, в чем может выразить себя, находит то, что делает его совершенным, и, занимаясь этим, служит другим людям. Если он нашел такое дело, он добился успеха.
И тут не важно, чем ты занят, – копаешь канавы, выдаешь книжки в библиотеке, работаешь на бензоколонке, избираешься президентом Соединенных Штатов, не важно: если делаешь то, что хотел делать, и привносишь некую ценность в чужие жизни, ты добился успеха как человек.
Так вышло, что в моей области, в шоу-бизнесе, успех много с чем сопряжен, но все это – деньги, слава, удобства, возможность путешествовать, повидать мир, все это – лишь глазурь на торте, а торт у всех одинаковый.
Недавний президент Соединенных Штатов говорил нечто подобное (как и Денвер, взаправду приятный дядька), и поскольку без толку размышлять о том, как именно он привносил ценность в чужие жизни, я решила, что пора прерваться и перечитать 16-ю песнь «Илиады». Я печатала уже часов пять или шесть – день пока что задался.
В 16-й песни убивают Патрокла – он идет в бой, надев доспех Ахилла, дабы приободрить греков + напугать троянцев, поскольку сам Ахилл воевать по-прежнему отказывается. Некоторое время Патрокл побеждает, но слишком увлекается; Аполлон поражает его + мутит ему очи + отнимает у него доспех + Патрокла ранит Евфорб + затем убивает Гектор. Я вдруг вспомнила, что Гомер обращается к Патроклу в звательном падеже + это очень трогательно. К сожалению, я не нашла «Илиаду, песни 13–24», нашла только «1–12» и решила почитать про Гектора + Андромаху в песни 6.
Как только я села, Л подошел и посмотрел в книгу. Все смотрел + смотрел. Сказал, что ничего тут прочитать не может. Это потому, сказала я, что тут по-гречески + другой алфавит + он сказал, что хочет научиться.
Только этого не хватало – учить греческому 4-летку.
Раздался глас Чужого + глас его был сладок, как мед. И молвил тот глас: Он же совсем маленький. Они столько времени торчат в школе – может, ему лучше поиграть?
Я сказала: Ага, еще успеет поскучать в классе со всеми остальными вместе.
Чужой сказал: Он только запутается! Ты подорвешь ему самооценку! Добрее ответить нет!
У Чужого длинная шея, похожая на угря, и рептильные глазки. Я обеими руками стиснула ему горло и сказала: Гори в аду.
Он закашлялся + сладко промурлыкал: Прости, что помешал. Сколь удивительно материнство! Столько времени на развитие младенца. Какая самоотверженность!
Я сказала: Закрой пасть.
Он сказал: Сссссссссссссссссссссссссссс.
Я сказала: Рррррррррррррррррррррррр.
+ составила для Л табличку:
+ сказала: Это алфавит.
Он поглядел на табличку и поглядел в книжку.
Я сказала: Все очень просто. Видишь, многие буквы такие же – ты их уже почти знаешь.
Он поглядел на табличку, поглядел в книжку, поглядел на табличку.
Чужой сказал: Ему всего четыре года
Г-н Ма сказал: Coupez la difficulté en quatre
Я терпеливо сказала:
Я терпеливо сказала много чего, и мне терпения не хватит все это повторять. Я считаю, я не меньше других готова пострадать ради ближнего, и если б знала наверняка, что хоть 10 человек в этом году, в следующем или в ближайшее тысячелетие заинтересуются, как обучить четырехлетку греческому, надеюсь, мне хватило бы совести им объяснить. Но поскольку таких данных у меня нет, я лучше отложу объяснения. По-моему, Л слово за словом переписывает 5-ю песнь «Одиссеи» на розовые картотечные карточки.
«Одиссея», песнь 6.
«Одиссея», песнь 7.
Эмма сдержала слово, и я слово сдержала.
Летом 1985 года я пришла секретарем в маленькое лондонское издательство, выпускавшее словари и неакадемические научные труды. Там издавали словарь английского языка, впервые появившийся в 1812 году и выдержавший девять или десять переизданий, – продавался замечательно – и коллекцию технических словарей для носителей всяких других языков, продававшуюся недурно, а также шикарный словарь литературного бенгальского, с кучей иллюстраций и без никаких конкурентов на рынке – этот вообще почти не продавался. Еще была двухтомная история сахара, трехтомное исследование лондонских дверных молотков (приложение готовится к печати) и всевозможные другие книжки, у которых постепенно за счет сарафанного радио складывалась аудитория. Я не хотела быть секретарем + не очень-то рвалась в издательскую индустрию, но не желала возвращаться в Штаты.
Эмма оказалась немногим лучше Штатов. Она любила Америку, как викторианцы Шотландию, а французские импрессионисты Японию. Она любила бензоколонки «Эссо» на шоссе в луже света, и чтоб на ветру покачивалась красная вывеска «Кока-колы»; она любила мужчину на лошади, который просторечным внутренним монологом описывает волнующие пейзажи; она любила мужчину в шустрой машине на лос-анджелесской автостраде. Она любила книжки, которые меня заставляли читать в школе, она любила книжки, которых мы в школе не читали, потому что они могли задеть чувства новообращенных баптистов. Я не знала, что сказать.
Мне воображалось неброское меццо-тинто, на котором густой штриховкой и чуточкой ручного окрашивания изображалось некое место, где впервые приехавших европейцев опьянили цвета, и затем, сочиняя книгу, европейцы эти решили, что Великий каньон, или Столовая гора, или юг Тихого океана надлежит иллюстрировать цветной гравюрой, на которой ослепительный кобальт передан бледным до белизны голубым, кровавый кармазин и пурпур – бледным до белизны розовым, и такая бледная зелень и бледная желтизна и бледный-бледный розовато-лиловый, дабы в стакане воды читатель ощутил каплю настоящего виски. Про себя я насмехалась над Эммиными сокровищами, но ведь это же глупо, на ум тотчас приходят другие образы, презрения не вызывающие, – черно-белое кино не показывает нам окружающий мир в цвете, и однако черно-белое кино мы не презираем. Проблема была в том, что, хотя дела обстояли лучше, чем в те времена, когда я читала книжки, на которые семьюдесятью годами раньше люди протранжирили целые жизни, страсть готова была вцепиться в гриву первой же попавшейся идее и галопом ускакать прочь ventre à terre26 – ах, как тихо, как спокойно некоторые умеют формулировать.
От припадков ярости и сардонических смешков в ожидании галопа ventre à terre я нервничала – проще было помалкивать или тихонько произносить банальности. Однако если человек очень умен и обаятелен, произносить банальности неохота, и стараешься сказать что- нибудь осмысленное, сохраняя между тем спокойствие и самоконтроль…
Как это поразительно, сказала я, что в Англии книги на английском + во Франции на французском, через 2000 лет это будет так же поразительно, как Страна Жевунов + Изумрудный город, а пока очень странно, что люди со всего мира съезжаются в одно место выводить нацию английских писателей + в другое – выводить писателей испанских, и это так грустно – наблюдать, как в литературе все языки растворяются в английском, который в Америке – язык забвения. Я утверждала, что тем самым искажается взаправдашнее прошлое, а европейский язык не может исказить европейскую страну, снимать Канзас нужно в черно-белой гамме, а для Страны Оз требуется «Техниколор», + более того (я пришпоривала свою идею рьянее, чем хотела, но останавливаться было поздно), это возмутительно, что люди, которые, в общем и целом, были самыми интересными героическими жестокими иммигрантами в литературе новой своей страны становятся лишь актерами которые говорят на ломаном английском или курсивом + в общем + целом их + их потомков полное незнание собственного языка + обычаев вообще не может быть выражено новым языком, который забыл, что ему было что забывать.
Эмма сказала: То есть ты считаешь, они должны быть не только по-английски.
Вот именно, сказала я. Как только понял – непонятно, почему раньше не сообразил.
Ну, сказала Эмма, говорят же, что будущее – за компьютерной версткой…
Хочешь, я напечатаю письмо на 100 слов за минуту? спросила я, поскольку у меня была работа. Письмо на 50 слов за 30 секунд? Письмо на 5 слов – за 3?
Я надеюсь, тебе не очень скучно, сказала Эмма.
Я сказала: Скучно!
Я понимаю, это не очень интересно, сказала Эмма.
Я хотела было ответить: Но абсолютно завораживает. Однако разум взял верх, и я сказала: Главное, что у меня есть шанс подумать, чем заниматься дальше.
Вот именно таких банальных и скучных замечаний я бы предпочла избегать при умном и обаятельном человеке, но Эмме, похоже, немало полегчало. Я сказала: Этого-то я и хотела. Все совершенно нормально.
Работа была совершенно нормальная, Эмма – умная и обаятельная, а я жила в Лондоне. Я попыталась последовать примеру Рильке, но задача оказалась нелегкой. И дело даже не в преклонении пред чьими-то работами: Рильке преклонялся перед Сезанном, но Сезанну секретарь был без надобности, во всяком случае – платный секретарь. Мне не нравилась идея работать на Родена, чтобы преклоняться перед Сезанном; по-моему, если являешься к человеку под дверь, хорошо бы хоть преклоняться перед его работами.
Иногда я каталась на метро по Кольцевой и читала книжку по органической химии, иногда «Положитесь на Псмита» в 20-й или 21-й раз, иногда смотрела прекрасного и нелепого Шерлока Холмса в исполнении Джереми Бретта27, а иногда, конечно, «Семь самураев». Иногда ходила в «Жареных кур Теннеси».
День проходил за днем. Миновал год.
«Одиссея», песнь 8.
«Одиссея», песнь 9, и по ходу дела спрашивает каждое слово. Даже на карточки не записывает. Прекрасно, что ему нравится сюжет.
Как-то раз в июне 1986-го я пришла в контору, а там у всех нервы на пределе. Нашу компанию сожрали с потрохами, и покупатель заверил всех, что издательство сохранит независимость. Это зловещее объявление трактовали так: скоро все вы станете лишними людьми.
Издательство купила крупная американская компания – она публиковала множество писателей, которых у нас в конторе нежно любили. Через несколько недель в честь слияния намечался большой прием.
Эмма раздобыла мне работу и разрешение на работу + теперь раздобыла мне приглашение на прием.
А надо сказать, что эта новая компания публиковала не только множество американских писателей, которых любили у нас в конторе, но также Либераче, и приглашали меня отчасти из любезности, и одна из причин всеобщего восторга, одна из причин моего нежелания туда идти заключалась в том, что, по слухам, на приеме будет Либераче. Под Либераче я, естественно, подразумеваю не популярного пианиста, который прославился фразой «и всю дорогу до банка плакал», не любил ни одной женщины, кроме своей матери, и в середине 80-х умер от СПИДа28. Я подразумеваю известного британского писателя и путешественника, чья методика дала бы фору всенародно любимому музыканту.
Музыкант Либераче ужасно техничен и ужасно искренен; что бы он ни играл, он играет со всей душой, и «Польку пивной бочки», и «Я снова увижу тебя»29, и на грустных песнях из-под слоев туши выползает слеза и плюхается на фальшивый брильянт на бархатном пиджаке, и кольца на пальцах сверкают, прыгая по клавишам, и в тысяче зеркал он видит слезу, и тушь, и кольца, видит, как видит тушь, кольца, слезу. У Либераче (писателя) все это тоже есть: скользкие замасленные арпеджио, самолюбование виртуоза, ловкие руки, отягощенные кольцами, сверкают по-над клавишами, профессиональная искренность, умеющая выразить цинизм + сентиментальность, порнографичность, даже отчуждение + невыразительность. И однако он был не в точности как пианист, поскольку он, хоть и поистине обладал эмоциональными талантами музыканта, таланты технические умел лишь проецировать, ибо даже замасленное арпеджио – вопрос не быстроты рук, бегающих туда-сюда по клавишам, но
Л осведомляется, что такое βíηφιν. Я отвечаю, что он и сам прекрасно знает, + он говорит, что не знает.
Сначала (это я объясняла, что βíηφιν – творительный падеж βíη, то есть силой, насильно) я думала, что этот писатель – как будто человек, который, печатая, попадает на клавишу правее или левее, чем надо, и оттого внятное предложение адркг мтпноаттмч нннчтнви тлт ростп нннчтнви и чем бвмтрнн ты рнспипнгтЮ ини зкдн (ψηλαφόων – это, можно фразу посмотреть? это щупать или нащупывать), я так и видела руки Либераче, как они стремительно + уверенно бегают по клавиатуре, нажимают клавиши, то черные, то белые. Сейчас я думаю (насколько в состоянии человек думать, работая говорящим словарем), что и это не совсем верно, потому что Либераче, конечно, усеивал свои труды ошибками, но то были не такие ошибки (πετάσσας значит распространявшийся, это аорист и причастие действительного залога от πετάννυμι), которые пропускаешь, или точнее (ты прекрасно знаешь, что такое ὕφαινον Нет не знаю Это значит плести а какая это форма 1-е лицо единственного числа имперфекта Хорошо) не в том дело, что он их пропускал (ἄρσενες это мужчины), а в том, что он самодовольно глядел на них в упор (погоди минутку). Задыхаясь от обожания, Либераче набивал свои книги зияющими аргументами и скособоченными образами, отступал на шаг, скрещивал руки, точно Эд Вуд над покосившимися надгробиями и примятой травой30 (минутку погоди). Он сам замечал, ему было все равно? Я думаю, ему нравилась концепция непринужденного мастерства, +, будучи не в силах сочетать эти два понятия, он удовольствовался тем, в котором мог не сомневаться (δασυʼμαλλοι – густошерстый, ἰοδνεφὲς – темный, λíγοισι – лозы, лоза, ивовый прут, πέλωρ – ты знаешь, что такое πέλωρ Нет не знаю Нет знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Не знаю Не знаю Не знаю Это значит чудовище Я так и думал – Неудивительно, что я втыкаю булавки в отца этого ребенка). Этот человек научился писать прежде, чем научился думать, этот человек сыпал ложными доводами, точно канцелярскими кнопками из машины, увозящей грабителей прочь от банка, и ему это всегда всегда всегда сходило с рук.
«Од.», песнь 10.
«Мет.», песнь 1.
1-я Самуила. 1? [Уж сколько лет не перечитывала.]
1-я Самуила. II–V? (Блин.)
Сколь это странно, что Шёнберг впервые опубликовал Harmonielehre31 в 1911 году, за год до того, как Рёмер явил миру свои Aristarchs Athetesen in der Homerkritik. Шёнберг, у которого была жена и двое детей, еле сводил концы с концами, преподавал музыку + писал портреты. Рёмер, по-моему, работал в Лейпцигском университете. Коллеги Рёмера могли бы обратить его внимание на противоречие; я могла бы блестяще выучить немецкий + потратить на его труд полчаса; я могла бы угробить на него 50 часов спустя неделю – и Людовитикус не утирал бы сейчас нос г-ну Ма, осваивая по 500 простых задач ежедневно. Атомы, сегодня направляющие розовый маркер «Шван-Штабило» к 10-й песни «Одиссеи», занимались бы чем-нибудь другим, как и я, + кто его знает, может, этот мир недосчитался бы Эйнштейна? Однако тактичные коллеги, дурной немецкий и неудачный выбор момента сговорились и дали мне пинок под зад, лишив академической карьеры и не произведя ни малейшего эффекта на «Шван-Штабило» и 10-ю песнь «Одиссеи»: озабоченный финансовыми неурядицами Шёнберг мог бы написать глупую книжку. Или умную, а я в день приема могла бы пойти и купить себе платье.
В день приема я в обед пошла в Ковент-Гарден за платьем и по пути в «Буль» решила заглянуть в книжный и т. д. Так вышло, что я забрела в музыкальный отдел, и так вышло, что там я отыскала «Учение о гармонии» Шёнберга.
Когда не ладились дела, отец говорил, что человек таскает судьбе каштаны из огня. По-моему, примерно это он и имел в виду.
Едва взяв книгу с полки, я поняла, что не смогу ее не купить, а едва купив, начала читать.
Шёнберг доказывал, что музыка должна развиваться, исходя из понятий о гармонии либеральнее нынешних, а затем, возможно, появится музыка с расширенным диапазоном нот (и, скажем, между до и до-диезом будут еще четыре дополнительные ноты). Писал он так:
Совершенно ясно, что, обертоны, приведшие нас к 12-частной простейшей гармонии, октаве, в конце концов приведут и к дальнейшей дифференциации этого интервала. Будущим поколениям наша музыка покажется неполной, поскольку она не целиком постигла всего, что сокрыто в звуке, – так музыка, не делящая звук в пределах октавы, представляется неполной нам. Приведем аналогию – каковую нужно тщательно продумать, дабы понять, сколь она уместна: наша музыка в будущем лишится глубины, перспективы – так, к примеру, в сравнении с нашей живописью нам кажется примитивной японская, поскольку без перспективы она лишена глубины. Эта [перемена] неизбежна, пусть произойдет она не тем манером, какого ожидают некоторые, и не так скоро. Произойдет она не рационально (aus Gründen), но стихийно (Ursachen); принесена будет не снаружи, но изнутри. Она случится не через копирование некоего прототипа, не как техническое достижение, ибо гораздо теснее связана с разумом и духом (Geist), нежели с материальным, и Geist должен быть готов.
Я, пожалуй, в жизни своей не слышала ничего гениальнее. Замечание про японскую живопись, само собой, неверно – едва я прочла, перед глазами возникли «Гречанки, играющие в мяч» лорда Лейтона, античный пейзаж, развевающиеся одежды, девушки и безукоризненная, мастерская даже работа с перспективой; едва представив их, я засмеялась, до того пустым, поверхностным, более того – неумелым показалось мне это полотно в сравнении с (допустим) гравюрой Утамаро32. Но ключевой довод – абсолютно гениальный.
До этой гениальной работы я думала, что книги должны быть как фильм «Крестный отец», в котором, когда Аль Пачино приезжает на Сицилию, все итальянцы говорят по-итальянски. Теперь я поняла, что это слишком упрощает картину.
Утверждая, что в книге итальянцы должны говорить по-итальянски, поскольку так они поступают в реальном мире, а китайцы должны говорить по-китайски, потому что китайцы говорят по-китайски, – довольно наивный взгляд на произведение искусства, все равно что картину так рисовать. Небо синее. Покрасим небо синим. Солнце желтое. Покрасим солнце желтым. Дерево зеленое. Покрасим дерево зеленым. А ствол какой? Коричневый. Каким, значит, цветом красим? Бред. Даже если отбросить абстрактную живопись, правда скорее в том, что художник воображает плоскости, которые хочет изобразить, и свет и линии и соотношение цветов и склонен обращать внимание на объекты, которые можно изобразить с такими вот параметрами. И композитор тоже чаще всего не думает о том, что ему хочется имитировать такой или сякой звук, – он хочет текстуру фортепиано со скрипкой, или фортепиано с виолончелью, или четыре струнных инструмента, или шесть, или симфонический оркестр; он думает о соотношениях нот.
Для художника и музыканта все это – банальное общее место, и однако языки планеты – точно горки синего, красного, желтого пигмента, который никто не использует, – но если использовать их в книге так, чтобы англичане говорили по-английски + итальянцы по-итальянски, выйдет глупость, как требовать, чтобы солнце покрасили желтым, потому что солнце желтое. Читая Шёнберга, я решила, что с писателями грядущего дело будет обстоять так: они не обязательно станут говорить, мол, я пишу об армянском дедушке чешской бабушке молодом байкере из Канзаса (чешско-армянского происхождения), армянский чешский английский нормально. Они постепенно дорастут до других областей искусства, которые гораздо развитее. Скажем, писатель подумает про односложность и отсутствие грамматических падежей в китайском, о том, как все это будет сочетаться с красивыми и длинными финскими словами с кучей двойных согласных и длинными гласными 14 раз подряд или красивыми венгерскими, где сплошь префиксы суффиксы, + сначала подумав об этом, он сочинит историю о каких-нибудь венграх и финнах с китайцами.
Идея – это просто мысль, не приходившая в голову раньше, и полдня в голове у меня звучали обрывки книжек, которые могут появиться через триста или четыреста лет. В одной персонажами были Хаккинен, Хинтикка и Ю, действие происходило, условно говоря, в Хельсинки – на снежном фоне с черными еловыми лесами, черное небо + ослепительные звезды повествование или может диалог с номинативом генитивом партитивом эссивом инессивом адессивом иллативом аблативом аллативом и транслативом, люди желают доброго дня Hyvää päivää и случится допустим автокатастрофа чтобы можно было вставить слово tieliikenneonnettomuus33; а потом у Ю в уме – китайские иероглифы, например Черный Ель Белый Снег, полный восторг.
Я не хотела идти на прием, а в этом обезумевшем состоянии и подавно не хотела, но решила, что так выйдет грубо, мне же приглашение раздобыли из любезности, и я подумала, что зайду на 10 минут, а потом уйду.
Я пошла на прием. Как водится, спланировать уход через 10 минут оказалось гораздо легче, нежели через 10 минут уйти, и вместо того, чтоб сочинить предлог и уйти через 10 минут, я то одному собеседнику, то другому рассказывала про гениальное «Учение о гармонии». Кто его выпустил, спрашивали они, «Фабер», отвечала я, и они говорили А. Одни не заинтересовывались, и я, естественно, меняла тему, но другим становилось интересно, и я тему не меняла и в итоге проторчала там три часа.
Шёнберг говорил так: Гамма – не последнее слово, не конечная цель музыки, скорее условный привал. В последовательности обертонов, которые привели к ней наш слух, есть проблемы, и на них нужно обратить внимание. А если мы пока умудряемся избегать этих проблем, то виноват тут всего лишь компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью их использовать – компромисс, который мы зовем темперированной системой, каковая равна бесконечно продлеваемому перемирию
+ в голове у меня звучали языки, составляющие как будто квинтовый круг, я видела языки с оттенками других языков, как цвета у Сезанна – у него нередко зеленый с оттенком красного красный с оттенком зелени, в голове у меня возник сияющий натюрморт, как будто картина английского языка с французскими словами французского с английскими немецкого с французскими + английскими японского с французскими английскими + немецкими словами – я как раз собралась уходить и тут познакомилась с человеком, который, похоже, знал о Шёнберге немало. Из-за слияния он потерял прошлую работу, теперь его приговор уже проступал письменами на стене, так что он был довольно расстроен и все равно принялся рассказывать мне про оперу «Моисей и Аарон».
Он сказал Вы же, конечно, понимаете, о чем она
+ я сказала Ну, наверное
+ он сказал Нет, музыкально, музыкально она о + он помолчал + сказал в этой опере Моисей обращается напрямую к Богу и эти фрагменты не поет – это Sprechgesang34 речь резкая речь под музыку и ее не понимают дети Израилевы; Моисею приходилось говорить с ними через Аарона, а Аарон – оперный тенор, прекрасная лирическая партия, но ведь это Аарон придумывает Золотого Тельца, он сам не понимает…
Я сказала какая отличная концепция для оперы обычно оперные сюжеты надуманы и неестественны
+ он сказал что ему это как раз нравится но да отличная концепция, и пустился рассказывать мне очень сдержанно, очень по-британски, ужасную историю об этой опере, которую он называл величайшей потерянной работой XX столетия. Первые два акта Шёнберг почти дописал между 1930-м и 1932 годом; потом к власти пришли нацисты, и в 1933-м ему пришлось уехать, и это сильно его подкосило. Он поехал в Америку, подавал заявки на гранты, чтобы продолжать работу над оперой, но фондам атональная музыка не нравилась. И Шёнберг, чтобы прокормить семью, пошел преподавать, вернулся к тональным композициям, чтобы обосновать заявки на гранты, и все время, что не тратил на преподавание, тратил на тональную музыку. Прошло восемнадцать лет, а он так и не написал третий акт «Моисея и Аарона». С приближением смерти он решил, что, пожалуй, слова можно читать, а не петь.
Он сказал: Он, конечно, был довольно трудный персонаж
+ и вдруг прибавил – Вы меня простите? Мне надо поговорить с Питером, пока он здесь.
И он отошел, и лишь когда он отошел, я поняла, что не задала самый важный вопрос, а именно: Слышим ли мы Бога?
Я помялась и побрела за ним, но он уже окликал Питер!
+ Питер сказал Джайлз! Как я рад! Ты держишься?
+ Джайлз сказал Увлекательные времена.
В общем, вмешиваться было не с руки. Я непринужденно влилась в стайку людей поблизости.
Питер что-то сказал и Джайлз что-то сказал и Питер что-то сказал и Джайлз сказал Господи боже конечно нет наоборот и говорили они довольно долго. Проговорили с полчаса и вдруг замолчали, и Питер сказал Ну, сейчас вряд ли а Джайлз сказал Да уж, и они снова замолчали и не сказав больше ни слова удалились.
Я собиралась уйти через 10 минут; пора было уходить. Но тут в дверях загалдели, и вошел Либераче – улыбается, чмокает женщин в щечку и перед всеми извиняется, что так опоздал. Люди поблизости от меня, видимо, были с ним знакомы и теперь ловили его взгляд, а я поспешно пробормотала что-то насчет попить и удрала. Я боялась идти к двери, потому что опасалась, как бы кто в знак особой любезности не познакомил меня с Либераче, но у шведского стола вроде было безопасно. В голове все мелькали фразы из Шёнберга. Я тогда еще не слышала его музыки, но книга о гармонии казалась взаправду гениальной.
Я стояла у стола, жевала сырные палочки и временами косилась на дверь, но Либераче, хотя и постепенно продвигался внутрь, по-прежнему был между мной и выходом. Ну, и я стояла, размышляла об этой гениальной книжке, думала, что надо бы купить пианино + вскоре ко мне приблизился не кто иной как Либераче.
Он сказал Вы правда так скучаете и расстроились как это у вас на лице написано?
Трудно придумать ответ, который не будет грубым, кокетливым или же грубым и кокетливым.
Я сказала Я на вопросы с подвохом не отвечаю.
Он сказал Я без подвоха. У вас такое лицо, как будто вам все надоело.
Я сообразила, что, увлекшись сочинением ответа, думала о вопросе, а не о вопрошающем. Есть люди, которые понимают, что пока не узнаешь, насколько скучающее и расстроенное у тебя лицо, неоткуда знать, как соотносятся твои переживания и твоя наружность, но в своих работах Либераче доказал, что логика ему неведома, и высока ли вероятность, что в светской беседе на приеме восторжествует могущество его рассудка? Невысока.
Я сказала Я подумывала уйти.
Либераче сказал Вам и впрямь надоело. Не могу вас упрекнуть. На приемах всегда тоска смертная.
Я сказала, что не бывала раньше на приемах.
Он сказал Я и подумал, что раньше вас не видел. Вы из «Пирса»?
Я сказала Да.
Тут меня осенило. Я сказала, что работаю на Эмму Рассел. У нас в конторе все были так счастливы, когда узнали, что вы придете. Давайте я вас познакомлю?
Он сказал Ничего, если я откажусь?
И улыбнулся и сказал Я тоже подумывал уйти и тут увидел вас. Горе беду всегда найдет, сами знаете.
Я ничего такого не знала, но ответила Говорят.
И прибавила Если мы уйдем, у нас уже не будет ни горя, ни беды.
Он спросил Где вы живете? Может, я вас подвезу?
Я сказала, где живу, и он ответил, что ему почти по дороге.
Тут я запоздало сообразила, что надо было сказать, мол, меня не надо подвозить, и запоздало сказала, а он ответил Нет, я настаиваю.
Я сказала Да все нормально, а он ответил Не верьте слухам.
Мы пошли по Парк-лейн, а потом по всяким другим улицам Мейфэра, и Либераче говорил то и это, и все звучало так, будто он нарочно кокетничает и ненароком грубит.
Я вдруг сообразила, что если б у китайцев были японские иероглифы, я бы знала, как написать Белый Дождь Черный Дерево:! Я предварительно сунула это в голову Ю и расхохоталась, а Либераче спросил Что смешного. Я сказала Ничего, а он ответил Нет, расскажите.
И в отчаянии я наконец сказала Знаете Розеттский камень.
Что? сказал Либераче.
Розеттский камень, сказала я. По-моему, нам нужно еще таких.
Он сказал Вам одного мало?
Я сказала Я о том, что Камень – это, конечно, очень вычурная штука, но он был даром будущим поколениям. На нем иероглифы, демотическое письмо и греческий, и чтобы все они были понятны, достаточно выжить одному языку. Может, когда-нибудь английский станет подробно изученным мертвым языком; надо это использовать, чтобы сохранить для будущих поколений и другие языки. Можно взять Гомера, и перевод, и маргиналии про лексику и грамматику, и тогда, если через 2000, скажем, лет откопают только эту книгу, тогдашние люди смогут прочесть Гомера, или еще лучше, можно распространить этот текст как можно шире, дать ему больше шансов выжить.