Zitate aus dem Buch «Безумие и ученость»
Я все больше убеждаюсь, что, как это ни странно, библиотека Британского музея, ко всем прочим своим функциям, выполняет немало функций частного сумасшедшего дома. По этому дворцу знаний тихо бродят, наслаждаясь мудростью веков и помощью государственных служащих, люди, которые в менее гуманный век выли бы на куче соломы
Фауст у Гёте не опьянен и не зачарован прекраснейшей, уже нездешней дамой. Когда он стал молодым, он стал и подлым и мигом завел пошлейший роман, который я не назову связью, ибо (как обычно в таких случаях) связана только женщина. Здесь, в этой смеси соблазна и спасения, проявилось худшее качество немцев, какая–то бессердечная сентиментальность. Мужчина губит женщину, поэтому женщина спасает мужчину — вот и вся мораль, das ewige Weiblichkeit. Тот, кто получил удовольствие, еще и очистится, ибо жертва отстрадала за него. Значит, все равно, жесток ты или добр. Мне больше нравится кукольный сюжет, где Фауста тащат в ад черные чертики. Он как–то веселее.
Тех, кто действительно знает лондонскую бедноту, поражают две вещи: беспросветность ее бед и непрерывное балагурство. К счастью для мира, бедные так сильны, что находят и смех, и насмешку в темной яме. К счастью для мира, они так мало задумываются над тем, чем заняты, что поют, роя могилы. Шекспир показал, что способен понять народ, когда сделал чернорабочего счастливым, принца — глубоко несчастным. Многим не нравится нагромождение трупов в последней сцене; но, что ни говори, никто не нашел среди них могильщика.
Деньги — тоже символ, символ вина и лошадей, красивой одежды, удобных домов, больших городов, тихой палатки у реки. Скупец безумен потому, что он предпочитает деньги всем этим приятным вещам. Но ведь и книги — символ. Человек, предпочитающий жизни книгу, так же безумен, как скупец. Конечно, книга священна. Конечно, несметные сокровища собраны в ней, как в крохотной шкатулке. Безумие начинается, когда шкатулку предпочитают сокровищам. Это уже идолопоклонство, это уже зло.
В определенном смысле Мильтон повредил раю не меньше, чем змий. Он написал великую поэму, но упустил самую суть сюжета. Если я не путаю, простую тягу к запретному плоду он объясняет умно, чувствительно и тонко. Адам у него вкушает от плода сознательно. Он не обманут, он просто хочет разделить несчастье Евы. Другими словами, человеческая греховность восходит к благородству или, на худой конец, к весьма простительному и романтическому жесту. На самом же деле наша низость началась не с великодушия; если мы подлы и ничтожны, причина не в том, что наш прародитель повел себя как хороший муж и настоящий мужчина. Библейский вариант намного возвышенней и глубже. Там все земное зло возводится к той предельной, нерассуждающей наглости, которая не терпит никаких, даже самых мягких условий; к тому безобразному беззаконию, которое отвергает какие бы то ни было границы. Нигде не сказано, что плод привлекал видом или запахом; он привлекал лишь тем, что был запретен. Самая большая свобода ограничивалась в раю самым маленьким запретом; без запрета свободой и не насладишься. Лучшее в луге — изгородь, окаймляющая его. Уберите ее, и это уже будет пустырь, каким стал и рай, когда утратил свое единственное ограничение. Библейская мысль — все скорби и грехи породила буйная гордыня, неспособная радоваться, если ей не дано право власти, — гораздо глубже и точнее, чем предположение Мильтона, что благородный человек попал в беду из рыцарственной преданности даме. После грехопадения Адам на удивление быстро и полно утратил всякое рыцарство.
Попробуйте представить первоапрельские шутки в октябре. Эти шутки воплощают все три великие свойства апреля: дух ожидания, радости и обмана. Именно это время года полно веселой неуверенности. Я выглядываю из окна и вижу белые пятна, которые могли бы оказаться нарциссами. Они оказываются снегом; и природа, лопаясь со смеху всеми своими пещерами, громыхает мне: «Первое апреля!»
Иногда мне кажется, что еще на нашем веку вопросы красоты и вкуса разделят людей (то есть некоторых людей) так же глубоко, как разделяли их некогда вопросы веры и морали; что кровь оросит мостовые из–за расцветки ковров; толпы восстанут против моды на шляпки и отряды вооруженных мятежников понесутся по улицам крушить дубовые панели и сжигать пирамиды ранней викторианской мебели. Скорее всего, до этого, конечно же, не дойдет: эстетика в отличие от нравственности не способствует внезапной отваге. Но дошло до того, что немало, даже слишком много народу проявляет в делах вкуса ту самую нетерпимость, бдительность, постоянную готовность к гневу, которые так естественны, когда спор заходит о добре и зле.
Пьянство начинается тогда, когда произвольное удовольствие, вызываемое определенным напитком, становится важнее, чем все удовольствия на свете, и наконец уничтожает их. Омар Хайям, который считается веселым, внушающим бодрость поэтом, рассказал об этом жутком явлении в поразительно точных стихах:Мне говорят, что выпивать грешно.Вина — моя, причем же тут вино?И разве купишь столько счастья сразуЗа те гроши, что стоило оно?Персидский поэт был исключительно плодовит и талантлив. Но вся сила его воображения не помогла ему найти в многообразном мире ничего равного красной жидкости, претерпевшей некоторые химические изменения.
Чем чаще я вижу толпу, тем чаще думаю, что в основе ее предрассудков и предубеждений всегда лежит неявная правота. Когда тысячи человек без всякой видимой причины твердят одно и то же, можно смело предположить, что у них есть к тому основание. Конечно, они могут быть не правы, но они не просто болтают — они что–то имеют в виду. Толпа, во все века побивавшая пророков каменьями и «стоявшая на пути прогресса», вела себя так плохо совсем не потому, что ошибалась целиком и полностью. В чем–то она бывала и права, но никак не могла выразить это ясно и правильно.
Дурно не пристрастие к книгам, а безразличие к жизни.