Kostenlos

На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Проходил час за часом, а камергер Измайлов все еще не возвращался. Император внезапно вскочил, сошел вниз к конюшням и приказал оседлать для себя самого ретивого коня.

– Оставайтесь все тут, – крикнул он приближенным, которые последовали за ним, – я хочу бежать один. По направлению к польской границе никто не задержит меня; когда же я миную ее, то, по крайней мере, вырвусь из-под власти взбунтовавшихся изменников. Я обращусь за помощью к польскому королю, я пообещаю ему одну из провинций моего государства, и он поможет мне проучить тех негодяев.

Действительно, Петр Федорович прыгнул в седло и помчался во весь дух.

Некоторые голштинские солдаты, видевшие это, кинулись за ним, может быть, думая, что он решился наконец вести их в бой. Они потрясали оружием, раздались крики:

– Да здравствует император! Да здравствует наш герцог!

Но, едва отъехав шагов на сто от ворот дворца, Петр Федорович внезапно остановил лошадь: видно было, как он покачнулся в седле, как выпустил поводья из рук и боязливо ухватился за гриву коня и за луку седла.

Бломштедт проворно очутился возле него – тяжело дыша, император упал ему на руки; страшная бледность и беглый румянец сменялись на его лице, и он вымолвил слабым голосом:

– Невозможно! Я не могу вынести такую скачку. Моя голова идет кругом. Зачем у меня нет силы принудить это жалкое тело?

Ногу императора пришлось вытащить из стремени, после чего несчастного государя перенесли обратно в его спальню. Здесь он подсел к столу и с нервной торопливостью написал смиренное письмо своей супруге, в котором молил ее о помиловании, о сострадании; он заявлял, что согласен без сопротивления уступить ей свой престол, и просил лишь о том, чтобы ему разрешили вернуться обратно в Голштинию.

Несмотря на все убеждения Миниха, Петр Федорович немедленно отправил это письмо с одним из своих дежурных камергеров императрице и поручил ему еще словесно особенно просить от его имени, чтобы негру Нарциссу было позволено сопровождать его в Голштинию. После того он снова погрузился в летаргическую апатию и как будто считал с того момента, что все покончено.

Прошел еще час; всеобщее беспокойство и смятение во дворце усиливались с минуты на минуту; наконец в Ораниенбаум вернулся посланный камергер. С холодной, размеренной и надменно-снисходительной учтивостью вошел он в спальню императора.

– Ну, – вскакивая, воскликнул Петр Федорович. – Что же сказала моя супруга? Принимает ли она мои предложения? Согласна ли разделить со мною царствование? Согласна ли она положить конец этой преступной революции посредством полюбовной сделки между нами?

Возвращение посланного, казалось, на минуту надеждой снова озарило его лицо, он воспрял.

– Ее императорское величество государыня императрица, – ответил камергер, – не может пойти ни на какую сделку относительно престола России и ни с кем не разделит царствования: русский народ и русская армия, наскучив долгим бесправием, передали ей господство, и митрополит во имя святой Церкви благословил ее на царство.

– Несчастный! – подхватил Гудович, грозя камергеру кулаком. – Ты осмеливаешься говорить это своему императору?

– Тише, тише, Федор Васильевич! – воскликнул, весь дрожа, Петр Федорович. – Послушаем, чего требует императрица. Наша судьба в ее руках, мы должны примириться с тем жребием, который назначен нам Богом.

– Ее величество, наша всемилостивейшая государыня императрица, – возразил камергер, смерив Гудовича надменным взором, – далека от мысли прибегать к суровым мерам и при исполнении того, чего требует ее долг пред Россией. Если бывший император откажется от всякого сопротивления, которое было бы преступным по отношению к государству, и тотчас отправится в Петергоф к ее императорскому величеству, – государыня императрица с кротким снисхождением решит его будущую судьбу.

Гудович топнул, загремев шпорой. Миних печально покачал головою и с искренней жалостью взглянул на Петра Федоровича, стоявшего пред камергером с видом виноватого школьника, который терпеливо выслушивает весть о назначенном ему наказании.

Низложенный император умоляюще и смиренно произнес:

– Я хочу, чтобы мне оставили негра Нарцисса и мою скрипку, на которой также он умеет играть, и одну из моих собак.

– Я не сомневаюсь, – с насмешливой улыбкой ответил камергер, – что ее величество государыня императрица с милостивой благосклонностью отнесется ко всем вашим личным желаниям, не задевающим интересов государства, но вместе с тем я уверен, что такая благосклонность может быть вызвана лишь безусловным подчинением. Если же государыня императрица будет принуждена овладеть особою бывшего императора силою, причем произойдет кровопролитие, то ни о какой благосклонности в таком случае не может быть и речи.

– Скорее, скорее! – воскликнул Петр Федорович. – Поедем туда, поедем все в Петергоф, чтобы не лишиться милости императрицы!.. Велите подавать экипажи! Согласны ли вы проводить меня, друзья мои? – несмело спросил он, обращаясь к Миниху и обоим своим приближенным.

Бломштедт прижал руку императора к своим губам; Миних молча поклонился; Гудович ответил с мрачной миной:

– Мне не пришлось драться за вас, ваше императорское величество, я не могу спасти ваш императорский венец, но хочу, по крайней мере, разделить вашу участь.

Император поспешно подошел к графине Воронцовой.

– Поскорее вставай, Романовна! – воскликнул он. – С нами не приключится ничего дурного, императрица все простит… Едем! Едем! Если меня отпустят в Голштинию, я возьму тебя с собою… Все еще может уладиться, пожалуй, лучше, чем в этой стране, где я испытывал только одни огорчения.

Елизавета Воронцова, по-прежнему лежа на постели, посмотрела на него скорбным взором.

– Я сама виновата, – тихо промолвила она, – мне следовало знать его лучше.

Потом она встала, закуталась в плащ и, не обращая больше внимания на государя, вышла во двор.

Экипажи были поданы. Миних, Гудович и Бломштедт сели в четырехместную карету с императором; остальная компания: дамы в слезах и дрожа от страха, мужчины с мрачной, молчаливой покорностью судьбе – разместилась в остальных экипажах, и весь поезд тронулся с места во всем царском великолепии, как и накануне.

Лихорадочное оживление не оставляло императора всю дорогу: его руки тряслись, глаза беспокойно блуждали по сторонам, он спрашивал своих провожатых, отпустит ли его императрица, по их мнению, в Голштинию, и, не дожидаясь ответа, уже строил новые планы предстоящей жизни и даже совершенно серьезно толковал о том, что он в качестве немецкого герцога будет просить императора и всех прочих представителей германских государств оказать ему помощь против датского короля, чтобы отвоевать право своего герцогства, ради которого он не мог теперь использовать принадлежавшую ему власть русского императора.

Никто не отвечал ему, каждый мрачно смотрел пред собою: все эти люди шли навстречу неведомому будущему, за темным покровом которого им, пожалуй, угрожали тюрьма, ссылка и смерть.

Петергофский парк был наполнен гвардейцами, которые, пируя и веселясь, не уставали провозглашать здравицы Екатерине Алексеевне. Солдаты окружили императорский поезд, когда он въехал в аллеи парка, и со свирепыми угрозами и проклятиями заглядывали в окна карет, не останавливая, однако, лошадей.

Сопровождаемые толпой, экипажи остановились у дворцового подъезда. Дверца была отворена, и, когда Петр Федорович, бледный и перепуганный, высунулся из кареты, его бесцеремонно схватили и потащили на ступени крыльца. В один миг была сорвана орденская лента прусского Черного Орла, с него сдернули кафтан, сбросили шляпу с головы и сломали шпагу.

Дрожа как лист, с мертвенно-бледным лицом, озирался вокруг несчастный государь; его неподвижные, испуганные взоры молили о сострадании и жалости.

Растолкав теснившихся солдат, граф Миних очутился возле императора, он обнажил свою шпагу и звучным, начальственным голосом воскликнул:

– Назад, негодяи!.. Гром и молния с небес поразят того, кто поднимет руку на отпрыска Великого царя Петра.

Трепещущий император прижался к графу. Бломштедт и Гудович прикрыли его с другой стороны. Высокий старый воин в парадной форме фельдмаршала, которого солдаты помнили, который во многих сражениях водил русскую армию к победам, заставил наседавших почтительно и робко податься назад. Вокруг императора оказалось свободное пространство.

На лестнице появился Алексей Орлов.

– Следуйте за мною! – крикнул он императору. – Не бойтесь ничего, я проведу вас в безопасное место.

Он схватил руку Петра Федоровича; последний, пошатываясь и спотыкаясь на ступенях, позволил увлечь себя сквозь ряды гвардейцев, с громкими проклятиями грозивших ему кулаками.

Алексей Орлов ввел императора в одну из ближайших к выходу комнат, где жили камеристки.

Петр Федорович не столько от холода, сколько от страха и волнения дрожал так сильно, что зубы стучали.

– Ведь меня не убьют? – сказал он, поднимая молитвенно сложенные руки. – Императрица обещала мне быть милостивой.

– Не бойтесь ничего, – ободрил его Алексей Орлов, – государыня сдержит свое слово.

Он взял лежавший в комнате женский капот, набросил его на плечи государя, раздетого до рубашки, и удалился, причем запер дверь, к которой были приставлены им для охраны два офицера.

Петр Федорович упал на колени, бормоча дрожащими губами несвязные молитвы.

Четверть часа спустя к нему явился граф Панин. В руках у него были бювар и письменные принадлежности. С торжественной важностью поклонился он императору, который испуганно вскочил при его появлении.

– Ведь меня не убьют? – воскликнул Петр Федорович, хватая за руку Панина. – Не правда ли, Никита Иванович, ведь у тебя не поднимется рука на твоего императора? Ведь императрица сдержит данное мне слово?

С глубокой жалостью смотрел граф на дрожавшую пред ним, старчески съежившуюся фигуру императора, еще вчера неограниченного властелина неизмеримой Российской империи.

 

– Государыня императрица Екатерина Алексеевна, – ответил он, – повинуясь своему долгу пред русским народом, приняла на себя управление империей, она никогда не позабудет, что кротость и милосердие составляют главную обязанность правителей, и не упустит из вида этой обязанности прежде всего в момент решения участи своего супруга, потомка славных русских царей. Вы, ваше императорское величество, можете быть уверены, что все ваши желания, поскольку то дозволяют требования государственного блага, будут уважены.

– А императрица отправит меня в Голштинию? – спросил Петр Федорович. – О, я так стремлюсь назад в свое немецкое отечество, откуда силой увезли меня, чтобы заставить выстрадать здесь так много!

– Насчет этого государыня императрица решит потом, – ответил Панин. – Во всяком случае, заточение, необходимое теперь ради безопасности особы вашего императорского величества, будет вполне соответствовать вашему сану.

Петр Федорович вздохнул:

– А мне оставят моего Нарцисса, мою собаку и мою скрипку?

Печально улыбнувшись, взглянул граф Панин на несчастного, сломленного судьбою государя и ответил:

– Разумеется, я полагаю, что могу обещать вам это от имени государыни императрицы… Но прежде всего необходимо, чтобы вы, ваше императорское величество, сложили с себя управление государством и признали сами себя неспособным к нему и недостойным его, дабы лишить всякой почвы смуту, которую могли бы затеять враги государства, пожалуй, к вашей же собственной гибели.

Петр Федорович внимательно вслушивался, на одно мгновение его глаза вспыхнули живым огнем.

– А если я не сделаю этого? – порывисто спросил он, но когда Панин вместо ответа лишь пожал плечами, то государь, не дав ему времени ответить, воскликнул: – Ну да… Да, я согласен… Я вижу, что это необходимо… Что же мне писать?

Панин вынул лист бумаги из своего бювара, поставил на стол письменный прибор и сказал:

– Прошу вас, ваше императорское величество, написать то, что я продиктую.

– Диктуйте! – отозвался Петр Федорович.

Торопливо летала его дрожащая рука по бумаге, нетвердыми штрихами набрасывая то, что с расстановкою говорил ему Панин:

– «В короткое время моего царствования над государством Российским признал я, что мои силы недостаточны для подъятия такого бремени и что я не способен управлять империей не только самодержавно, но и ни при какой-либо иной форме государственного устройства… Я признал, что существующий государственный строй поколебался при моем управлении и должен был неминуемо рухнуть окончательно, что покрыло бы вечным позором мое имя. Во избежание сего, по зрелом размышлении, без всякого принуждения пред Российским государством и пред лицом целого света объявляю, что отказываюсь до конца моей жизни от управления Российской империей, что я не желаю царствовать над народом русским ни как самодержец, ни как ограниченный монарх при какой-либо иной форме государственного устройства; что я навсегда отказываюсь от всякой затаенной мысли когда-либо вернуться снова к управлению. Клянусь пред Богом и пред целым светом, что это отречение от престола написано и подписано мною собственноручно».

Слеза выкатилась из глаз дрожавшего императора на бумагу и смыла штрихи последнего слова; затем он подписал свое имя под роковым документом, поднялся с места и, подавая Панину исписанный лист, вопросительно, с большим достоинством и твердостью, чем раньше, взглянул на него.

– Вот, Никита Иванович, все кончено! – произнес он. – Тот, кто вчера был императором, сегодня более нищ и убог, чем последний бездомный бедняк в России. Пусть императрица не забывает, что ей придется со временем отдать Богу отчет как в судьбе государства, так и в моей собственной.

Глаза графа Панина также блеснули слезой. В невольном порыве он нагнулся к руке императора и поцеловал ее, сказав:

– Ваше императорское величество, положитесь вполне на великодушие государыни императрицы.

После этого Панин поклонился еще раз так же низко и церемонно, как если бы стоял пред ступенями трона, и вышел из комнаты.

Едва успел он скрыться, как явился Алексей Орлов. Он принес императору простой кафтан, фуражку и сказал:

– Прошу покорно следовать за мною. Государыня императрица приказала отвезти вас в Ропшинский дворец. Вы найдете там все нужное для своего удобства, и все ваши желания будут исполняться.

Петр Федорович закутался в кафтан, надел фуражку и, поддерживаемый Алексеем Орловым, направился по боковому коридору к одному из внутренних дворов. Здесь стояла небольшая карета, запряженная тройкой сильных лошадей, а возле нее эскадрон конногренадер.

Петр Федорович сел в карету с Алексеем Орловым; она тронулась и покатила. Сопровождавшие гренадеры окружали экипаж тесным кольцом, так чтобы никто не мог заметить государя или приблизиться к нему на улице. Молча, забившись в угол, весь дрожа, ехал развенчанный император, тогда как по другую сторону Петергофского дворца громкое «ура» гвардейцев гремело в честь новой повелительницы. Он ехал навстречу неведомому в свою уединенную тюрьму, ни разу с мужественной решимостью не подняв даже руки ради своего спасения.

XXVI

Тем временем фельдмаршал Миних, генерал Гудович и Бломштедт поднимались по широкой лестнице. Большая часть солдат почтительно отдавала честь фельдмаршалу, гордо проходившему мимо, раздавались даже возгласы симпатии по его адресу, но зато Бломштедта, бывшего в голштинском мундире, встречали проклятиями и угрожающие взоры преследовали его, когда он, с бледным и грустным лицом, шел между шеренгами войск, рядом с Минихом, ласково обнимавшим его за плечи. Они вошли в первую комнату, наполненную генералами, гвардейскими офицерами и придворными всех рангов и степеней. Все испуганно смотрели на фельдмаршала, захваченного вместе с низложенным императором; никто не решался поклониться ему из боязни прогневить государыню, однако никто и не осмеливался быть грубым со старым полководцем, на суровом лице которого ярко, с юношеским задором горели гордые глаза. Двадцатилетняя тяжелая ссылка не научила Миниха робко гнуть спину из чувства страха. Все то, чего мог ожидать для себя восьмидесятилетний старец, было бы сущими пустяками в сравнении с тем, что ему уже пришлось пережить и перестрадать.

Фельдмаршал не переставал обнимать Бломштедта, полный чувства сострадания к молодому человеку, стоявшему еще на пороге жизни. Для того долголетнее заключение или ссылка стали бы страшнее казни.

Дверь соседней комнаты была лишь притворена, и Миних в сопровождении своих спутников твердым шагом вошел в кабинет императрицы.

Екатерина Алексеевна сидела в кресле за небольшим столом, покрытым бумагами. Граф Панин, только что подавший императрице отречение Петра Федоровича от престола, приготовлял указы для подписи государыни. Рядом с креслом Екатерины стоял Григорий Орлов, не успевший еще переменить погоны поручика на эполеты генерал-лейтенанта, но с орденом святого Александра Невского на груди. Екатерина тоже была еще в том самом офицерском мундире, в котором гарцевала впереди гвардейцев, только на голове ее была маленькая генеральская шапочка с белым султаном. По другую сторону кресла заняла место княгиня Дашкова, в костюме пажа с Екатерининской лентой через плечо. Эти две переодетые женщины, поручик с орденом святого Александра Невского и Панин в напудренном парике, с тремя спускающимися вниз косицами производили такое впечатление, точно действие происходило где-то в маскараде.

Увидев на пороге Миниха, императрица воскликнула:

– Итак, фельдмаршал, вы пошли против меня?

– Да, ваше императорское величество, – спокойно ответил Миних, подходя к Екатерине Алексеевне и кланяясь ей с холодным достоинством. – Я считал своей обязанностью служить словом и делом великому князю, вернувшему меня из ссылки. Он был моим императором, и мой долг был помогать ему до последней минуты. Бог судил иначе; несчастный государь не сумел удержать корону, теперь он больше не нуждается в моих услугах, а потому я могу служить вам, ваше императорское величество, если вам угодно будет милостиво принять мои услуги.

Несколько минут в комнате царило глубокое молчание; все с напряжением внимали Екатерине, строго смотревшей на фельдмаршала.

– Да, вы правы, – проговорила она наконец, – я уверена, что вы мне будете так же верны. Ваше место возле меня. Человек с такими заслугами, как вы, имеет полное право быть в непосредственной близости к престолу.

При последних словах императрица протянула Миниху руку, которую тот почтительно поцеловал.

– Мои спутники выказали такую же преданность своему императору, как и я, – сказал фельдмаршал, указывая на Бломштедта и Гудовича. – Если вы, ваше императорское величество, поставили мне это в заслугу, то, наверно, окажете милость и им.

Екатерина Алексеевна мрачно взглянула на обоих.

– Федор Васильевич, – обратилась она затем к Гудовичу, – вы были доверенным лицом и адъютантом бывшего императора, я знаю, что многое было бы не так плохо, если бы мой ослепленный супруг следовал вашим советам. Я думаю, что вы не будете иметь ничего против того, чтобы служить мне так же верой и правдой, как вы служили бывшему императору. Выберите себе сами полк, который вам больше нравится, и сегодня же последует ваше назначение.

Гудович грустным, но глубоко тронутым голосом сказал:

– Я желал бы вернуться на свою родину, дорогую Украину. Если вы, ваше императорское величество, пожелаете доверить мне один из стоящих там полков, то при первом же случае убедитесь, что я готов сражаться до последней капли крови с врагами России.

Екатерина Алексеевна приветливо кивнула бывшему адъютанту императора, но когда она обернулась к Бломштедту, лицо ее снова было сурово, и она промолвила:

– Милость и забвение прошлого должны послужить началом моего царствования, ими я буду руководствоваться и впредь на благо и величие государства, но вы недостойны той милости, которую я считала своей обязанностью выказать верным слугам нашего отечества. Со шпагой в руках вы выступали против меня, и только счастливый случай, на который я смотрю, как на перст Всевышнего, предохранил меня от смерти. Несмотря на ваше дерзкое покушение на мою личность, русское государство, по воле Божьей, избавилось от позорного, жалкого царствования. Вы для России чужой – кто же дал вам право вмешиваться в нравы и обычаи моей империи? Кто позволил вам противиться государыне, избранной самим народом? То, что вы сделали, носит название не только политической измены, но и величайшего преступления, направленного непосредственно на царственную особу.

– Ваше императорское величество, – воскликнул Миних, – этот молодой человек видел от императора только добро и милость, неужели же он мог оставить его в нужде?

– Все милости, оказываемые ему бывшим императором, – строго возразила Екатерина Алексеевна, – делались в ущерб его российским подданным. Император мог, сколько ему угодно, осыпать его благодеяниями в своей Голштинии, но для чужеземца не место в России, если иностранец осмеливается становиться между народом и избранной им государыней. Для такого дерзкого преступника ссылка является слишком слабым наказанием.

Княгиня Дашкова с выражением глубокого участия смотрела на красивого молодого человека, который был бледен, но держался со спокойным достоинством.

– Наша всемилостивейшая государыня императрица совершенно права, – воскликнул Орлов, опуская глаза, горящие злостью, – нужно отбить у чужеземных искателей приключений охоту являться в Россию и раскидывать здесь свою паутину.

Фриц с презрением взглянул на поднявшегося вдруг так высоко фаворита и не ответил ни слова. Он считал, что его участь решена, и не пытался оправдываться. Он глубоко вздохнул, и, как всегда бывает в самую тяжелую минуту, пред ним внезапно пронеслась вся его жизнь. Он увидел белый берег Балтийского моря и милое лицо своей Доры, ласково смотревшее на него большими светлыми глазами; он видел дом пастора, серьезного священнослужителя, бывшего его наставником и другом; видел тихую, кроткую женщину, нежно проводившую рукой по его разгоряченному лбу… Вдруг внезапная мысль осенила его. Он вспомнил о письме, которое дала ему Мария Вюрц, жена пастора, для того, чтобы он передал его Екатерине Алексеевне в труднейшую для себя минуту. Теперь эта минута наступила и письмо было при нем, в бумажнике.

– Что вы скажете, господин Бломштедт, в свое оправдание? – прервала думы молодого человека Екатерина. – Я готова выслушать оправдание самого тягчайшего преступника.

– Судите меня, ваше императорское величество, как найдете нужным, – ответил Фриц, доставая из бумажника письмо, довольно помятое, но с вполне сохранившейся печатью. – Я поступал согласно тому, что считал своей обязанностью, и, конечно, должен отвечать за последствия своих поступков. Но, прежде чем вы произнесете свой приговор, позвольте, ваше императорское величество, отдать вам это письмо. Пред моим отъездом из Голштинии мне дали его для передачи вашему императорскому величеству, и только сегодня у меня представился для этого случай.

 

Императрица, с удивлением смотря на молодого человека, приняла от него конверт, а Орлов с досадным нетерпением пожал плечами. Екатерина внимательно вглядывалась в печать, припоминала почерк, которым был надписан адрес, и, по-видимому, никак не могла понять, кто мог быть автором этого письма. Наконец она открыла конверт, и по мере чтения ее лицо принимало все более растроганное выражение. Прочитав недлинное послание, она сложила листок бумаги пополам и, опустив руки на колени, несколько минут молчала.

– Вы знаете содержание этого письма? – наконец спросила она, взглянув на молодого человека глазами, полными слез.

– Нет, ваше императорское величество, – ответил Бломштедт, – но оно мне было дано женщиной, которую я глубоко уважаю; она обещала мне, что вы, ваше императорское величество, окажете мне содействие в исполнении моего желания, заставившего меня приехать в Россию, причем взяла с меня слово прибегнуть к вам лишь в том случае, если для этого представится настоятельная необходимость и не будет другого выхода.

– Благородная, самоотверженная душа! – тихонько прошептала Екатерина. – А тот, которого она потеряла из-за меня, принадлежит к числу друзей, помогших мне овладеть короной!

Слеза скатилась по щеке императрицы и упала на бумагу.

– Это письмо написано моим верным другом, – проговорила она, обращаясь к Бломштедту, – ее просьба для меня свята, и ради этой женщины я прощаю вас.

Орлов невольно, в порыве гнева, стукнул ногой в пол, а княгиня Дашкова радостно захлопала в ладоши.

Фриц, мужественно подчинившийся было своей горькой участи, онемел от радости: жизнь представлялась ему теперь такой прекрасной, как никогда раньше. Он опустился на колени пред государыней и благоговейно поцеловал ее руку.

– Но в этом письме упоминается о каком-то желании, для которого вы приехали в Петербург, – продолжала Екатерина. – Просьба моей приятельницы должна быть выполнена всецело. Скажите же мне, в чем дело! В чем я должна помочь вам?

Необыкновенная радость и полное доверие к императрице продиктовали его откровенный рассказ о юности, о любви к Доре, о доме пастора, о страданиях несчастного Элендсгейма, приведших старика к умопомешательству; он рассказал, что приехал в Петербург, чтобы молить императора спасти честь Элендсгейма, и что Петр Федорович обещал ему лично заняться этим делом, когда будет в Голштинии, во время войны с Данией. Екатерина с ласковой улыбкой слушала его исповедь. Вдруг щеки Фрица вспыхнули: он вспомнил о своих увлечениях в Петербурге… Это воспоминание заставило его умолкнуть и робко взглянуть на Орлова, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, но не решавшегося прервать.

– Война с Данией не дала бы мне случая быть в Голштинии, – иронически заметила Екатерина, – и у меня не было бы возможности лично познакомиться с делом Элендсгейма, о котором, впрочем, я и так кое-что знаю. Мне известно, что он сделался жертвой клеветы Брокдорфа, любимца моего супруга. Во всяком случае, желание и просьба моей приятельницы будут исполнены. Скажите, она счастлива? – спросила государыня дрожащим голосом.

– Она делает счастливыми всех вокруг себя, – ответил Бломштедт. – Ведь это – тоже своего рода счастье!

– Благо ей! – со вздохом воскликнула Екатерина. – О, если бы Бог дал, чтобы и обо мне когда-нибудь сказали то же самое!.. Мой народ – это моя семья. Если он будет счастлив и силен, я буду чувствовать себя вознагражденной за все потерянное. Может быть, – прибавила она чуть слышным шепотом, – это будет искуплением всех моих грехов. Возьмите перо в руки, Никита Иванович, – громко попросила она, обращаясь к Панину, – и пишите следующее: «Мы, Божьей милостью, Екатерина Вторая, императрица и самодержица всей России, а также регентша герцогства Голштинского, объявляем от нашего имени и имени нашего малолетнего сына, герцога голштинского и великого князя Российской империи Павла Петровича, что дело, поднятое против Элендсгейма, нами рассмотрено, и мы нашли, что все обвинения против него ничем не обоснованы, ввиду чего первоначальный приговор отменяем и признаем его за верного слугу своего отечества, достойного полного уважения. В награду за его верную службу и за незаслуженное наказание, которое он претерпел вследствие неправильного приговора, мы возводим его и его потомство в дворянское сословие Голштинского герцогства». Считаете ли вы свое желание исполненным? – спросила императрица Бломштедта, когда Панин принес ей бумагу для подписи.

– Вы, ваше императорское величество, не только исполнили мое желание, но совершили великий акт справедливости, – ответил растроганный Бломштедт. – Вы сняли с честного, благородного человека клеймо позора, заставившее его потерять разум. Если не удастся вылечить его, то, во всяком случае, на его памяти не будет пятна и дети с гордостью станут вспоминать его имя.

– Поезжайте теперь к себе на родину, – сказала Екатерина Алексеевна, – и передайте своим соотечественникам, что в герцогстве Голштинском всегда будет существовать справедливость, пока я буду им управлять за своего сына; что для всех своих верноподданных я буду милостивой правительницей, но никому из них не прощу, если кто-либо дерзнет вмешиваться в судьбу России. Той же особе, которая дала вам письмо ко мне, скажите, что императрица Екатерина Вторая всегда будет вспоминать о ней с любовью и благодарностью.

Бломштедт поцеловал руку государыни, а фельдмаршал Миних сердечно обнял молодого человека.

– Благодарю вас, благодарю вас, моя всемилостивейшая государыня! – радостно воскликнула княгиня Дашкова. – Первый день царствования Екатерины Великой не должен омрачаться ни одной слезой, ни одна капля крови не должна быть пролита в этот торжественный день.

Осчастливленный, Фриц выехал из боковых ворот парка, а на широкой лестнице появились другие лица, идущие на суд императрицы.

В то время как решалась судьба Миниха, Гудовича и Бломштедта, гвардейцы окружили другие экипажи и высадили из них кавалеров и дам свиты Петра Федоровича. Они очутились окруженными тесным кольцом солдат в большей или меньшей степени опьянения. Ружья солдат, снабженные патронами и острыми штыками, угрожающе поднимались над дрожащими от страха людьми. Не переставая ругали они бывшего императора и его друзей. Достаточно было случайного выстрела или раны штыком, чтобы сработали грубые инстинкты. Вид человеческой крови так же возбуждает толпу, как и хищных зверей, и если бы пролилась хоть одна ее капля, то последовала бы настоящая кровавая баня.

К счастью собранного общества, еще так недавно пользовавшегося всеми благами высокого положения, а теперь робко жавшегося друг к другу, такой случайности не произошло, и дрожащей толпе придворных приходилось выслушивать лишь брань и угрозы. Ругательства, сыпавшиеся из уст солдат, вызывали яркий румянец на бледных от страха лицах дам. Графиня Воронцова, измученная морской болезнью, потеряла всю силу воли. Она дрожала как в лихорадке и не решалась поднять взор. Только когда лично ей адресованные проклятия достигали уха и грубый кулак солдата приближался к ее лицу, она смотрела растерянными глазами и с мольбой протягивала руки.

Мариетта одна сохранила полное самообладание; она стояла посреди круга со скрещенными руками, ее глаза смотрели на бунтующих солдат мрачно, но решительно; под складками накинутой на плечи шали она сжимала рукоятку маленького флорентийского кинжала. Улыбка злобного упорства играла на ее губах, а на лице – выражение твердой решимости дорого продать свою жизнь, если бы в этом явилась необходимость.