1984

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
1984
1984
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 5,35 4,28
1984
1984
E-Buch
2,70
Mehr erfahren
1984
8,49
Mehr erfahren
1984
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Руслан Драпалюк
1,51
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Владимир Левашев
2,72
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Илья Дементьев
3,03
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Давид Ломов
3,03
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Иван Литвинов
3,24
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Егор Бероев
3,43
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Сергей Чонишвили
3,48
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Юрий Музыченко
3,53
Mehr erfahren
Audio
1984
Hörbuch
Wird gelesen Александр Клюквин
5,25
Mehr erfahren
1984
1984
Kostenloses E-Book
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,41
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,51
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,51
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,81
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,81
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,93
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
1,93
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
2,02
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
2,02
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
2,42
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
2,52
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
3,43
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
3,73
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
4,99
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
7,49
Mehr erfahren
Text
1984
E-Buch
8,08
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Уинстон никогда не мог точно понять, кем является для него О’Брайен – другом или врагом, даже после сегодняшнего обмена взглядами. Впрочем, это и не имело для него особого значения. Какая-то связь существовала между ними – взаимопонимание, более важное, чем приязнь или горячая поддержка.

«Мы встретимся там, где не будет тьмы», – сказал О’Брайен.

Уинстон не знал, что означают эти слова, они просто каким-то образом должны проясниться…

Голос, доносившийся из телескана, смолк. Пропела труба, чистая и прекрасная мелодия проплыла по затхлому воздуху. Уже с волнением голос продолжил:

– Внимание! Слушайте все! Только что мы получили сообщение с Малабарского фронта. Наши вооруженные силы, находящиеся на юге Индии, одержали славную победу. Я уполномочен сообщить, что эта операция может существенно приблизить войну к ее завершению. Слушайте текст сообщения…

Жди скверной новости, подумал Уинстон. И вполне естественным образом за кровавым описанием уничтожения евразийских войск, сопровождавшимся колоссальными цифрами взятых в плен и убитых, последовало оповещение о том, что со следующей недели шоколадный паек будет сокращен с тридцати до двадцати граммов.

Уинстон снова рыгнул. Действие джина выветривалось, оставляя после себя пустоту.

Телескан – возможно, чтобы отпраздновать победу или заглушить воспоминания об утраченной дольке шоколада – разразился гимном «Океания, слава тебе». Тут положено было стоять навытяжку. Однако здесь, в алькове, он был невидим для возможных наблюдателей.

«Океания, слава тебе» уступила место более легкой музыке, и Уинстон перешел к окну, держась при этом спиной к телескану. День оставался холодным и ясным. Где-то вдалеке разорвалась ракетная бомба, по улицам города прокатились тупые отголоски взрыва. Теперь эти бомбы падали на Лондон по двадцать – тридцать штук в неделю.

Внизу, на улице, ветер мотал взад и вперед надорванный постер, и слово АНГСОЦ произвольным образом то являлось взгляду, то исчезало. Ангсоц и его священные принципы. Новояз, двоемыслие, непостоянство прошлого. Уинстону казалось, что он скитается в лесу, выросшем на морском дне… потерявшийся в чудовищном мире, в котором сам является монстром. Он один. Прошлое мертво, будущее непредставимо. С какой стати он уговаривает себя, будто на его стороне может оказаться хотя бы один человек? И как можно узнать, не продлится ли власть партии ВЕЧНО? Ответом ему явились три лозунга на белой стене Министерства правды:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – ЭТО СИЛА

Уинстон достал из кармана монетку в двадцать пять центов. На одной стороне мелкими четкими буковками были нанесены те же самые лозунги. С другой стороны было лицо Большого Брата; глаза его пристально смотрели на тебя. Смотрели с монет, с марок, с обложек книг, со знамен, с плакатов, с оберток сигарет – отовсюду. Глаза всегда взирали на тебя, голос обволакивал. Во сне и наяву, за работой и едой, дома и на улице, в ванне и в постели… спасения не было нигде. Тебе не принадлежало ничего, кроме считаных кубических сантиметров внутри черепной коробки.

Солнце изменило свое положение, и мириады окон Министерства правды, более не отражавшие солнечный свет, казались мрачными, как бойницы в какой-нибудь крепостной стене. Сердце Уинстона затрепетало и дрогнуло перед колоссальной пирамидой. Она слишком велика, ее не взять штурмом. Тысяча начиненных бомбами ракет не причинят ей никакого вреда. Он вновь удивился тому, что взялся вести дневник. Для будущего ли… для прошлого… для какого-то совсем уж воображаемого времени. Тем более что ему самому грозила не смерть, а уничтожение. Дневник превратят в пепел, его самого испарят. И только органы Госмысленадзора прочтут все, что он написал, прежде чем сотрут эти слова из их собственного бытия и из памяти людей. Разве можно обратиться к будущему, если от тебя не осталось и следа… даже анонимного слова, написанного на клочке бумаги?

Раздались сигналы точного времени. Четырнадцать часов. Через десять минут пора выходить, он обещал вернуться на работу в половине третьего.

Любопытным образом бой часов вдохнул в Уинстона новую отвагу. Одинокий призрак, он твердит истину, которую никто не услышит. Но пока он повторяет ее, неразрывность неведомым образом сохраняется. Не тем, что тебя слышат, но тем, что остаешься в здравом уме, ты сохраняешь свое наследие, человеческую природу. Вернувшись к столу, Уинстон обмакнул перо и написал:

Будущему или прошлому – времени, в котором мысль станет свободной, в котором люди отличаются друг от друга и не живут в одиночестве… времени, в котором истина существует и сделанное невозможно уничтожить,

от века единообразия, от века одиночества, от века Большого Брата, от века двоемыслия – приветствую!

Уинстон подумал, что был уже почти мертв. Ему казалось, что только теперь, получив возможность формулировать свои мысли, он совершил решительный шаг. Последствия каждого действия включены в само действие. И поэтому написал:

Мыслепреступление не влечет за собой смерть: мыслепреступление ЯВЛЯЕТСЯ смертью.

Теперь, когда Уинстон начал считать себя мертвым, для него стало важным оставаться живым как можно дольше. Два пальца на правой руке оказались испачканы чернилами. Именно такая деталь может предать тебя. Любой чрезмерно любопытный зелот в министерстве (скорей всего, женщина: кто-то вроде крошечной особы с песочными волосами или, напротив, темноволосой девицы из Литературного департамента) может начать допытываться, с чего он начал регулярно писать в обеденные перерывы, отчего пользуется старомодной перьевой ручкой и, самое главное, ЧТО он пишет, – а потом намекнуть в надлежащем месте. Зайдя в ванную комнату, он оттер чернильные пятна колючим бурым мылом, царапавшим кожу, как наждачная бумага, и оттого превосходно приспособленным для этой цели.

Уинстон убрал дневник в ящик стола. Прятать его было бесполезно, однако так, во всяком случае, можно будет определить, обнаружено властями существование дневника или нет. Волосок, пристроенный на обрезе страниц, был бы слишком очевиден. Кончиком пальца он подобрал достаточно заметную крупинку белой пыли и положил на уголок обложки, откуда она, безусловно, слетит, если книгу пошевелят.

Глава 3

Уинстону снилась мать.

Наверное, ему было лет десять или одиннадцать, когда она исчезла… высокая, статная, для своего пола молчаливая, неторопливая, увенчанная великолепной шапкой светлых волос. Отца он помнил более четко – темноволосого, худого, всегда облаченного в опрятный темный костюм (особенно Уинстону запомнились весьма тонкие подошвы башмаков отца). Обоих родителей поглотила одна из первых великих чисток пятидесятых годов.

Во сне мать сидела ниже него в каком-то непонятном месте, держа на руках младшую сестру, которую он почти не помнил, разве что крошечным и слабым младенцем, всегда смотревшим круглыми внимательными глазами. И во сне обе они глядели из подземелья… со дна колодца или же из очень глубокой могилы, однако место это, и без того находившееся далеко внизу, само уходило все ниже и ниже.

Они находились в салоне тонущего корабля и взирали на Уинстона сквозь темнеющую воду. Воздух в салоне оставался спокойным, они видели его, как и он их, и все же мать и сестра опускались все ниже и ниже, в зеленые воды, которые через считаные мгновенья должны были навсегда скрыть их.

Сам он оставался наверху, в свете и воздухе, а их засасывала вниз смерть, и были они внизу именно потому, что он был наверху. Уинстон знал это, как знали и они, и он читал это знание на их лицах. На лицах их и в сердцах не лежало и тени укоризны – только знание того, что они должны умереть, чтобы он оставался жив, и это являлось частью неизбежного порядка вещей.

Он не помнил, как это случилось, однако знал в своем сне, что жизни матери и сестры были отданы ради того, чтобы он жил. Подобные сны при всем неправдоподобии своего сюжета часто оказываются продолжением подсознательных размышлений человека, и после пробуждения мы осознаем факты и идеи, оказывающиеся новыми и ценными для нас. Уинстона вдруг осенило, что смерть матери, приключившаяся почти тридцать лет назад, была горька и печальна, однако теперь подобная жизненная драма была бы невозможной. Она, по мнению Уинстона, принадлежала к временам древним, когда еще существовали уединение, любовь и дружба, а члены одной семьи стояли друг за друга, не нуждаясь в причинах. Память о матери ранила сердце, потому что она умерла в любви к своему сыну, тогда еще слишком юному и эгоистичному, чтобы ответить на ее любовь своей любовью, и потому что – хотя он теперь не помнил, как это вышло, – она пожертвовала собой из верности, личной и неизменной. Подобные поступки, как он считал, сделались теперь невозможными. Сегодня царили страх, ненависть, боль… никакого благородства чувств, никаких глубоких и сложных печалей и скорбей. И все это можно было видеть в огромных глазах матери и сестры, взиравших на него снизу, из-под толщи зеленой воды, уже погрузившихся на сотни фатомов, но все еще тонувших.

А потом вдруг оказалось, что он стоит на невысокой упругой траве. Был летний вечер, и косые лучи солнца золотили землю. Ландшафт, на который он смотрел, снился так часто, что Уинстон не был полностью уверен, что никогда не видел этот край в реальности. Бодрствуя, он называл его Золотой Страной: старое, изрытое кроликами пастбище, по которому между кротовых горок змеится тропка. Ветви вязов в корявой зеленой изгороди на противоположной стороне поля слабо колышутся под ветерком, листва их шевелится плотными волнами, похожими на женские прически. Где-то поблизости, но невидимо для глаза течет чистый неторопливый ручей, в бочажках которого под ивами резвится плотва.

По полю навстречу идет темноволосая девушка. Как бы единым движением она срывает с себя одежду и с пренебрежением отбрасывает в сторону. Гладкое тело бело, однако не возбуждает в нем желания. В этот миг он поглощен восхищением, рожденным тем жестом, с которым девушка отбросила в сторону платье.

 

Изяществом своим и беззаботностью движение это как бы уничтожает целую культуру, образ мыслей – как будто Большого Брата, Партию и органы Госмысленадзора можно отправить в ничто одним великолепным движением руки. И жест этот также принадлежал древним временам. Уинстон проснулся с именем «Шекспир» на губах.

Телескан уже секунд тридцать оглушительно свистел на одной ноте, пробуждая чиновников: семь пятнадцать – время их подъема. Уинстон выбрался из постели нагим, потому что как член Внешней Партии ежегодно получал всего 3 000 купонов на одежду, а пижама стоила 600… схватил полинявшую майку и шорты, лежавшие на постели. Через три минуты начнется зарядка. Однако в следующее же мгновение на него обрушился приступ жестокого кашля, почти всегда посещавший после пробуждения. Кашель этот настолько напрягал легкие, что отдышаться Уинстон мог только лежа на спине и несколько раз глубоко вздохнув. От кашля вены напряглись, и варикозная язва вновь зачесалась.

– Группа от тридцати до сорока! – гаркнул пронзительный женский голос. – Группа от тридцати до сорока! Займите свои места, пожалуйста. От тридцати до сорока!

Вскочив, Уинстон стал навытяжку перед телесканом, на котором как раз появилось изображение моложавой женщины – сухопарой, мускулистой, в длинной рубашке и спортивных туфлях.

– Руки согнуть, потянуться! – скомандовала она. – Повторяйте за мной! РАЗ, два, три, четыре! РАЗ, два, три, четыре! Энергичнее, товарищи, больше жизни! РАЗ, два, три, четыре! РАЗ, два, три, четыре!..

Мучительный припадок кашля не смог изгнать из памяти Уинстона произведенное сном впечатление, ритмичные движения упражнения даже в какой-то мере восстановили его. Механически откидывая руки назад и вперед с подобающим зарядке выражением мрачного удовлетворения на лице, он старался проникнуть мыслями в туманный для него период своего раннего детства. Сделать это было чрезвычайно трудно. Все произошедшее раньше конца пятидесятых как бы померкло. За отсутствием внешних свидетельств, которыми можно было бы воспользоваться, даже самые общие контуры его жизни теряли резкость. Можно было припомнить разве что великие события – которых, скорее всего, на самом деле просто не существовало – или подробности ситуаций, не представляя, однако, их атмосферу; кроме того, существовали такие периоды, о которых невозможно было сказать что-либо определенное. Все было тогда другим. Даже страны назывались иначе, и очертания их на карте были совсем не такими. Первый Аэродром, например, носил тогда совершенно другое имя: его называли Англией или Британией, хотя Лондон, в чем он совершенно не сомневался, всегда оставался Лондоном.

Уинстон не мог представить себе время, когда его страна ни с кем не воевала, но не сомневался в том, что его детство каким-то образом уложилось в достаточно долгий мирный промежуток, потому что одно из ранних воспоминаний как раз касалось воздушного налета, заставшего всех врасплох. Наверное, именно тогда на Колчестер сбросили атомную бомбу. Сам налет Уинстон не помнил, в память врезалась рука отца, сжимавшая его ладошку, пока они спускались вниз, вниз и вниз, в какое-то глубокое подземелье. Ступеньки спиральной лестницы звенели под их ногами; спуск настолько утомил, что он начал ныть, и им пришлось остановиться и отдохнуть. Мать, как всегда вялая и неторопливая, намного отстала. Она несла на руках младенца, его сестру… а может быть, просто свернутые одеяла: он не был уверен в том, что сестра к этому времени уже родилась. Наконец они попали в людное и шумное место, оказавшееся, как он понял, станцией Подземки.

Здесь люди сидели на мощенных каменной плиткой полах или теснились на двухэтажных металлических нарах. Уинстон вместе с матерью и отцом разместились на полу, возле них на койке сидели бок о бок старик и старуха. Старик был в благопристойном темном костюме и черной матерчатой кепке, отодвинутой на затылок с его белых как снег волос; лицо его побагровело, а голубые глаза наполняли слезы. От старика разило джином. Похоже было, что джином пахнет его кожа; нетрудно было вообразить, что слезы, наполнявшие эти глаза, состоят из чистого джина. Было ясно, что этот пьяный старик страдает от неподдельного и невыносимого горя. И Уинстон на свой детский манер ощутил, что с ним произошло нечто ужасное, что невозможно пережить или простить. Ему показалось, что он понимает, в чем дело. «Они» убили кого-то, кто был дорог этому старику (может быть, его маленькую внучку). Каждые несколько минут старик повторял: «Нам не следовало доверять им. Я ж говорил это, Ма, разве нет? Вот что выходит, когда веришь им. Я всегда так говорил. Мы не должны были доверять этому жулью».

Но теперь Уинстон не мог вспомнить, какому именно жулью им не следовало доверять.

Примерно с того времени война сделалась в буквальном смысле слова непрерывной, хотя, строго говоря, не всегда выглядела одинаково. В течение нескольких месяцев его детства на улицах самого Лондона шли беспорядочные уличные бои, причем некоторые их подробности он ярко запомнил. Но никаких следов истории всего этого периода (например, кто с кем и когда дрался) найти было невозможно, поскольку все письменные источники и устные упоминания никогда не всегда соответствовали нынешнему положению дел. Так, например, в данный момент, в 1984 году (если год действительно был 1984-й), Океания находилась в состоянии войны с Евразией и в союзе с Востазией. Ничто, никакие публичные или личные свидетельства не указывали на то, что когда-то в прошлом военно-политическая ситуация могла выглядеть иначе. На самом деле, как прекрасно знал Уинстон, прошло всего четыре года с той поры, когда Океания воевала с Востазией в союзе с Евразией. Однако факт этот представлял собой всего лишь образчик бесполезного знания, коим он обладал исключительно потому, что не умел достаточно хорошо контролировать собственную память. Официально смены союзников никогда не происходило. Океания в данный момент воевала с Евразией, а значит, она всегда воевала с ней. Враг сиюминутный неизменно представлял собой абсолютное зло, из чего следовало, что никакие прошлые или будущие соглашения с ним были невозможны.

Ужасало то, как думал он в десятитысячный, наверное, раз, с болезненным усилием отводя плечи назад (положив руки на бедра, они делали круговые вращения туловищем – это упражнение считалось особенно полезным для мышц спины)… так вот, ужасало то, что все это могло оказаться правдой. Если Партия и впрямь способна запустить лапу в прошлое и сказать о том или другом событии, что ЕГО НЕ БЫЛО… не следует ли отсюда, что факт этот, без сомнения, куда более страшен, чем всего лишь простые пытки и банальная смерть?

Партия сказала, что Океания никогда не бывала в союзе с Евразией. Он, Уинстон Смит, знал, что Океания находилась в союзе с Евразией всего лишь четыре года назад. Но где существовал этот факт? Всего лишь в его собственном сознании, которое в любом случае скоро будет уничтожено. И если все остальные признали ложь, предложенную Партией – если во всех анналах значилась эта же самая байка, – тогда она превращалась в историю и становилась правдой. «Тот, кто владеет прошлым, – гласил партийный лозунг, – владеет будущим; тот, кто владеет настоящим, владеет прошлым». И все же прошлое, несмотря на свою как бы изменчивую природу, никогда не изменялось. Истинное теперь было истинным от вечности и до вечности. Все очень просто. И необходима только бесконечная серия побед над собственной памятью. «Управление реальностью» – так это называлось на староязе, а на новоязе именовалось «двоемыслием».

– Опустили руки, расслабились! – гаркнула инструкторша уже чуть более благосклонным тоном.

Уинстон вытянул руки по швам и медленно наполнил легкие воздухом. Разум его скользнул в запутанный мир двоемыслия. Знать и не знать одновременно; считать совершенной истиной рассказанную самим собой тщательно сконструированную ложь; одновременно придерживаться двух отрицающих друг друга мнений, зная, что они противоречивы, и верить обоим; опровергать логику логикой, опровергать нравственность, выдвигая претензии к ней; верить в то, что демократия невозможна, и в то, что Партия является хранительницей демократии; забывать то, что было необходимо забыть, извлекать забытое из памяти в нужный момент и немедленно забывать снова… но, что превыше всего, – прилагать тот же самый процесс к самому процессу. Такова была высшая сложность: сознательно входить в бессознательность, a затем снова заставлять себя не осознавать только что произведенный акт гипноза. Двоемыслие было необходимо даже для того, чтобы понять само слово «двоемыслие».

Инструкторша снова призвала их к вниманию.

– А теперь посмотрим, кто из нас сумеет прикоснуться к пальцам ноги! – с энтузиазмом провозгласила она. – Ноги в коленях не сгибаем, камарады. РАЗ-два! РАЗ-два!


Уинстон ненавидел это упражнение, часто пронзавшее острой болью его ноги от пяток до ягодиц и нередко заканчивавшееся очередным припадком кашля. Размышления его сделались менее приятными. Прошлое, решил он, не просто изменили – на самом деле его уничтожили. Потому что как можно установить даже самый очевидный факт, если он не существует нигде, кроме твоей собственной памяти? Он попытался припомнить, в каком году впервые услышал о Большом Брате. Должно быть, это случилось где-то в шестидесятых, однако более точно сказать он не мог. Конечно же, в истории Партии Большой Брат фигурировал в качестве вождя и хранителя Революции с самых первых ее дней. Деяния его постепенно распространялись в обратном направлении, в глубь времен, в сказочный мир сороковых и тридцатых, когда капиталисты в дурацких цилиндрических шляпах еще раскатывали по улицам Лондона в своих громадных автомобилях или запряженных лошадьми каретах со стеклянными стенками. Нельзя было даже сказать, какая часть этой легенды правдива, а какая является выдумкой. Уинстон не мог вспомнить и даты появления на свет самой Партии. Он полагал, что ни разу не слышал слова «ангсоц» до 1960 года, но возможно, оно существовало и ранее и звучало на староязе как «английский социализм». Прошлое расплывалось в тумане. Впрочем, кое-что можно было твердо опознать как ложь. Например, неправда, что Партия изобрела аэропланы, хотя это утверждали все учебники по истории Партии. Он помнил аэропланы с раннего детства, но доказать это было невозможно. Никаких свидетельств не существовало. Только один раз в жизни ему пришлось держать в руках несомненное документальное доказательство фальсификации исторического факта. И в этом случае…

– Смит! – донесся с телескана пронзительный голос. – Смит У., номер 6079! Да, ТЫ! Нагибайся ниже, будь добр! Ты можешь делать это лучше. Ты не стараешься. Ниже, ниже! ВОТ ТАК… уже лучше, товарищ. А теперь – вольно всей группе, наблюдайте за мной.

Жаркий пот окатил все тело Уинстона, но лицо его осталось абсолютно невозмутимым. Никогда не проявляй волнения! Никогда не проявляй недовольства! Один-единственный взгляд, движение века способны выдать тебя. Он стоял, наблюдая за тем, как инструкторша подняла руки над головой – не сказать чтобы с изяществом, но несомненно точным и эффектным движением, – а потом наклонилась и наступила пальцами ног на кончики пальцев рук.

– ТРИ, товарищи! Я хочу, чтобы вы делали это упражнение вот так. А теперь опять смотрите сюда. Мне тридцать девять лет, я родила четверых детей. Смотрите еще… – она снова нагнулась. – Видите? МОИ колени не согнуты. И вы все можете сделать то же самое, – добавила она, выпрямляясь. – Любой, кто моложе сорока пяти, может дотянуться руками до пальцев ног. Нам не предоставлена честь сражаться на передовой, однако все мы способны сохранять физическую форму. Вспомните наших мальчиков на Малабарском фронте! И моряков Плавучих Крепостей! Только представьте себе, что приходится выносить ИМ. Делаем снова. Вот так уже лучше, товарищ, так… уже ГОРАЗДО лучше, – похвалила она Уинстона, которому удалось резким движением достать пальцы ног, не сгибая коленей, чего ему не случалось делать уже несколько лет.