– Умеешь грамоте-то?
– Ничего не умею… Один острожный сидел за подделку чего-то в остроге; когда выпустили, пожил у нас. Ну, поучил меня по словечку… Я было и понимать стал, да острожный-то ушел, я и стал забывать. Хороший человек был острожный-то! добрый!
– А хочешь учиться-то?
– Я страсть какой охотник до ученья!
– Так чего же ты в какую-нибудь школу не ходишь?
– Да нешто при нашем деле можно? Теперь вот доставлю вас на станцию, – лошадей надо покормить, попоить. Приедем по ночи. Потом в оборотку конец сделал, а домой приехал – опять заказ готов, – опять гнать. Да ежели бы и свободное время вышло, так и то не на ученье оно, – какая жизнь-то у нас идет! Глаза бы не глядели. Только что маменьку жалко покинуть…
Грустно, ужасно грустно стало мне за мальчишку.
Сколько на Руси погибает таких талантливых головок, думал я Кто поможет им? Не буду ли и я святотатцем, если попущу пропасть и сгинуть этому хорошему сердцу и хоть юному, но, быть может, большому, потому что искреннему, уму?
Я сказал ему:
– Знаешь, где живет моя сестра? откуда мы ехали?
– Как не знать.
– Ну, так через месяц заходи к ней, – я пришлю тебе книг, ты учись. Денег она тебе тоже даст немного, – учись, если возможно, – а потом как-нибудь справимся…
– Да, кабы родитель помер. Так у нас бы был порядок… А то нешто можно!..
– Ну, уж смерти родителя ты не дожидайся… Это будет, как угодно богу!
– Само собой… Ишь он пьет-пьет, все не напьется…
– Ну, уж это делать нечего. Надо терпеть. Ты, вместо того чтобы вот смерти ждать родителя да синяки ему ставить, ушел бы на чердак или куда-нибудь… и учись…
Ну, словом, о просвещении… в самых по возможности очаровывающих этаких чертах, В заключение обещал давать три целковых в месяц.
Задумался мальчишка… Долго думал, потом весело тряхнул волосами и весело произнес:
– Кабы грамоте-то научиться, пуще всего в писаря, ежели… Выгодное дело…
Признаюсь, покоробило меня это слово. И уже тогда я подумал не в хорошую сторону о просвещении-то вообще.
Не утерпел и сказал ему:
– Ну, уж этого я, друг любезный, не ожидал от тебя… Ты знаешь, отчего писарь-то богат?
– Известно знаю, – доход.
– А справедливо это простой бедный народ-то обманывать? А ты еще о справедливости-то толковал!
И тут я опять – и в этом направлении стал внушать ему и сказал, что просвещение нужно вовсе не для дохода, а для того, чтобы делать ближним добро. Словом, поддерживал в нем уважение к книге, потому что не знал, что придумать для малого в практическом отношении. Думал я было перетащить его в Москву, в ремесленное училище, да не знал еще, будут ли средства. Все-таки, приехав на станцию, я вновь повторил ему, что книги ему пришлю и по три рубля давать буду; адрес его записал и втайне решился сделать для него все, что только возможно».
Едва Федор Петрович договорил последнее слово, как лицо его, в первый раз за весь вечер, омрачилось какою-то тяжкой думой. Он как бы растерялся, но, помедля и посообразив, вдруг как-то подбодрился и со взглядом, которого тоже никто из знакомых Федора Петровича прежде не замечал, потому что никогда никто не видывал в его глазах той черты хитрости, которая промелькнула именно только в этот вечер, довольно бодро сказал:
– Вот в этом-то и заключается самая суть!
Слушатели почувствовали, что Федор Петрович опять стремится запутаться в обобщении, так как он начал уже пускать в ход все те жесты и приспособления, к которым прибегал в минуту невозможности разобраться с своими мыслями.
– Именно, – на эту-то суть и следует обратить внимание. Утверждают – «просвещение»? Но вот мы видим талантливого мальчика, крестьянина, у которого есть и ум, и сердце, и чувствительность, и прямота, и бойкость – все дары природы, – но вместе с тем заметили ли вы, как он, когда шла речь о грамоте, вдруг произнес: «в писаря бы»…
Следовательно, в мальчонке, наряду с его прекрасными качествами, были и дурные задатки… Это уж среда! И таким образом будет легко понять, почему талантливый мальчик в настоящее время превратился в совершеннейшего кулака и первейшего местного воротилу!
– И это благодаря твоему просвещенному содействию?..
Федор Петрович, несомненно, был испуган этим вопросом до последней степени, но хитрость, уж однажды мелькнувшая в его глазах, на этот раз с полною ясностию обнаружилась не только в глазах, но и во всем его существе. Он так искусно притворился, будто не слыхал испугавшего его вопроса, и с явным желанием зажать рот вопрошателей немедленно же приступил к изображению талантливого мальчика в его настоящем виде:
– Теперь его все знают и в городе и в деревнях. Исправник говорит: «Вот истинно народный ум!» Протопоп говорит: «Истинное чадо церкви!» Хвалят почмейстер и даже воинский начальник. Таким образом, когда я, года два назад, опять заехал к сестре и пожелал его видеть, так мне показал дорогу к нему первый встречный.
Егор Иванович предстал передо мной в новенькой русской чуйке, в скрипучих сапогах, посреди нового двухэтажного постоялого двора, нижний этаж которого занимали новенькие лавки. Взгляд его был так же быстр, но уже холоден, хотя в улыбке было еще что-то мягкое. Он говорил не так, как говорит грубый кулак-хозяин, любящий выйти на крыльцо и орать на весь двор, утешаясь тем, что «все мне подвержено», – а вежливо, прилично, но с непоколебимой уверенностию. Все у него в доме ходило по струне. Это я заметил с одного взгляда.