Бег по краю

Text
6
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

12

Она часто спрашивала себя: ради чего она тратит столько сил и нервов у себя на работе? Стоит ли это того, чтобы не додавать своим близким? Да, с одной стороны, дом – это рутина, засасывающая тебя, будто маленькое болотце, образованное родниковой водой, петляющей и растекающейся между кочек, – утонуть не утонешь, а сухим никак не пройти даже в насквозь пропитанные летним солнцем дни. С другой стороны, это – залог твоего будущего. А работа… Ну, что работа? Добыча средств к существованию. Она вспоминала себя двадцатилетнюю. Ей тогда на самом деле было все ново и любопытно. Тогда она дрожала от радости и неослабевающего интереса, когда получала какой-нибудь новый результат, будто маленький котенок, увидевший шуршащий и передвигающийся за длинной ниткой яркий комок из обертки от съеденной кем-то шоколадки, свернутый забавы ради. Шла работать она по любимой специальности и хотела еще кем-то обязательно стать и что-то успеть. Пока не появились дети, она работала зачастую взахлеб, будто квас в жару жадно глотала, радуясь каким-нибудь своим маленьким открытиям и изобретениям. По мере того, как она приобретала опыт, интерес утрачивался. Работа постепенно превращалась в переполненный трамвайный вагончик, в котором она медленно ехала по городскому кольцу, делая плановые остановки. За окном была жизнь, но у нее совсем не было сил и времени выйти на улицу, чтобы почувствовать дыхание весеннего ветра… Всей посеревшей за зиму кожей ощутить, как майский ветер, будто теплый морской бриз, омывает все больше изменяющееся лицо, которое оплетала, точно паутина, сеть сначала еле заметных морщин, высвечиваемых лишь ярким солнцем, но с каждым годом становящихся все глубже, кустистей и уже давно видимых даже в несолнечный день. Иногда она думала о том, что она слишком мало времени проводит с семьей. Главное для нее было – успеть всех накормить и то, чтобы дети не попали под дурное влияние.

Пока была жива свекровь, она знала, что дети будут под ее опекой и пристальным оком, и она может не занимать служебный телефон для их проверки, может спокойно после работы стоять в очереди в магазине или даже задержаться на службе, что происходило у них частенько. Да, она чувствовала себя маленькой шестеренкой в четко отлаженном и смазанном механизме, хотя и одной из главных, без которой устройство не могло функционировать… Ее жизнь давно не принадлежала ей. Она не помнит уже, когда она имела право на свои вкусы, мнения и привычки, но зато у нее было ощущение уверенности в завтрашнем дне, бесполезности ее жизни и осмысленности существования, к коим примешивалось чувство удовлетворения от комфортного благополучия. Ее жизнь удалась, а значит, и старость ее будет спокойна и философски смиренна.

13

После смерти свекрови Лидочка как-то растерялась. Нет, она, стыдно себе признаться, даже была счастлива, что ей не надо ни с кем делить Андрюшу и что она теперь вольна делать в их большом доме все, что душе угодно – и никто даже не посмотрит на нее тяжелым взглядом, припечатывающим ее к полу, будто пудовая гиря, взваленная на плечо, ровно кувшин у женщин Востока. Никто не оборвет ее властным голосом командира полка. Ей не надо больше, как страусу, втягивать голову в плечи, балансируя на одной ноге… Она теперь, не боясь резкой реакции (замешанной на зависти?) могла приобрести очередное новое платье и открыто повесить его на плечики в шкаф, а не заворачивать в старый рваный халат, который паковала в два непрозрачных пластиковых пакета, прежде чем убрать в шифоньер.

Но неожиданно для себя она поняла, что вдруг утратила ощущение какой-никакой стены, за которой было удобно прятаться и от ветров жизни, и от нещадного солнца. Это было для нее удивительно! Оказывается, что она жила не за мужем… Ей теперь совершенно не с кем было посоветоваться, что и как переставить в доме, чем лечить детей, куда отправить их на каникулы, некому пожаловаться, что Андрей опять засиживается в компании друзей за бутылочкой горячительного. Лидочка с удивлением для себя обнаружила, что она будто все время со свекровью разговаривает, советуется с ней и жалуется. Она словно слышала твердый властный голос матери мужа, указывающий ей, что же делать во вверенном ей доме. Голос звучал так явственно, что ей казалось, что это сон. Но, нет… Она ходила по их просторной квартире, отдавала команды мужчинам, что и как переставить, с усмешкой про себя сознавая, что в ее голосе все отчетливей проявляются безапелляционные нотки свекрови, которые она люто ненавидела, такие же жесткие, будто скрученная проволока в металлической мочалке для отдраивания кастрюль. Она даже теперь про себя пересказывала матери мужа прошедший день, и ей казалось, что свекровь слышит ее оттуда и, как может, помогает ей. Когда она чувствовала, что делает что-то не так, она будто видела осуждающий взгляд свекрови – и ей хотелось, как в молодости, закрыться в спальне на дверную задвижку. Неожиданно для себя она обнаружила, что свекровь стала для нее родным человеком. Теперь она скучала по ее властному голосу, не требующему возражений. Не раз она c раздражением выговаривала мужу, что была бы жива его мать, она бы уж не позволила сделать то-то и то-то…

Она удивлялась, что дети почти не вспоминали бабушку… А ведь свекровь, по сути дела, их вырастила. Или вспоминали, да только не говорили ей об этом, интуитивно чувствуя всю свою жизнь наэлектризованное поле, что всегда лежало между ними, и боялись своего резкого движения по этому полю, думая, что от их быстрого шага полетят искры, а там и до очередного пожара – рукой подать? Неужели и сейчас они ушли со своей печалью о безвозвратно потерянном родном человеке в себя, как уходят кошки в подвал зализывать больное место или умирать? Боялись, что она догадается об их боли?

Однажды она застала Василису, когда та рассматривала старый альбом с фотографиями, где были молодые свекор со свекровью. Василиса испуганно обернулась на открывшуюся дверь, вздрогнула, будто лань на опушке, объедающая мягкие листья вышедших из леса кустарников, увидев боковым зрением приближающегося охотника. Потом поспешно захлопнула альбом и судорожно стала заталкивать его в книжный шкаф. Глаза у нее влажно и воспаленно блестели, словно обожженные ледяным ветром.

14

Андрей почему-то никогда после смерти матери не говорил с женой о ней. Лида знала, что он грустит, и думала о том, что он боится услышать от нее что-то резкое, язвительное, жалящее, похожее на укусы пчел, выгнанных из обжитого ими улья… Андрей стал теперь к ней ближе. Нынче он очень часто во многом советовался с ней и жаловался на своих коллег и знакомых. Лида открыла для себя, что раньше все это, видимо, муж рассказывал матери… Маленький стареющий мальчик, потерявшийся в большом шумном универмаге… Теперь Лидочка должна была крепко держать в руках вожжи, чтобы ненароком не занесло телегу семейной жизни в заметенный снегом овраг.

Она совсем перестала следить за собой дома. Надевала вылинявший халат с вырванной из полы пуговицей вместе с клочком цветастой ткани, от которой осталась прореха, будто выгрызенная мышью; шерстяную кофту, проеденную молью со спущенными петельками, что бежали наперегонки от многочисленных дырок, образовавшихся, словно от упавшего и разбившегося пузырька с кислотой; всовывала отекшие за день ноги в тапочки, просившие каши, поролоновые, мягкие-мягкие – ощущение было, что ходишь по дому в носках. У нее и дома было такое чувство теперь, что она живет в разношенных тапочках, что не надо исподтишка озираться на себя в зеркало и смотреть, хорошо ли ты выглядишь. Это уже не важно. Тебя и так любят. Пусть и не с придыханием отогревающего куст подмороженной неожиданными заморозками розы. Пусть и не пылким чувством влюбленного, готового зажечь весь дом от искры, метнувшейся от косы, нашедшей на камень, – и теперь грозящей в одночасье оставить без крыши под головой… Тебя любят как человека, к которому привыкли, точно к пуфику на диване, на который можно положить голову, а можно водрузить ноги или обнять уставшими руками, будто ребенок обнимает мягкую игрушку, – и сладко заснуть не в одиночку. Это было какое-то новое и неожиданное для нее чувство уверенности, что теперь уже совсем не важно, как ты выглядишь, – и это совсем не потому, что ты превратилась в предмет домашнего обихода, а просто тебя воспринимают как неделимую частичку себя: так родители любят своего ребенка, не замечая, что он некрасив или глуповат, любят просто за то, что это их кровинка. Ей стало казаться иногда, что уже можно только начинать фразу – доканчивать ее не надо, супруг все прочитает по глазам и поймет с полуслова. Она тогда думала, что это и есть счастье, тихое и спокойное, что зовется семейной гаванью, где корабли отдыхают, поскрипывая ржавеющими бортами друг о друга. Счастье, что можно ходить в драном старом халате – и оставаться нужной, точно войлочные боты «прощай молодость», в которых дома так тепло и комфортно.

Постепенно Лида стала понимать, что, пожалуй, теперь она имеет такого мужа, какого всегда хотелось иметь ей. Она просто сделала его своими руками.

Была ли она счастлива в браке? Пожалуй, нет, брак представлялся ей длинным составом из обшарпанных вагончиков, что ехал по обочине леса, мотаясь на стыках рельс из стороны в сторону, но ни разу не сойдя с рельс. Она смотрела из окна вагона на пробегающие мимо перелески и мелькавшие изредка водоемы, полные свинцово-серой или зеленоватой мутной воды. Она выходила из вагона изредка. Стояла на перроне, смотрела на свой поезд с вагончиками-близнецами, среди которых затесался лишь один, тоже снаружи весьма похожий на другие вагончики, но в его окна проглядывали аккуратные столики, смутно напоминающие ресторан и праздник жизни… Стоя на перроне, она видела лишь толпу снующих вокруг нагруженных скарбом людей, тащащих свою добычу на горбу, будто черные муравьи, и все тот же серый запылившийся поезд, под слоем копоти на котором лишь с трудом можно было угадать свежую зелень некошеной весенней травы. Ее попутчики тоже выходили на перрон глотнуть свежего воздуха и тоже видели свой серый запылившийся поезд. Они даже пытались пройти немного к голове состава или даже оглянуться назад, но все равно видели один и тот же серый закопченный поезд, на котором было написано «Семейный очаг».

 

Иногда она перебегала внутри мчащегося поезда в соседние вагончики в гости. В тамбуре было накурено, холодно и качало так, что она вцеплялась в поручень, боясь потерять равновесие и ткнуться головой в комнату с застоявшимся удушливым и едким запахом аммиака. Ей все время казалось, когда она открывала дверь в соседний вагон, что вот сейчас под ее ногами вагончик с лязгом отсоединится – и она не успеет перепрыгнуть в соседний вагон и провалится в бездну, грозящую ее поглотить надвигающейся тяжестью вагона, купе которого она со скуки покинула, как ей казалось, совсем ненадолго: только проветриться и вернуться назад…

15

Лидия Андреевна не могла сказать, чтобы семья была для нее обузой… Нет. Но, когда летом, она отправляла своих «спиногрызов» к матери, она вздыхала, набирая полные легкие уже запылившегося от летней жары воздуха, и начинала дышать спокойно и ровно. Теперь у нее даже находилось время пройти по летнему городу, разглядывая парашюты ярких женских платьев, что летели ей навстречу, как когда-то в усвиставшей от нее юности, будто ветер на взлетной полосе. Сама она уже почти забыла, что это такое: плавно спускаться сквозь дымок облаков под раскрывшимся куполом, с высоты которого все казалось никчемным и мелким.

Передых был весьма кратковременный. Каждую пятницу она отбывала к матери, навьючившись тяжелыми авоськами, тряпичные веревочки которых до боли и одеревенения резали сжимающие их пальцы. Впрочем, за неделю она успевала сильно соскучиться. И так и не успев переделать после работы допоздна домашние дела, катящиеся, будто на ходу слепленный снежок с горы, и которые теперь приходилось переносить с выходных на поздние вечера, когда она возвращается со службы, Лидия Андреевна отбывала снова в загородный рай из города, расплавленного и пропахшего разгоряченным асфальтом.

Мать, проработав всю жизнь в сельской школе, уйдя на пенсию, начала стремительно стареть. Приезжая домой, Лидия Андреевна все чаще замирала с останавливающимся сердцем и силилась протолкнуть застопорившийся комок в горле. У нее все чаще тоскливо ныло в груди, когда она смотрела, как мать быстро превращается в сгорбленную ворчливую старушку с садом, зарастающим крапивой, в котором та уже почти совсем перестала выращивать овощи. Их приходилось возить им с мужем из города, так как сил копать у Лиды оставалось все меньше, а Андрей был до мозга костей городской ребенок и вообще не понимал, зачем это делать, если можно сходить на базар.

Она знала, что матери все труднее управляться и с хозяйством, и с внуками… Да и дом постепенно начал коситься на бок, будто ногу подвернул и теперь стоит хромой, сдвинув набекрень тяжелую серую крышу, точно берет не по размеру, что все время съезжает набок от ветра или поворота и качания головы в такт собственным шагам. Входную дверь закрывала теперь с большим усилием даже Лидия Андреевна, мать же перестала притворять ее совсем. По веранде, разбухшей от осенних дождей, словно опухшей от постоянного плача крыши, бесцеремонно разгуливал сырой ветер, проскальзывающий в трехсантиметровую щель… От мужа помощи было не дождаться, брат почти совсем перестал здесь бывать. В один из своих приездов Лидия Андреевна взяла давно затупившийся топорик, весь в бурых пятнах, будто от запекшейся крови, и стала стесывать с верхнего ребра двери слой за слоем, чувствуя, как затекают и немеют руки… Остановилась со странным ощущением, что она живая, а руки стали словно тряпичная игрушка – онемели, будто гангрена за считаные минуты дошла от кончиков пальцев до предплечья… Она опустила плети-руки и начала энергично работать кулачками, точно сжимала резиновую пищалку, пытаясь извлечь из нее жалостливый всхлип. Почувствовала, как рука, словно натолкнулась на ежа: в ткань впивались сотни мелких иголок, вызывая уже нестерпимую боль, готовую сорваться стоном с губ, как вспугнутая кошкой птица…

Знаком вопроса вышла из комнаты мать и встала в двух метрах от дочери, с досадой ее разглядывая:

– Не смогла? А вот отец бы сделал!

Лидия Андреевна почувствовала, как ядовитые слезы побежали из глаз, будто из сливного бачка, который наполнился, но засорился и перестал запирать воду в себе…

– А я тебе не отец! Я не мужик, слышишь? Не мужик! Заставь своего любимого сынка сделать! – Развернулась и, до звона расшатавшихся стекол хлопнув дверью, нырнула в свою комнату, с облегчением чувствуя, как горячая кровь по каплям вливается в затекшую ладонь…

В последние годы мать стали преследовать постоянные страхи того, что в саду ходят чужие люди. Например, она могла услышать сильное шуршание листьев или треск веток под ногами, будто ломали хворост для костра, – и замирала за дверью, боясь выглянуть, прислушивалась к шагам в саду. Это был то медлительный еж, то одичавшая брошенная уехавшими дачниками кошка, то соседская бесцеремонная собака, облюбовавшая их сад для своих прозаических нужд. Как Лидия Андреевна ни показывала притаившегося у крыльца под кустом жасмина ежа, ни говорила, что это соседский пес опять пробрался в их огород, мать, соглашаясь с ней, все равно пребывала в постоянной тревоге, что стояла в заброшенном доме, будто пропитавший все запах сигаретного дыма.

Она совсем перестала покупать одежду, ходила в латаной-перелатаной, аккуратно штопая мелкие дырки от моли и кожееда. Лидия Андреевна как-то предложила ей приобрести пальто, но мать отрицательно замотала головой. Будто знала, что ее жизнь кончается – и скоро ей не нужно будет ничего.

Мама вдруг стала стремительно терять слух. Лидия Андреевна с печалью начала замечать, что все чаще и чаще та просто не слушает ее, тихо, на цыпочках уходит в себя… И даже не пытается напрягаться, чтобы уловить хоть что-то знакомое в еле пробивающихся к ней голосах, таких для нее слабых и отдаленных, точно речь из телевизора из соседского дома. Говорить с ней становилось все труднее, словно плывешь против ветра, отплевываясь и задирая подбородок, чтобы не захлебнуться в складках реки… Надрывая голос, Лидия Андреевна пыталась что-то до нее донести, но мама не понимала… Она, видимо, не то, чтобы не слышала, иногда у нее вся человеческая речь сливалась в какую-то сплошную музыку типа клекота птиц… Слышишь, а на каком языке говорят, не знаешь… После такого диалога, еле прорывающегося сквозь шум прибоя, у нее страшно раскалывалась голова, затылок стягивало железным обручем, сердце бешено колотилось, запертое в грудной клетке, и пыталось вырваться на волю, будто из загоревшейся каюты. И она теперь тоже отчетливо начинала слышать этот неласковый шум прибоя, разбивающий вдребезги волны о скалы…

Слава богу, мама не всегда не слышала. Это было чаще всего в какие-то дни, когда она была сильно возбуждена.

Мама почти никогда не справляла своих дней рождений, но ее 85 лет решили отметить, хотя бы в семейном кругу. Помимо нее с мужем и детей, пришел брат с женой и ребенком. Это был странный день рождения. Мама сидела раскрасневшаяся, будто девочка, и очень оживленная; она даже умудрилась испечь пирог и приготовить студень, что уже не делала несколько лет. И ничегошеньки не слышала… Нет, она даже что-то такое, разрумянившись, радостно им рассказывала из своей жизни, ускользающей, точно ящерка из рук, оставляющая в них свой хвост… Но она совсем не участвовала в общем разговоре. Им всем тогда показалось, что можно говорить уже обо всем, что они от нее скрывали, она все равно не расслышит и не поймет. Это было так странно… Человек вроде бы тут, с тобой, но как бы и нет его… Уже там… Пару раз мама неловко попыталась встрять в разговор, но это было настолько невпопад, что они не выдержали и засмеялись. Засмеялись по-доброму, как смеются и потом с гордостью рассказывают о своем подрастающем малыше, который пытался сморозить что-то взрослое…

Лидия Андреевна почему-то не раз со стыдом и болью вспоминала это… Зудящее воспоминание снова и снова выныривало из темноты памяти где-нибудь на очередном застолье, где все уже были слегка пьяны и воспринимали мир через дымку сигаретного дыма. Очертания лиц были расплывчаты, а от воспоминаний неожиданно тупой болью щемило сердце, как от незаметной маленькой занозы, ушедшей под кожу далеко вглубь.

16

Чем быстрее старела мать, тем сильнее зарастал сад. От деревьев, подступавших от кромки леса, уже не было никакого спасу. Так случилось, что, когда болел отец, некоторые дикие деревья успели вытянуться, стать гигантскими и заслонили свет в их и без того старый, медленно подгнивающий дом.

В один из приездов она заставила Андрея нанять мужиков, строивших один из особняков, чтобы те повалили вымахавшие деревья.

Это было как какой-то долгожданный просвет среди затяжных дождей… По мере того, как очередное дерево было повергнуто с помощью бензопилы наземь, открывалось все больше пространства, голубого, как чистые глаза ребенка. Сад делался огромным, дышалось легко, комары неожиданно перестали гудеть над ухом, веранда снова, как в ее детстве, стала вся залита солнцем. Лидия Андреевна гуляла по саду с радостным чувством какой-то упоительной свободы от груза прошлых лет, которые оказались заполнены затяжной болезнью отца и медленным угасанием сада. Она уже рисовала в мыслях ровные грядки, будто линейки в школьной тетрадке, заботливо засаженные, точно в ее детстве.

Мать, которую прогнали в дом, чтобы не путалась под ногами, раскрасневшись от возбуждения, вышла на улицу. Румянец был какой-то странный, неестественный, как будто румяна наложили неровными пятнами на сморщенную, точно смятая исписанная бумага, кожу. Восторгаясь, как ребенок, она воскликнула, радостно смеясь и качая головой:

– Надо же! Какой у нас большой сад! И на веранде, и кухне стало светло! Это же надо! Как хорошо!

И потом целый день оживленно бегала по саду, ровно маленькая девочка, неловко перешагивая через распиленные ветки, беспорядочно разбросанные перед фасадом дома на том месте, что было когда-то цветочной клумбой…

Ночью, часа в три, когда в комнате уже начали проступать очертания предметов, Лидия Андреевна проснулась, услышав шаги за дверью. Вздрогнула от испуга, не понимая, что происходит, и услышала мамин голос:

– Открой!

Лидия поспешно, вся обмирая внутри от недоброго предчувствия, сунула ноги в тапочки и, споткнувшись о выступающую половицу, кинулась к двери.

Мать стояла в наспех накинутом на ночную рубашку халате. Сердце Лидии Андреевны екнуло, ее будто стукнуло током слегка… В воздухе запахло электрическим разрядом…

Мать целеустремленно прошла в комнату и села на диван:

– Послушай, что я скажу. Мы зря порубили деревья. Я боюсь. Вас могут посадить!

– Мама, ты соображаешь вообще? Ночь! Кто нас может посадить? За что? Это наш сад!

– Когда ты была маленькая, на Федорова, который срубил у себя березу, завели дело.

– Мама, это когда было? Небось, при Сталине еще?

– Нет, ты меня послушай, послушай…

– Мама! Дай мне поспать, послезавтра мне на работу, дай мне хоть выспаться! Ты же вылетела совсем! Тебе сон дурной приснился! – Лидия Андреевна отвернулась к стене.

Но мать и не думала уходить. Целый час, как поцарапанная пластинка, прокручивала она когда-то виденный сценарий из своего детства, который теперь придется сыграть им…

Чувствуя, что закипает от раздражения, Лидия натянула подушку на голову и заорала:

– У тебя крыша поехала! Все! Я сплю!

Мать, как обезножившая, вжималась в продавленный диван… За окном уже медленно начинало подниматься солнце, окрасив край горизонта брызнувшим апельсиновым соком.

Что же такое все-таки есть наша память? Только что человек радовался образовавшемуся среди темного леса просвету – и вдруг что-то всплыло в проруби памяти, прорубленной в толстой корке льда, заметенной снегами… И вот уже человек испуган, раздавлен и боится хлынувшего света, что теперь слепит его до слез. Ему хочется заслониться от него, уйти в тень, забиться в угол, надеть черные очки, скрыться под маской, никабом, паранджой. Тот испуг вернулся искаженным эхом из детства – и перепутаны времена и даты: кажется, что снова кованые сапоги наступят на головки одуванчиков, припекаемые солнцем, но и это ничего не изменит… Одуванчики уже поседели. Их головы легки и пусты. Да, они будут вдавлены в глину – и из тоненькой трубочки стебля, наполненной белым молоком, которым так легко можно снимать отеки от осиных укусов, сок прольется не на больное место, а куда-нибудь на дождевого червяка или слизняка… А семена одуванчиков только быстрей полетят, ловко подхваченные легким ветром, чтобы поскорее осесть где-нибудь на другой поляне. И ничего не изменишь. Ход времени неотвратим, и его нельзя повернуть вспять, хотя кажется, что стрелки часов снова бегут по тому же кругу и завтра опять вернутся в ту точку, откуда они медленно, но неотвратимо удаляются.