Седьмой круг ада

Text
3
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава восьмая

С потерей Курска положение вооруженных сил Юга России окончательно осложнилось. Уже не помышляя о Москве, стремясь лишь избегнуть катастрофы, задержать дальнейшее отступление, генерал Деникин выехал на фронт.

То, что он видел в прифронтовых городах, на железнодорожных станциях, ужасало. Тыловики – фуражиры, снабженцы, квартирьеры и прочие мародеры, – словно соревнуясь друг с другом, ударились в откровенный и бесстыжий грабеж. Повсюду было одно: шел великий торг. Ковры, мануфактура, посуда, бронза, картины отдавались за бесценок, если, конечно, оплачивались долларами, франками или фунтами стерлингов. Не вызывали возражения империалы и драгоценности. Принимались в уплату даже золотые зубы и коронки. Царские ассигнации спросом почти не пользовались. А уж на бумажные деньги вооруженных сил Юга России – «колокольчики» – никто и смотреть не хотел.

Пьянство, лихоимство, воровство еще более толкали белое движение к краю пропасти. Преступный разгул, набирая силу в неразберихе тыла, полз в войска, заражал их своим тлетворным дыханием. Горько было думать об этом человеку, который не однажды пытался покончить с ним самыми решительными мерами.

Еще в первый день нынешнего, девятнадцатого года, словно в предвидении грядущих испытаний, генерал Деникин издал памятный циркуляр. В нем говорилось:

«Пьянство, разбой, грабеж, беззаконные обыски и аресты продолжаются. Многие офицеры не отстают от солдат и казаков. Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия».

Памятен был циркуляр не только строгостью тона, но и тем, что оказался он, подобно всем другим, совершенно невыполним. Решительности не хватило, чтобы раз и навсегда, самыми жестокими мерами, покончить с безобразиями. Стараясь поскорее одержать победу, Деникин на многое готов был закрыть глаза. Утешал себя и других обещанием, что уж потом-то будет воздано по заслугам. Напрасно. Ох, как напрасно! Вынужденная его терпимость порождала ощущение безнаказанности, безнаказанность вела к вседозволенности.

В Харькове не только железнодорожная станция, но и привокзальные пути были забиты гружеными вагонами. Перевозить военное имущество было не на чем. А с передовой сыпались жалобы, что не хватает патронов и снарядов!..

Командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский был пьян и доложиться Верховному оказался не в состоянии. Встретились на следующий день. Ковалевский явился пред очами Деникина обрюзгший и измятый. Было видно, что пьет он не один день, а возможно, и не одну неделю. Но ни раскаяния, ни смущения Деникин на лице генерала не увидел. Более того, в глазах командующего Добрармией сквозили дерзость и непокорность.

Вот так все и кончается… Если даже самые исполнительные и преданные разуверились, на кого обопрешься?

– Доложите, Владимир Зенонович! – попросил Деникин и тут же предупреждающе добавил: – Диспозицию войск на сегодняшний день я изучил. Меня интересуют ваши соображения по поводу отступления.

– Безверие и усталость, господин главнокомандующий.

Деникин отметил и эту откровенность, и то, что, пожалуй, впервые Ковалевский наедине назвал его господином главнокомандующим.

– Вы, стало быть, тоже? Я имею в виду – утратили веру?

– Если ее утратил Ллойд Джордж, почему бы не утратить и мне? – прямо посмотрел в глаза Деникину Ковалевский.

«Так вот в чем дело! – недовольно подумал Деникин. – Иные новости движутся месяцами, эта же из Лондона до Харькова – в несколько дней»…

Речь шла о нескольких выступлениях английского премьер-министра, которые глубоко уязвили также и самого Деникина. Первое относилось больше к Колчаку, от которого после его неудач и потери «столицы» – Омска – отвернулись союзники: «Я не могу решиться предложить Англии на плечи такую страшную тяжесть, какой является установление порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света… Мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден орудием».

Правда, тогда успешное наступление Добровольческой армии как бы перечеркнуло этот вывод, и англичане не отказались от помощи. Теперь же, буквально днями, последовало новое заявление: «Россия производит огромное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся… До войны Россия поставляла Европе двадцать пять процентов общего количества пищевых продуктов. Представляется необходимым восстановить с ней торговые отношения…» Эти слова накладывались уже на отступление Деникина. Англия явно готовилась кардинально пересмотреть свою политику.

– А как вы? – настойчиво спросил Ковалевский. – Вы как воспринимаете заявления Ллойд Джорджа, особенно это, последнее, о прекращении блокады Советов и о восстановлении торговли? Как относитесь к разоружению армии Юденича в Эстляндии? А переговоры между Эстляндией и Советами – их как прикажете понимать?

– Мне были бы понятны эти вопросы в устах кадета или юнкера, – нахмурился Деникин.

– Полноте, генерал! – вздохнул Ковалевский и вновь пристально взглянул на Деникина. – У меня было время, чтобы подумать. Европа разорена, нуждается в сырье, в хлебе. В Европе – армии безработных. Европа ищет выход из экономического тупика, она уже созрела для того, чтобы пожертвовать нами!..

Глядя на Ковалевского, осунувшегося и постаревшего, Деникин понял, что он не ждет ободряющих слов и в своих опасениях близок к истине. Англия одной из первых начала осознавать, что блокада Советской России – это тупик и что из него надо выбираться: чем раньше – тем лучше. Не знал только Ковалевский того, во что был посвящен Деникин. У Ллойд Джорджа в правительстве был серьезный противник – военный министр Уинстон Черчилль, не разделявший точку зрения премьер-министра. Он заручился согласием кабинета на ассигнование четырнадцати с половиной миллионов фунтов стерлингов для закупки войскам Деникина вооружения и боеприпасов. Ллойд Джордж произносил речи, а Уинстон Черчилль делал дело.

Вместо ободряющих слов Деникин извлек из папки и положил на стол перед Ковалевским телеграмму Черчилля.

Ковалевский, внимательно прочитав ее, тихо произнес:

– И все же, Антон Иванович, слово сказано.

– Нам нужны военные успехи, Владимир Зенонович, и тогда…

– Боже, до чего мы дожили: кому-то угождаем, кому-то заглядываем в глаза, протягивая просящую длань! – с гневом сказал Ковалевский. – И это мы – Россия?!

– Ну зачем же так-то? – укоризненно покачал головой Деникин. – Я верю, что мы с вами еще увидим Россию независимой, могущественной.

– Дай-то бог, – сказал Ковалевский и при этом подумал: «Вряд ли вы и сами верите в это, Антон Иванович…»

А Деникину показалось, что он в чем-то убедил Ковалевского, вселил в него некоторую бодрость. И, не откладывая, решил сразу же перейти к делу. Тем более что время не ждало, ему надо было отправляться дальше.

– Подъездные пути забиты вагонами, – тихо и миролюбиво заговорил Деникин. – Разберитесь, Владимир Зенонович! Быть может, двух-трех интендантов следует предать военно-полевому суду… Атмосферу обреченности и неверия надо искоренять.

– Атмосферу обреченности и неверия можно искоренить только победами на фронтах. А их нет… – Ковалевский дождался, когда Деникин вопросительно посмотрит на него: – Их нет не только в Добровольческой, но также и в Донской, Кубанской, Кавказской армиях…

Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.

– Виноватых искать легко, – задумчиво вздохнул Деникин. – А перед нами задача более трудная – остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…

«Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», – подумал Ковалевский.

На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?

– Правее вас – донцы и кубанцы, левее – корпуса Шиллинга и Драгомирова, – заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. – У Екатеринослава – третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской – Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.

Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.

Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.

Деникин между тем продолжал:

– Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев – на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова – в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.

– Крым? – поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.

– Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит – ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. – Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского – ждал, что ответит тот.

 

– Логично, логично, – согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…

– Значит, одобряете? – напрямую спросил Деникин.

– Иного варианта тоже не вижу.

Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:

– На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это – в силах Добрармии. – И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: – Но без веры этого не сделать!

Глава девятая

В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.

Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:

– Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. – И опять склонился над бумагами.

Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.

Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:

– Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?

Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.

– От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.

– Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, – сказал Дзержинский и кивнул на стол: – Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» – о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?

– Благодарю, Феликс Эдмундович.

– Благодарю – да или благодарю – нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.

Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.

– Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.

Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.

Дзержинский усмехнулся:

– Богато живу, а?.. Угощайся. И я побалуюсь. Привык за свою русскую жизнь к чаю… – Обхватив свой стакан ладонями словно согреваясь, он, кивнув в лад собственным мыслям, произнес: – Не удивляйся, что в разговоре я буду непоследователен – и то хочется узнать, и о том не терпится спросить, и самому о многом сказать надо… Так вот. Чрезвычайной комиссии два года. Меня интересует твое мнение о нашей работе. На примере Всеукраинской чрезвычайной комиссии, жизнь которой ты знаешь изнутри.

– Это неизбежно приведет к оценкам конкретных личностей, – осторожно сказал Петр Тимофеевич. – А поскольку и я, грешный, являюсь одним из руководителей ВЧК, мне было бы трудно…

– Ты не понял, – остановил его Дзержинский. – Меня интересуют не личности, а выводы.

Петр Тимофеевич задумался: с чего начать? Направляясь по вызову Дзержинского в Москву, готовясь к этой встрече, он мечтал, чтобы такой разговор состоялся: как много важного, наболевшего хотелось сказать! Он решительно поставил на поднос стакан с едва пригубленным чаем и, стараясь обходиться без лишних слов, четко формулируя мысли, начал рассказывать обо всем, что уже долгое время не давало ему покоя: о праведных и неправедных методах работы; о наводнении Чека неумелыми, случайными, а то и опасными для такой работы людьми; об извращенном понимании революционной бдительности, ведущем к ненужным, ничем не оправданным расстрелам; о том, что списывание всех ошибок и перегибов на бескомпромиссность классовой борьбы рано или поздно приведет к перерождению Чека, и еще о многом. А под конец, разволновавшись и не скрывая горечи, вспомнил о миллионной армии беспризорников, до которых никому дела нет, и задал вслух не дающий покоя вопрос: да кто же, когда займется ими, чтобы выросли эти люди достойными гражданами Советской страны, а не ее врагами?

Феликс Эдмундович, молча слушая его, сидел в кресле напротив и хмурился. А потом, исподлобья глядя на Фролова, жестко сказал:

– Это – хорошо. Имею в виду: хорошо, что так откровенно! – Опустив глаза, надолго замолчал, и Петру Тимофеевичу почудилось, что председатель ВЧК старательно подавляет в себе вспышку гнева. Когда он заговорил, голос его был спокоен, но более, чем обычно, глух: – Что касается беспризорников, ты, безусловно, прав: не передоверяя их воспитание улице и всякому отребью, беспризорниками должны заняться чекисты. Что ж до остального, то, когда б я меньше знал тебя… Романтик ты, Петр Тимофеевич. Как был романтиком, так и остался! Неужели мог хоть на миг подумать, что меня и других членов коллегии ВЧК не тревожит все, о чем ты говорил сейчас? Но скажи, где мне немедленно взять тысячу Фроловых, Артузовых – людей, за которых я был бы спокоен, как за себя? С перегибами надо бороться. Но работать будем с теми людьми, что есть. Что ж до Всеукраинской комиссии… Лацис – работник несомненно ценный. Но излишне жестокий и предпочитающий во всем крайние меры. Об этом недавно говорилось на коллегии ВЧК. Очевидно, в ближайшее время мы реорганизуем Всеукраинскую Чека. Лациса скорее всего отзовем в Москву, под контроль, подобрав для работы на Украине кого-нибудь из наиболее опытных товарищей… Но вернемся к разговору о тебе.

Дзержинский, жестом предложив Фролову оставаться в кресле, встал, медленно и как-то тяжело прошелся по кабинету. Он вспомнил о том, как дважды отклонял ходатайство о представлении Лациса к ордену Красного Знамени: за подавление Ярославского мятежа и за ликвидацию заговора в Киеве. Число расстрелянных «врагов» явно превышало всяческие возможные величины. (Лишь после смерти Дзержинского, в 1927 году, Лацис получит сразу два ордена.) Докладывали Дзержинскому и о пренебрежительных высказываниях Лациса в адрес русских и украинцев. Даже революционный аскетизм Мартина Яновича – качество, которое председатель ВЧК весьма уважал, – не уравновешивал недостатков. Но говорить об этом вслух Дзержинскому не захотелось. Он лишь искоса взглянул на Фролова:

– Теперь я понимаю, почему тебя тянет в Харьков, к приключениям. Предпочитаешь оперативную работу кабинетной? Согласен, отвечать только за себя, несмотря на риск и опасности, спокойнее. Я прав?

Петр Тимофеевич хотел возразить, но передумал. После неожиданного вывода Дзержинского он вдруг понял, что в живой оперативной работе действительно находил утешение.

– Молчишь? – Феликс Эдмундович удовлетворенно кивнул. – Значит, я могу перейти к другой теме… Бориса Ивановича Жданова не забыл?

Еще бы забыть Фролову этого необыкновенного человека! Старый член РСДРП, финансист по образованию, он некогда объявил о своем выходе из партии по той якобы причине, что не нашел себя в политической деятельности и впредь не намерен заниматься ею. Прослужив несколько лет в ведущих банках России, Борис Иванович основал в 1904 году собственную банкирскую контору «Борис Жданов и Ко» с штаб-квартирой в Париже. В том, что поддержку талантливому финансисту в его начинании оказал немалыми деньгами известный текстильный фабрикант и миллионер Савва Тимофеевич Морозов, секрета ни для кого не было. В глубочайшей ото всех тайне держалось другое: банкирская контора «Борис Жданов и Ко» с первого дня основания принадлежала большевистской партии, членом которой был и все эти годы оставался Борис Иванович.

Дела конторы он вел успешно, с размахом. Клиентами банкирской конторы была в основном проживающая за границей российская знать. С началом революции и затем гражданской войны, когда во Францию хлынуло из России множество родовитых людей, сумевших вывезти на себе фамильные ценности, деньги и деловые бумаги, банкирская контора стала процветать еще больше. Осторожный Борис Иванович принимал на комиссию только драгоценные металлы и изделия из них, напрочь отказываясь от бумажных русских денег, от акций и иных ценных бумаг. Кому-то это, может, и не нравилось, но правила, как известно, устанавливает тот, кто платит.

В зарубежных финансовых кругах банкирская контора пользовалась заслуженным и безусловным авторитетом, который снискали ей европейская деловитость и чисто русская широта, непременно присутствующие во всех проводимых ею на протяжении почти пятнадцати лет операциях.

– Ну что же! Жданова ты не забыл, вижу. – Феликс Эдмундович скупо улыбнулся. – Очевидно, и Сергеева помнишь?

– Николай Васильевич Багров, – прищурился Петр Тимофеевич, – ныне Сергеев. Мы с ним…

– Знаю! – предупреждающе поднял руку Дзержинский. – Знаю, что вы учились вместе, что Сергеева – а называть его, пока он за границей, будем только так – именно ты для нынешней работы рекомендовал…

Всe было так, как говорил Дзержинский. Когда-то Петр Тимофеевич и Сергеев вместе заканчивали коммерческое училище, вместе начинали работать в партии. Потом дороги их надолго разошлись, и встретились они уже в декабре 1917 года в Петрограде, в бывшем губернаторском доме по улице Гороховой, 2, где размещалась создаваемая Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия. В 1918 году, когда ВЧК переехала в Москву, Сергеев остался работать в Петроградской ЧК, причем далеко не на первых ролях. Ему в его новом качестве мешали радушие, гостеприимство, доброта и склонность к постоянному общению.

Повсюду, где бы ни находился и что бы ни делал, Сергеев обрастал великим множеством друзей – люди тянутся к щедрым на душевное тепло натурам. Довольно поздно женившись, Сергеев быстро стал отцом многочисленного семейства и был от своих четверых мальчишек без ума.

В конце минувшего восемнадцатого года, когда Петр Тимофеевич еще работал в Москве, Дзержинский поручил ему подыскать человека, способного стать помощником, а может, и продолжателем дела стареющего Бориса Ивановича Жданова. Неудивительно, что он сразу же вспомнил о Сергееве. И через некоторое время, уже в начале нынешнего, девятнадцатого года, Сергеев с помощью парижской банкирской конторы «Борис Жданов и Ко» был легализован в Константинополе. Предполагалось, что со временем он переберется в Париж…

С самого начала дела у Сергеева пошли успешно – как коммерсант он процветал. Помогало, конечно, и образование, но еще больше успешной работе способствовало умение Сергеева быстро сходиться с людьми, и в том числе – нужными. Он был вхож во все константинопольские представительства, а уж с военными чинами вооруженных сил Юга России и вовсе был на короткой ноге. Все это служило ему неиссякаемым источником важнейшей разведывательной информации.

Кроме того, Сергеев имел возможность время от времени выезжать в Крым, где у него были налажены связи с подпольем. С его помощью крымчане передавали довольно ценные сведения о положении в белом тылу.

Разумеется, совсем не об этом думал сейчас Петр Тимофеевич. Он пытался понять: чем вызваны вопросы председателя ВЧК об этих двух тесно связанных между собой людях – Жданове и Сергееве?

– Так вот скажи, Петр Тимофеевич, – продолжал после паузы Дзержинский, – насколько велик запас стойкости Сергеева? Ты его дольше и лучше знаешь.

Фролов ответил не задумываясь:

– Умрет, но не предаст!

– Я о другом. Люди по-разному воспринимают потрясения, по-разному выходят из кризисного состояния. Меня интересует: насколько быстро способен справиться с таким состоянием Сергеев?

 

Петр Тимофеевич встревожено вскинул голову:

– С ним… что-то случилось?

– Лично с ним – нет. Но если называть вещи своими именами, Сергеев в любой момент может оказаться на грани провала.

Известие было – хуже не придумать. И если самой первой реакцией Фролова была тревога за старого товарища, то уже в следующий миг он понял: банкирской конторе Бориса Ивановича грозит беда. В случае провала Сергеева тень подозрения неизбежно падет на контору Жданова.

То, что строилось годами, могло быть разрушено в один момент!

Феликс Эдмундович, почувствовав, о чем думает сейчас Фролов, успокаивающе произнес:

– Нет-нет, контора вне подозрений. Пока. Да и положение Сергеева устойчиво. Тоже – пока. Борис Иванович рекомендует отозвать его. У старика глаз верный, наметанный. – Он перегнулся через стол, пошарил рукой в верхнем полуоткрытом ящике, извлек оттуда небольшой листок мелованной бумаги. – Вот, почитай…

Петр Тимофеевич сразу узнал почерк Жданова – аккуратный, с непременными старомодными завитушками на заглавных буквах. Жданов писал:

«Феликс Эдмундович! Наблюдения за деятельностью Сергеева укрепляют меня в мысли, что он не просто привык к риску, но ищет его. Мне искренне жаль этого милого, добросердечного человека, но он приближается к роковой черте. Злоупотребление алкоголем, возникшее после печальных событий, известных вам, несколько раз приводило к пьяным скандалам. О Сергееве стали много говорить в Константинополе, в среде российской белоэмиграции. Как помочь ему выйти из этого опасного состояния? Если он не преодолеет себя, быть беде».

Надо было знать Бориса Ивановича Жданова – этого деликатнейшего человека, чтобы понять: видно, есть у него для беспокойства за судьбу Сергеева веские основания! И все равно Фролову упорно казалось, что речь в записке идет о ком-то другом, ему незнакомом.

– Ничего не понимаю! – беспомощно сказал он, возвращая листок Дзержинскому. – Сергеев никогда не пил. Ну разве бокал шампанского по великим праздникам… – Петр Тимофеевич почувствовал, что слова его как бы ставят под сомнение все, о чем говорил в записке Жданов, хотя сомневаться в добропорядочности Бориса Ивановича у него ни намерений, ни желания не было. И поэтому он торопливо добавил: – Сергеев – человек мне не чужой и не безразличный. Но после такой информации… Его надо немедленно выводить из игры.

– Не спеши с окончательными выводами, – попросил Дзержинский. – Сейчас нам, как никогда прежде, нужны свои люди в тылу у Деникина. Обладающие большими возможностями – такими, какие были у Кольцова и есть у Сергеева. Ты говоришь: Сергеева надо выводить из игры! Я расскажу тебе, какие надежды мы с ним связываем. Информация военного характера – это не все…

Петр Тимофеевич внимательно вслушивался в ровный голос председателя ВЧК и опять – в который раз уже! – отмечал про себя, как далеко умеет видеть этот человек.

Месяца два назад руководству ВЧК стало известно, что страны Антанты конфиденциально предложили Деникину передать им в счет погашения царских долгов Черноморский флот, а также флот мощнейших землечерпательных судов, приобретенный Россией незадолго до мировой войны за миллионы рублей золотом. По непроверенным данным, генерал Деникин якобы с негодованием отверг это предложение. Но кто скажет, что будет дальше? Когда белые вынуждены будут навсегда покинуть пределы России?

Дзержинский передал Сергееву просьбу (ее, впрочем, можно было рассматривать и как приказ) подробно выяснить все, что касается флота и землечерпалок, продумать меры их защиты от посягательств стран – союзниц белых, но никакого ответа пока не получил. Меж тем речь шла о деле чрезвычайной важности: без землечерпалок уже через два-три года все азовские и многие черноморские порты обмелеют настолько, что не смогут принимать морские суда. Россия потеряет южные порты!

Не менее важным было и другое порученное Сергееву задание. Речь шла о крымском подполье, в котором в последнее время было много провалов. Связь с Крымом практически оборвалась. Что происходит в подполье, известно плохо. Разобраться во всем там происходящем, наладить работу подполья успешнее других мог только Сергеев.

– Наконец, учитывая, что Кольцова переправили в Севастополь, – продолжал Дзержинский, – Сергеев мог бы принять участие и в решении его судьбы. Я не говорю о несбыточном. Сейчас важно, чтобы следствие по делу Кольцова продолжалось как можно дольше. И вот здесь Сергеев некоторыми возможностями располагает…

Фролов слушал Дзержинского и все чаще ловил себя на мысли, что председатель ВЧК не просто делится с ним соображениями о сложной ситуации, не просто размышляет о наболевшем. Здесь было что-то иное.

– Вот теперь и скажи: выводить Сергеева из игры или нет? А заодно ответь на ранее поставленный вопрос: насколько велик у него запас душевной стойкости, способен он преодолеть себя или нет?

– Но я так и не знаю, в чем причина его невероятного срыва?! – нетерпеливо воскликнул Фролов. – Что это за печальные события, о которых упоминает в записке Борис Иванович?

Некоторое время Дзержинский, прихлебывая остывший чай, расхаживал по кабинету. Затем поставил стакан и медленно, будто давая возможность собеседнику получше осмыслить услышанное, заговорил:

– Видишь ли, Петр Тимофеевич, настоящему разведчику нужно одно очень важное качество, о котором мы порой не задумываемся. Это – умение выдержать быт и прозу жизни в окружении врагов… Что бы при этом на душе у него ни было! Кто идет на работу в разведку? Люди деятельные, активные. Разведчику, работающему в дальнем, так сказать, тылу, за границей необходимо, помимо всего, еще и умение просто жить. Жить, ничем не выделяясь среди других, не бросаясь никому в глаза. Как говорят у нас в Польше… серым зайчиком среди серых зайчиков. Просто жить. И не искать каждодневного повода для свершения подвига. Для натуры деятельной такой образ жизни – большое испытание. Немногие его выдерживают… Сергееву довольно долго удавалось вписываться в чуждую для него обстановку. Помогали врожденный талант и железная большевистская убежденность. К сожалению, жизнь порою…

В кабинет вошел секретарь, что-то зашептал Дзержинскому. И опять, пока длилась эта пауза, Фролов подумал, что Феликс Эдмундович, делясь с ним своими мыслями, словно подбирается издалека к чему-то еще более важному и значительному. Их беседа временами напоминала инструктаж.

Дослушав секретаря, Дзержинский недовольно сказал:

– И тем не менее я приму его завтра! Сегодня не могу. – Подождав, пока секретарь выйдет, продолжал: – Да, так вот. К сожалению, жизнь порою ставит нас перед такими испытаниями, когда ни убежденность, ни тем более талант не могут быть спасением. – Дзержинский подошел к столу, закурил. – Ты знал семью Сергеева?

– Почему – знал? Знаю. Не раз бывал у них…

– Три месяца назад Сергеев осиротел, – сказал Дзержинский. – Какие-то бандиты. Поживиться ничем особенным не смогли, ну и со зла… или чтобы избавиться от свидетелей. Никого не пощадили. Ни детей, ни жену.

Фролов, откинувшись, словно от удара, на спинку кресла, замер. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.

– Что ж вы мне не сказали? – тяжело, с невольной обидой спросил он.

– Именно потому, что сострадание, жалость – не лучшие союзники объективности. – Дзержинский нервно, коротким тычком загасил в пепельнице папиросу. Как ты думаешь, кого еще, позволяющего себе искать утешение в вине, я стал бы терпеть на такой работе хотя бы день или час? А тут… Ладно, слушаю тебя.

– Не знаю, – откровенно сказал Фролов. – Николай Багров… простите, Сергеев из тех людей, кто ради революции всего себя отдаст. Но такой удар… Нет, не знаю. Большое горе перебороть в одиночку трудно. А он один. И в этом, наверное, объяснение происходящего с ним.

– Вот и я так считаю, – согласился Дзержинский. – Но как бы поступил ты, будучи на моем месте?