Кошмары

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Снимок седьмой: мертвец

Как уже упоминалось выше, запрет на печать произведений Эверса был окончательно снят в 1943 году, но к этому времени он был уже глубоко больным человеком. Годы злоупотребления алкоголем и наркотиками и стрессы последних лет обернулись болезнью сердца и впоследствии привели к туберкулезу.

Эверс умер 12 июня 1943 года в своей берлинской квартире. В тот же день дом его детства будет разрушен бомбами союзных войск. Сохранившиеся свидетельства сообщают, что в последних словах писатель проклинал свое имя и сетовал, что «прожил жизнь осла». Его посмертная книга «Die Schönsten Hände der Welt» («Самые красивые руки в мире») была опубликована позже в том же году издательством «Zinnen-Verlag», но почти сразу была запрещена.

Послевоенная оценка наследия Эверса следовала довольно предсказуемым курсом – Германия поспешила откреститься от него, как и от всей своей недавней истории; для стран, говорящих на английском языке, он стал практически неизвестен, поскольку на язык По и Байрона было переведено лишь несколько из ста тринадцати его рассказов, составителям антологий было особо не из чего выбирать (хотя некоторые засветились в монументальном проекте Герберта ван Тала «Pan Books of Horror Stories»). Романы же оказались для издания труднодоступны и дороги. Судьба Эверса в России интересна – в начале двадцатого века его публиковали много и охотно в журнале «Огонек» и в виде полноценных авторских сборников (собственно, многие переводы тех времен не утратили и сейчас первоначального блеска, хотя попадались и неудачные); в 1933 году в газете «Литературный Ленинград» выходит статья Надежды Рыковой «Певец во стане коричневых рубашек», критикующая избранный автором идеологический курс, после чего по понятным причинам наступает долгое издательское затишье. При этом Эверса, как минимум, продолжали читать на языке оригинала – шутка ли, у самого Игоря Северянина в сборнике «Очаровательные разочарования» (1940) имеется прелестное стихотворение «Ганс Эверс», написанное по мотивам рассказа «Отступница», в то время еще не переведенного на русский:

 
Его гарем был кладбище, чей зев
Всех поглощал, отдавших небу душу.
В ночь часто под дичующую грушу
С лопатою прокрадывался Стеф.
 
 
Он вынимал покойницу, раздев,
Шепча: «Прости, я твой покой нарушу…»
И, на плечи взвалив мечту, как тушу,
В каморку нес. И было все – как блеф…
 
 
И не одна из юных миловидных,
Еще в напевах тлея панихидных,
Ему не отказала в связи с ним,
Почти обрадованно разделяя ложе.
И смерть была тогда на жизнь похожа:
Невинность, грех – все шло путем одним.
 

Краткий всплеск популярности – на волне читательской любви ко всему ужасному и мрачному – ждал Эверса в 1990-х; вот, к примеру, что пишет о «Паучихе» редактор фэнзина «MAD LAB» Владимир Шелухин: «В самой прозаической обстановке, не проливая ни капли крови, без нажима, приоткрывая свои карты в самом начале и играя без ухищрений, автор незаметно заманивает нас в паутину поначалу неощутимого, но оттого еще более странного зла, перед которым человек бессилен. Неспешное, какое-то сонное даже течение дней, скрупулезно отраженное дневником последней жертвы, усыпляет нас, знающих и понимающих куда больше беспечного студента-медика». Но с тех лет раз за разом переиздавалась лишь «Альрауна» в достаточно вольном переложении Михаила Кадиша (1912). Настоящее издание призвано исправить ситуацию и напомнить о невиданной силе Эверса – мастера короткой формы.

Его произведения способны «выстрелить» до сих пор – помимо самих сюжетов, есть в них и многослойные подтексты для тех, кто хочет их открыть. Для Эверса форма была маской содержания, которое он хотел донести, – маской разной степени непрозрачности. По его мнению, и физическое тело также было маской истинного, внутреннего «я». Как писал Ханс Эверс в своем раннем дневнике: «Как я счастлив, когда могу заставить людей поверить, что я холодный, жестокий и циничный; я всегда думаю: это мне подходит! Но все это – просто жалкая ложь».

Григорий Шокин

Кошмары

Nachtmahr
1922

Казнь Дамьена

…Поэтому я верю, что ощущения содержат нечто большее, чем воображают себе философы. Они – не просто пустое восприятие определенных впечатлений, рожденных в мозгу; ощущения не только дают душе представления о вещах, но также действительно представляют объекты, которые существуют вне души, хотя невозможно понять, как это происходит на самом деле.

Леонард Эйлер.

Письма немецкой принцессе. Т. II, с. 68


Они сидели в вестибюле санатория, развалившись в кожаных креслах, и курили. Из танцевального зала неслась музыка.

Эрхард достал часы и зевнул.

– Час поздний, – заметил он, – и пора бы им уже закончить.

В этот момент к ним подошел молодой барон Гредель.

– Я помолвлен, господа! – возвестил он.

– С Эвелин Кещендорф? – спросил толстый доктор Хандл. – Быстро вы!

– Поздравляю, кузен! – воскликнул Аттемс. – Телеграфируй мамочке.

Но Бринкен сказал:

– Осторожно, мой мальчик! У нее губы типичной англичанки – плотно сжатые, и ни намека на чувственность!

Красавец Гредель кивнул:

– Ее мать родом из Англии.

– А я и не сомневался, – сказал Бринкен. – Вы играете с огнем, юноша!

Но барон не слушал. Он поставил на стол бокал и побежал танцевать.

– Вы не любите англичанок? – спросил Эрхард.

Доктор Хандл захохотал:

– Разве вы не знаете? Он терпеть не может женщин с происхождением и положением в обществе, особенно англичанок! Ему по душе только глупые и дородные бабы, знающие от силы пару человеческих слов, – коровы да гусыни!

– Aimer les femmes intelligentes est un plaisir de pédéraste![1] – процитировал Аттемс.

Бринкен пожал плечами:

– Может, это и так, не знаю. Но было бы неверно утверждать, что я ненавижу умных женщин; если ум – их единственная добродетель, они вполне способны прийтись мне по нраву. В вопросах любви я остерегаюсь тех дам, у кого – чувства, дух, развитая фантазия. Коровы и гусыни, по мне, почтеннейшие животные: кушают злак и сено, ничуть не посягая на своих собратьев.

Присутствующие не торопились с реакцией на его слова, и он продолжил:

– Ежели интересно, я поясню свою мысль. Сегодня рано утром, когда солнце только всходило, я прогуливался по Val Madonna и увидел пару изнывающих от любви змей, двух толстых гадюк синевато-стального цвета, каждая – с полтора метра длиной. Они скользили между камнями – то расползались, то возвращались друг к другу, обменивались шипением; а потом переплелись крепко и, встав дыбом, принялись рас качиваться на своих хвостах. Их головы прижимались друг к другу, пасти были раскрыты, а раздвоенные язычки раз за разом пронзали воздух, как две маленькие молнии! О, нет ничего прекрасней этой брачной игры! Их отливавшие златом очи сверкали; мне мнилось, будто на головах у них красуются яркие короны! Потом, измотавшись, они упали наземь, по разным сторонам, да так и остались лежать, греемые солнцем. Но самка вскоре пришла в себя. Она не спеша подползла к своему истомному жениху, схватила его, абсолютно беспомощного, за голову и начала поглощать. Задыхаясь, она бесконечно медленно, миллиметр за миллиметром, заглатывала своего партнера, и это было ужасное зрелище – все мускулы ее тела напряглись в усилии пожрать тварь, большую по размерам, чем она сама. Казалось, ее челюсти не выдержат и в какой-то момент треснут; с каждым рывком тело ее любовника все глубже уходило в пасть к ней. Наконец, остался торчать лишь кончик хвоста длиной с человечий перст: дальше он просто не мог продвинуться. А она лежала на земле – распухшая, отвратная, неспособная даже шевельнуться.

– Поблизости не случилось палки или камня? – поинтересовался доктор Хандл.

– К чему? – вопросил Бринкен. – Разве же я имел право наказывать змею? Природа, в конце концов, – храм дьявола, а не бога, об этом еще Аристотель говорил. Нет, я только и сделал, что схватил кончик хвоста, торчавший у нее из пасти, и вытащил незадачливого возлюбленного из чрева его прожорливой зазнобы. После они еще с час лежали рядышком на солнце – хотел бы я знать, о чем они думали все это время… После змеи уползли в кусты, притом в разные стороны: он – налево, она – направо. Даже змея не дозволит себе съесть собственного супруга во второй раз. Но тот бедняга после случившегося, возможно, станет осторожнее.

– Ничего из ряда вон выходящего, – произнес Эрхард. – Самка паука всегда пожирает самца после совокупления – это известный факт.

Бринкен продолжил:

– Mantis religiosa, самка богомола, даже не дожидается конца. Наблюдать ее манеры вы можете хоть бы и прямо здесь, на Адриатике, – в этот сезон вам не придется долго искать спаривающихся особей… Самка ловко выворачивает шею, хватает передними придатками-клещами голову самца, оседлавшего ее, и начинает пожирать в самом разгаре акта. Ни в чем, господа, человечество так не уподобляется животным, как в своей половой жизни. И я лично не нуждаюсь в сентиментальных излияниях даже самой красивой из гурий, которая впоследствии внезапно оказывается змеей, пауком или богомолом.

– Я еще не встречал ни одной такой! – заметил доктор Хандл.

 

– Это вовсе не значит, что вы не повстречаетесь с ней завтра, – ответил Бринкен. – Взгляните на анатомическую коллекцию любого из университетов. Там вы найдете самые невероятные комбинации атавистических уродств – даже и такие, до которых не смог бы додуматься обычный человек, если бы напряг всю свою фантазию. Вы найдете там целое животное царство в человеческом обличье. Многие из этих уродов проживают семь лет, двенадцать… порой и больше. Рождаются дети с заячьей губой, с расщепленным надвое небом, с клыками и поросячьими рылами, дети с перепонками меж пальцев рук и ног, с лягушачьими ртами, головами или глазами, дети с рогами на голове, но не как у, скажем, козла, а с кожистыми, похожими на клещи жука-оленя. Вы можете повстречаться с этими чудовищными атавизмами на каждом шагу, и разве стоит удивляться тому, что отдельные черты того или иного животного могут быть повторены в человеческой психике? Когда кругом столь много подобных аномалий, разве же можно поражаться тому, что в некоторых человеческих душах ярко выражены звериные черты? Еще хорошо, что мы не встречаемся с ними чаще, к тому же люди не очень-то охотно говорят о таких вещах. Вы можете долгие годы близко знаться с каким-нибудь благовидным семейством, не зная, что один из сыновей – полный кретин, упрятанный в соответствующее заведение.

– Согласен! – сказал Эрхард. – И все же вы не объяснили нам, почему имеете зуб на женщин. Скажите, кто был вашей… самкой богомола?

– Она, – сказал Бринкен, – каждое утро и каждый вечер молилась богу, даже склонив к тому меня. Не смейтесь, граф, все было так, как я говорю. Она каждое воскресенье дважды ходила в церковь и каждый день – в часовню. Три раза в неделю она навещала бедняков. Она… – Он вдруг прервался надолго, чуть разбавил виски в своем бокале, выпил – и только потом продолжил рассказ: – Тогда мне было всего восемнадцать, я заканчивал школу, и это были мои первые каникулы. Когда я учился в школе и в университете, моя мать всегда отправляла меня на отдохновение за границу: ей казалось, это сослужит добрую службу моему культурному уровню. Я проводил время в Англии, в Дувре, со своим учителем, дико скучая. Случайно я познакомился с сэром Оливером Бингхэмом, мужчиной лет сорока, и он пригласил меня погостить у него в Девоншире. Я сразу согласился, и через несколько дней был уже у него.

Замок Бингхэм, эта великолепная сельская резиденция, служил семейству вот уже более четырехсот лет. Был там большой и ухоженный парк с площадками для игры в гольф и теннисными кортами; через поместье протекала слабая речка с привязанными у берегов лодками. Две дюжины породистых лошадей для верховой езды дожидались наездников в конюшнях – все эти удобства были в распоряжении гостей. Тогда я впервые вкусил щедрое английское гостеприимство – и моя юношеская радость не знала конца и края.

Леди Синтия была второй женой сэра Оливера. Два его сына от первого брака уехали учиться в Итон. Я сразу понял, что она была его супругой лишь формально, ведь с сэром Оливером они жили порознь, как чужаки. В отношении друг друга они были вежливы до тошноты – и в этом, поверьте, не было принуждения, – но и только; их союз сберегала врожденная и с годами выпестованная способность к компромиссам.

Гораздо позже я понял, что сэр Оливер, прежде чем представить меня своей жене, намеревался предостеречь. Тогда я просто этого не заметил. Он сказал:

– Послушай, мальчик мой! Пойми, что леди Синтия… она… в общем, будь с ней поосторожнее! – Конечно, он не мог прямо изложить мне все свои опасения, и тогда я его не понял.

Сэр Оливер был старым английским помещиком, таким, какого вы можете найти в доброй сотне английских романов: Итон, Оксфорд, спорт и щепотка политики. Он находил удовольствие в сельской жизни, любил свое поместье и слыл крепким хозяйственником. В замке Бингхэм его обожали все без исключения: что мужчины, что женщины. Блондин с чуть смуглой кожей, крепкий телом и открытый духом, он отвечал взаимностью всем, кто его окружал, попутно навязывая свою бесхитростную любовь сельской закваски (особенно молоденьким служанкам, всем без разбору). Его похождения на стороне были настолько очевидны, что, казалось, одна только леди Синтия не замечала их.

Столь вопиющая неверность законной супруге просто убивала меня! Если на земле и была женщина, заслуживавшая слепой и всепоглощающей любви мужчины, то это была леди Синтия. Многочисленные измены сэра Оливера казались мне проявлением крайней вероломности и неуемной животной натуры.

Ей было около двадцати семи лет. Если бы она жила в Риме или в Венеции во времена Ренессанса, сейчас ее портреты можно было бы увидеть во многих церквях. Я никогда не встречал другой женщины, которая была бы столь поразительна похожа на Богоматерь. У нее были темно-золотистые волосы, разделенные посередине пробором, лик имел ясные, выверенные черты. Глубокие, точно море, глаза пленяли меня своим лазурным оттенком, а длинные и тонкие руки отличались такой белизной, что едва не просвечивались; ее шейка – ах, мне казалось, она вообще делала эту женщину неземной. Шаги были так легки, что их невозможно было услышать – казалось, она не ходит, как все, а плывет по воздуху. То, что я влюбился в нее без памяти, совершенно неудивительно.

Я написал дюжину сонетов на немецком и впоследствии – на английском. Вероятно, они были очень слабы, но если бы вы прочли их сейчас, то, думаю, смогли бы представить себе необыкновенную красоту леди Синтии, равно как и состояние моей души. И такую красавицу постоянно предавал сэр Оливер, не заботясь вовсе о скрытности? С неприязнью к этому мужчине я ничего не мог поделать. Он замечал мое предубеждение против себя, раз или два пытался подступиться и поговорить со мной, но предлогов к общению у нас с ним было не так уж и много.

Никогда я не видел, чтобы леди Синтия смеялась или плакала. Она была необычайно тихой и напоминала тень, беззвучно скользящую по коридорам замка и парку. Верхом она не ездила, в гольф не играла, спортом не интересовалась, не занимали ее и домашние дела – все хозяйство было предоставлено прислуге. Но, как я уже заметил, была она набожна до ужаса – регулярно ходила в церковь и посещала бедняков из трех деревень. Всякий раз, прежде чем сесть за стол, она произносила молитву. Каждое утро и каждый вечер она ходила в часовню замка, вставала на колени и молилась. Никогда не видел, чтоб она читала газету, и лишь несколько раз замечал у нее руках одну весьма определенную книгу. Правда, она много времени уделяла вышиванию – у нее выходили великолепные кружева и кайма. Иногда она садилась за рояль или играла на органе в часовне. Держа иглу в руках, она часто тихо напевала, и почти всегда это был какой-нибудь простенький народный мотив, вроде колыбельной. Лишь спустя много лет я понял, как это чудно – женщина, у которой никогда не было детей, обожала напевать колыбельные песни! Тогда эти проявления натуры не от мира сего меня даже очаровывали.

Наша взаимосвязь определилась с первого же дня; она была госпожой, я – ее верным пажом, влюбленным до боли, но держащим строгую, безупречную дистанцию. Время от времени я напрашивался почитать ей вслух что-нибудь из Вальтера Скотта. Леди Синтия сносила мое присутствие рядом с собой, когда играла на рояле или вышивала, и частенько пела для меня. В обед я обычно садился рядом с ней; так как сэр Оливер нередко покидал имение, мы оставались наедине не раз, и ее меланхоличность постепенно затронула и меня. Казалось, она о чем-то непрестанно грустила – и я почитал за долг разделять это чувство с ней.

Вечерами она вставала в окне своей комнаты в башне замка, и я любовался ею, сидя в парке. Несколько раз я навещал ее покои, но юношеская застенчивость не позволяла мне с нею заговорить. На цыпочках я спускался по лестнице обратно в сад, прятался за деревом и страстным взглядом созерцал ее окно из своего укрытия. Она подолгу стояла там – безо всякого движения; и даже если сплетала пальцы, даже если на лицо ее падала некая тень, задумчивые лазурные глаза так и оставались недвижимы. Казалось, леди Синтия ничего не видит перед собой, и взгляд ее рассеянно скользит над деревьями и кустами абсолютно без цели.

Однажды вечером я ужинал с ней. Мы долго беседовали, а потом пошли в комнату, где стоял рояль. Она поиграла для меня, но не музыка вызывала во мне трепет. Я смотрел на ее белые ладони, на ее пальцы, казавшиеся мне совершенными. Закончив играть, леди Синтия повернулась ко мне, и тогда, схватив ее ладонь, я стал целовать кончики ее пальцев. В этот момент вошел сэр Оливер. Леди Синтия, как обычно, вежливо пожелала ему доброй ночи и вышла.

Сэр Оливер, конечно, заметил мой поступок, увидел мои взволнованные глаза: взгляд мой, верно, буквально кричал о том, что у меня на душе. Он пару раз прошелся по зале широким шагом – очевидно, с трудом сдерживаясь, чтобы не бросить мне упрека, – после чего, подступив ко мне, хлопнул по плечу и сказал:

– Ради всего святого, мой мальчик, будь осторожен! Я еще раз говорю: нет; прошу, умоляю: осторожнее с ней. Ты…

В этот момент его супруга возвратилась забрать перстни, оставленные на крышке рояля. Сэр Оливер резко унял свою речь, крепко пожал мне руку, поклонился леди Синтии и вышел. Она приблизилась ко мне, один за другим нанизала перстни на пальцы и затем вдруг протянула мне руку для поцелуя. Она не сказала ни слова, но я точно почувствовал, что прозвучал безмолвный приказ.

Подавшись вперед, я покрыл ее ладони горячими лобзаниями. Леди Синтия долго не отводила рук, но затем высвободилась и покинула меня.

Я осознавал, что ужасно нехорошо поступаю по отношению к сэру Оливеру, и был готов ему все рассказать. Мне показалось, что лучше всего сделать это в форме письма. Я пошел в свою комнату и, сев за стол, написал одно, два, три послания, одно глупее другого. В конце концов, я решился на прямой разговор с ним. Дабы не растерять задор, я поднялся наверх, минуя разом по две ступеньки, но перед распахнутой настежь дверью курительной вдруг остановился как вкопанный. Из комнаты раздавались голоса: первый принадлежал сэру Оливеру, весело и громко смеявшемуся, а второй – девушке.

– Но, сэр Оливер… – возражала против чего-то она.

– Ну-ну, не будь глупенькой, – смеялся он, – и не волнуйся так.

Я резко развернулся и сбежал по лестнице. Девичий голос принадлежал Миллисент, одной из наших горничных. Она была с ним.

Через два дня сэр Оливер отбыл по делам в Лондон, и мы с леди Синтией остались в замке Бингхэм одни.

На это время я оказался в стране чудес; в Эдеме, который создало Божество для меня одного. Трудно описать зачарованное состояние, в котором я пребывал. Я сам попробовал справиться с этой задачей в письме к матери; когда я навещал ее несколько месяцев назад, она показала мне это письмо, которое добросовестно сохранила. На конверте по-английски было написано: «Я очень счастлив!», а само письмо прямо-таки фонтанировало эмоциями: «Liebe Mutter, ты спрашиваешь, как я поживаю, что делаю? Oh Mutter – oh Mutter, Mutter!» Много раз – вот это: «oh Mutter!», и более ничего!

Конечно, в таком послании может быть сокрыта и сильная боль, и бездна отчаяния, и безумный восторг; проще говоря – очень сильное чувство!

Я запомнил вплоть до меток на часах то раннее утро, когда леди Синтия отправилась в часовню, располагавшуюся неподалеку от замка, у реки. Я нередко сопровождал ее в этих паломничествах, после чего мы отправлялись завтракать. Но в то утро она подала мне знак – и я понял его без лишних слов. Вслед за ней ступил я под своды часовни; она преклонила колени, и я сделал то же самое. Поначалу я лишь смотрел на нее, но постепенно выучил все молитвенные слова. Только подумайте, господа: я, студент-немец, атеист, каковым мне и положено быть, – молюсь! Не ведаю, кому или чему слал я свои молитвы; это было что-то вроде благодарности небу за счастье видеть эту женщину – пополам со словами томления, чей смысл сводился лишь к одному: я плотски желал ее.

Много времени я посвящал верховой езде – разгоряченная кровь требовала отвода пыла. Однажды, выехав довольно рано, я заблудился и провел в седле не один час. Когда я в конце концов выбрел к замку, грянула ужасная гроза, небесные хляби разверзлись – даже деревянный мостик захлестнуло покинувшей свое русло рекой. Чтобы добраться до второго моста, каменного, пришлось бы сделать изрядный крюк; но я и так промок с ног до головы, так что, не задумываясь, взялся форсировать стремительный поток. Однако я значительно переоценил силу своей измотанной кобылы – река снесла нас вниз на немалое расстояние, так что дорога от реки до замка заняла у меня солидное время.

Леди Синтия уже ждала меня в гостиной, поэтому я поспешил принять ванну и переодеться. Вероятно, я показался ей уставшим – во всяком случае, она настояла на том, чтобы я прилег на диван. Сев рядом со мной, она стала гладить мой лоб и убаюкивающим голосом напевать:

 
 
На суку в старой люльке малыш мой живет,
Когда ветер подует, то люльку качнет,
Когда сук слабый треснет, то все пропадет:
И малыш мой, и люлька, и ворох забот!
 

Меня не смутила эта двусмысленность колыбельной – ощущая кожей лба кончики ее пальцев, я был на седьмом небе от блаженства. Увы, в конце концов мой сук взаправду обломился, господа, и со своим ворохом забот я упал, причем весьма неудачно.

Леди Синтия всегда позволяла мне целовать ее руки – но только лишь руки! Мысль о том, чтобы запечатлеть поцелуй где-то еще, повергала меня в сладкую дрожь, а о губах ее я и желать не смел. Я никогда не говорил ей о том, что чувствую, но мои глаза предлагали ей сердце и душу – все, что у меня только было, – в любой день и час. Она принимала это скромное подношение и в ответ лишь протягивала запястье.

Иногда поздними вечерами, когда я бдел неподалеку и мое томление по ней яростно искало выход – и не находило его, – она вставала, уходя, и тихо наставляла:

– Лучше сходите покатайтесь верхом.

Она шла в свою комнату в башне, не замечая, как я тихо следую за ней, брала в руки маленькую книжицу в парчовом переплете, несколько минут читала ее, а потом вставала, подходила к окну и вглядывалась во мрак. Я же шел в конюшню, седлал лошадь и направлял ее через парк в поля. Там, в сумерках, я и гонял бедное животное до пены, а по возвращении принимал холодную ванну и ложился немного отдохнуть перед ужином.

Как-то раз я отправился на подобный «выпас» несколько раньше обычного и в замок вернулся как раз ко времени чаепития. Идя принять ванну, я столкнулся с леди Синтией.

– Когда закончите, – сказала она, – приходите, в башне вас ждет чай.

На мне было только кимоно.

– Мне нужно сперва одеться, – ответил я.

– Приходите так.

Я забрался в ванну, пустил воду и, управившись за считаные минуты, уже вскоре шагал в сторону ее покоев. Леди Синтия сидела на диване с уже знакомой книжицей в руке – ее она отложила в сторону, когда я вошел. Она, как и я, была в халате – в чудесном кимоно пурпурного цвета, расшитом изумрудно-золотыми цветами. Она налила мне чаю и намазала маслом тосты, ни слова не говоря. Я сжевал подношение, чуть не подавившись, и залпом выпил горячий чай, ощущая, как весь трясусь, прямо-таки хожу ходуном. И вот из глаз моих брызнули слезы. Я опустился на пол, взял ее за руки и прижался головой к ее коленям. Она не стала отстранять меня.

Наконец леди Синтия встала:

– Можете делать со мной все, что хотите, но вы не должны говорить ни слова. Ни слова, слышите, ни единого словечка!

Я не понял, что она имела в виду, но поднялся и кивнул. Она медленно подступила к узкому окну. Я не мог взять в толк, что мне делать, и в конце концов молча приблизился к ней.

Я стоял в нерешительности, не шевелясь и не говоря, слушая ее легкое дыхание. Кое-как набравшись смелости, я подался вперед и коснулся губами шеи. Коснулся легонько – так бабочка проходится крылом; но по всему телу леди Синтии прошла легкая дрожь – она меня почувствовала. Тогда я начал целовать ее плечи, ароматные волосы, ушные раковины изысканной лепки – нежно, мягко, трепетно, еле касаясь губами и не переставая смущаться, как юнец. Наши пальцы сплелись. С ее губ сорвался вздох и растворился в вечернем воздухе. У меня перед глазами стояли высокие деревья, я слышал пение позднего соловья.

Я закрыл глаза. Наши тела не разделяло ничего, кроме пары легковесных шелковых накидок. Я глубоко вздохнул – и услышал, как она дышит. Мое тело дрожало до самых пальцев ног, и я почувствовал, как и сама леди Синтия трепещет в моих руках.

Теперь мы оба дышали хрипло, прерывисто; от ее тела исходил буквально осязаемый жар. Она схватила меня за руки, прижала мои ладони к своей груди.

И тогда я обхватил ее обеими руками, крепко притянул к себе. Я крепко держал ее – не знаю, как долго…

Наконец нас разняло. Она, чуть не падая, безвольной куклой повисла у меня на руках, но потом встрепенулась.

– Иди, – тихо сказала она.

Я не смел ослушаться этого приказа. Отпустив ее, я на цыпочках удалился прочь.

В тот вечер я больше не видел ее; на ночной трапезе я присутствовал один.

Что-то важное произошло… но я не мог дать этому имя. Я был тогда очень глуп.

На другое утро я ждал ее у часовни. Леди Синтия кивнула мне, входя внутрь. Она опустилась на колени и молилась, как и в любое утро.

Через несколько дней она сказала:

– Приходи сегодня вечером.

Это приглашение я услышал от нее еще не раз. И она никогда не забывала добавить:

– Ни слова ты не должен говорить, ни слова!

Я в свои восемнадцать был глуп и неопытен, леди Синтия – умна и сведуща; она все устраивала именно так, как ей хотелось. Ни слова не срывалось с ее губ, печать молчания легла и на мои уста – разговаривали только наши тела, полные крови.

И вот настал день, когда вернулся сэр Оливер. Мы сидели за ужином, леди Синтия и я; я услышал в холле голос сэра Оливера. Я опустил вилку – мне кажется, я стал бледнее дамасской скатерти. Не страх я испытал – ни намека на это чувство не было. Но за это время я совершенно забыл, что этот человек – этот сэр Оливер – все еще существовал!

В тот вечер он пребывал в хорошем расположении духа. Конечно, он заметил мое смущение, но ничуть не изменился в поведении. Он ел, пил и беззаботно болтал о Лондоне, рассказывая о всяких тамошних театральных представлениях и скачках.

После ужина он извинился, похлопал меня по плечу и, как всегда, вежливо пожелал своей жене спокойной ночи. За этим последовала небольшая пауза – он явно хотел узнать, как поведу себя я. А я ведь совершенно не знал, как быть, так что, сославшись невнятно на усталость, поцеловал руку леди Синтии и вышел. Всю ночь я не мог сомкнуть глаз – меня проследовала мысль, что сэр Оливер обязательно явится разбираться со мной. Каждый шаг, каждый отзвук в стенах замка настораживал меня, но расплата все никак не приходила. И тогда, раздевшись, я лег в постель, погрузившись в тяжелые думы о том, что произошло за время его отсутствия и чем дело обернется в дальнейшем.

Одно казалось ясным – надо открыться перед ним и предоставить ему решить мою судьбу. Но к чему это приведет? Я знал, что дуэли в Англии уже не практикуются и что сэр Оливер попросту поднимет меня на смех, ежели я хотя бы заикнусь о таком виде решения проблемы. А что еще остается? Не в суд же нам с ним идти – да и какой суд способен столь деликатную проблему решить так, чтобы стороны удовлетворились? Боксерский раунд стал бы выходом, но сэр Оливер был мужчиной крупнее, шире в плечах и удалее меня, являясь одним из самых успешных непрофессиональных боксеров во всей Англии; он не принял бы мой вызов, ибо я, не имеющий ни малейшей подготовки в этом виде спорта, ему, очевидно, не ровня. Смешно думать – той малости, которую я знал, он обучил меня сам! Тем не менее я должен был предоставить ему шанс поквитаться со мной; чему быть дальше – того уж не миновать.

Но какая судьба после всего ждет леди Синтию? Меня он пусть хоть четвертует, но с нею, с милой святой женщиной… что с нею будет? Вся ответственность за случившееся лежала на мне одном, и я знал это с самого начала. Сэр Оливер пригласил меня в свой дом, он был щедр и великодушен по отношению ко мне, а что я? Влюбился в его жену безоглядно – ходил за нею по пятам, навязывал свое общество, подкарауливал. Не удовлетворяясь тем, что она препоручала моим губам свои белые ангельские персты, я хотел получить у нее все больше и больше, моя страсть становилась сильнее и сильнее, и вот наконец…

Да, я не упрашивал ее ни о чем на словах, но разве моя кровь не кричала ежеминутно о любви к ней? Зачем слова, когда сиял мой взгляд, когда тело мое трепетало от одного ее вида? Ее, грубо отвергнутую мужем, предавали и унижали каждый день у меня на глазах, а она страдала и переносила эти муки, как святая – о, нет, на ней не было и тени вины! Чудом она поддалась искушению, которое приготовил для нее молодой ловелас, не отступавший ни на шаг, но даже так, даже так она оставалась святой! Она пошла на измену скорее из собственного великодушия, из жалости к юнцу, которого снедала похоть. Она отдалась мне подобно той милостыне, какой одаривала бедняков, навещаемых в близлежащих селениях; и вопреки всему этому осталась целомудренной. И она так стыдилась всего случившегося, что запрещала мне разговаривать с ней в минуты близости – ни разу даже не повернула ко мне головы, не заглянула в мои глаза…

Наконец все стало предельно ясно: на мне одном – полная тяжесть вины. Это я здесь – соблазнитель, угодник чужих жен.

1Любить умных женщин – удовольствие для педераста! (фр.) Приписывается Шарлю Бодлеру. – Здесь и далее примечания переводчиков.