Buch lesen: «Волга-матушка река. Книга 1. Удар»
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Сайт издательства www.veche.ru
Часть первая
Глава первая
1
Вдали от пассажирских пристаней, за слиянием двух могучих рек – Оки и Волги – грудились широкобокие буксиры, юркие, напоминающие сорванцов-ребятишек баркасики, неповоротливые самоходные баржи и шныряли остроносые рыбацкие лодки. Среди всего этого, будто лебеди меж гусей и крякв, красовались белые с голубизной пароходы. Все они – пароходы, баркасики, баржи, грузные буксиры – шевелились, выбрасывали клубы пара, дыма, попискивали, гудели, требуя: «Отпустите нас! Не держите!» И кто-то отпускал: из гущи то и дело вырывался буксир, чаще шустрый баркасик, а временами величаво выплывали пароходы и, отхлопывая колесами такты, направлялись к нефтяным бакам – на заправку.
Пробуждался и огромный город, обосновавшийся со своим древним кремлем на горе-лбище: косые лучи солнца, по-осеннему холодные, только что подожгли стекла в окнах, а по улицам уже загромыхали трамваи, понеслись, мягко покачиваясь, автобусы и тронулись пешеходы.
Все и всюду пробуждалось.
А вот здесь, у пассажирской пристани, стояла настороженная дрема.
Дремал, привалившись к пристани, теплоход, предназначенный для отправки на Астрахань: даже полинявший за лето флаг и тот скрутился и прилип к мачте; дремали, рассевшись около закрытых еще ларьков и палаток, торгаши, или, как их тут зовут, «измызганные людишки». Склонившись над грудами арбузов, дынь, помидоров, над корзиночками с рыбой, охраняя, казалось, никому не нужную рухлядь – пузырьки из-под одеколона, ржавые петли, развинченные часы, невероятно намалеванные картины на темы из Библии, – «людишки» дремали, как дремлют на крышах одряхлевшие, доживающие свой век галки.
…И вдруг торгаши повернули головы к набережной, возвышающейся над берегом: там, подле вокзала, остановилась легковая машина «Победа», и из нее вышли два человека.
– Ай! – не сдержавшись, словно его неожиданно укололи, воскликнул сивенький старичок и, подхватив корзиночку со стерлядью, кинулся вверх по лестнице.
– Это же власть местная… никогда у нас не покупают, – безнадежно предупредил его сосед, «магазин» которого весь находился на нем, прикрепленный булавками: на владельце висели хотя и новые, но залапанные шелковые ленты, голубой корсет, стеклянные бусы и даже подвенечные свечи с когда-то белыми цветами.
– Местных властей, как кур своих, всех знаю, – деловито опроверг старичок и, боясь, как бы его не опередили, еще быстрее замелькал ногами, обутыми в чувячишки.
2
Два человека, вышедшие из машины, направились к широкой зигзагообразной деревянной лестнице, ведущей к пристани.
Каждому из них было, пожалуй, лет под пятьдесят, но Аким Морев выглядел гораздо моложе академика Ивана Евдокимовича Бахарева. У последнего лицо испещрено глубокими морщинами, напоминающими надрезы на дынях. С этого лица смотрят пытливые, вдумчивые, порою с искоркой смеха глаза, не утерявшие блеска, и потому кажется, что они принадлежат не академику Бахареву, а юноше Ванюшке. Ростом оба под потолок, только академик пошире в спине и грузней. И еще одно у Бахарева отличие: когда идет, то всем туловищем склоняется вперед, словно норовит что-то подхватить.
– Профессия сказывается, – заметя вопросительный взгляд Акима Морева, глуховатым голосом произнес академик. – Наш род из поколения в поколение – агрономы: в землю смотрим.
– А на небо?
– Небо для нас – существо коварное: мы с ним воюем, как медики с чумой. Вы про Докукина слышали?
По дороге от Москвы академик уже несколько раз упоминал о Докукине. И Аким Морев, понимая, что Иван Евдокимович по-хорошему гордится своим учителем, ответил:
– А как же? Вся печать о нем трубит.
– Дед по линии матери, – впервые сообщил академик и сокрушенно вздохнул. – Трубит. Трубит. Ныне вся печать трубит, а ведь спился, бедняжка.
– Вот как? Человек науки, и спился? – участливо спросил Аким Морев.
– Ухлопал все состояние на эксперименты, остался гол да еще осмеян. Понадобились, дорогой мой, десятилетия плюс советская власть, чтобы научные выводы Вениамина Павловича были признаны, как действенное орудие в борьбе с языком пустыни. Между прочим, его определение «язык пустыни» вошло в агрономический словарь.
Аким Морев ударил кулаком о ладонь, и лицо, до этой секунды свежее, даже с оттенком румянца, покрылось мельчайшими морщинками, а голубые, с золотистыми крапинками глаза остановились.
…С Иваном Евдокимовичем Бахаревым Аким Морев познакомился недавно, хотя немало слышал и читал о нем как о талантливом агрономе, создателе знаменитой засухоустойчивой пшеницы, которая очень быстро распространилась по всему Поволжью, Украине, проникла на Северный Кавказ. И еще Акиму Мореву было известно, что академик уже несколько лет бьется над выведением многолетней пшеницы-пырея. Тут было немало провалов, над чем весьма зло смеялись противники, но хлеборобы, зная устойчивость пырея, с надеждой взирали на академика Бахарева. И недавно в печати промелькнуло, что ему удалось вывести однолетний гибрид пшеницы-пырея, который в Казахстане, Белоруссии, на Украине и Северном Кавказе дал средний урожай триста пудов с гектара.
Ивана Евдокимовича ценили и за то, что он прекрасно знал Нижнее Поволжье, особенно Черные земли, Сарпинские степи, Приуралье. А так как Аким Морев ехал на ответственную работу в Приволжскую область, граничащую с Черными землями, то в Москве ему и посоветовали побеседовать с академиком Бахаревым.
– До чего кстати! – обрадованно заявил тот при знакомстве. – Сам собираюсь в Приволжск. Вдвоем веселей. Только не сразу туда, а на машине до Горького, там сядем на пароход, да и сплывем, как Стенька Разин, по Волге – матушке реке до Астрахани, а из Астрахани через Черные земли в ваш город. Заманчиво? Представляете, какая панорама перед нами откроется?
Акиму Мореву надо было ехать в Нижнее Поволжье, академик звал заглянуть в Среднее, крюк этак тысячи в две километров. Отказаться? Может обидеться… Потом обратись-ка к нему за советом по какому-либо агрономическому вопросу… Но пока Аким Морев прикидывал, взвешивал, Иван Евдокимович подхватил его под руку, вывел из здания академии и усадил в машину, говоря:
– Значит, получили направление в Приволжск? А что там?
– Рекомендуют вторым секретарем обкома.
– О-о! Руль большой. А раньше-то, где вы и что вы?
– В Сибири. Секретарь Новокузнецкого горкома партии.
– О-о! Тоже руль большой. Металлургический завод на пустыре воздвигнут? Знаю, знаю: мой друг, академик Бородин, строил. Образованьице у вас? Инженер? Ага. Багажу-то много ли у вас?
– Чемодан.
– Значит, заглянем ко мне на квартиру, покушаем, переночуем, а утречком завернем за чемоданом и марш-марш.
– Что ж, марш-марш так марш-марш, – согласился Аким Морев, предвидя интересную дорогу и позарез нужную беседу с академиком. «Я его о многом расспрошу: человек он, по всему видать, словоохотливый».
Но как только они, усевшись в машину, выехали из Москвы по направлению в Горький, академик, чуть приподняв воротник демисезонного пальто, поглубже напялив шляпу, замкнулся, точно замок с секретом: никак к нему не подберешься.
«Что с ним произошло? Разговорчивый и даже ласковый был вчера… и вот теперь? – думал Аким Морев, вспоминая, как Иван Евдокимович допоздна куда-то звонил по телефону, с кем-то спорил, часто упоминая фамилию Шпагова. – Хорошая панорамка перед нами откроется, – решил Аким Морев по дороге сюда, чувствуя, как в нем пробуждается неприязнь. – Расхваливали ведь его. Даже Муратов. А он? Глухомань какая-то. А может, они все такие – академики?»
Аким Морев не знал, да и не мог знать про семейное несчастье Бахарева: сын-алкоголик, устроенный на лечение в один из институтов Москвы, рвался на волю, чему, видимо, в угоду академику, способствовали некоторые врачи и даже профессора. Иван Евдокимович яростно протестовал.
– Фур, фур, – порой фыркал он во время пути, мысленно пуша врачей, профессоров, но больше смотрел в окно на суглинистые поля, на леса, иногда произнося что-то похожее на «язык пустыни», возможно, весьма элементарное среди агрономов, но непонятное Акиму Мореву…
И сейчас, идя рядом с академиком по лестнице, он думал:
«Опять завернул. Язык пустыни? Что за штука такая? Спросить? А он снова шарахнет. Не хочется быть перед ним дурачком».
– Видите, какая чертовщина плывет? – нарушая мысли Акима Морева, продолжал Иван Евдокимович, сходя бочком по ступенькам вниз, показывая одной рукой на небо, другой придерживаясь за перила.
Аким Морев посмотрел на небо – там медленно, еле приметно, ползла сизо-лиловатая, как наждак, дымка.
– Почему же чертовщина? Уж вовсе не научный термин, – усмехаясь, произнес он.
– Чертовщина-то? А как ее еще назвать? Это микроскопическая пыль, пригнанная ветром из среднеазиатской пустыни. Чуете, какая борьба? Вот на щеке – волна прохлады, это от Волги, а вот – как из пекла – дыхание пустыни. Тут он ослабел – язык пустыни. Пришлось преодолеть тысячекилометровое пространство: Каспий, реки, озера, леса… Шевелит только кончиком. А там, под Астраханью, на Черных землях, в Приволжской области, наверное, так обрушился, что все опустошил.
Аким Морев понял: речь идет о суховее. Но при чем тут какой-то язык? Спросить? Нет, он поступит иначе: чуть подождав, глядя, с каким трудом преодолевает ступеньки Иван Евдокимович, сказал:
– Всякие языки-то бывают…
– Потолкуем на теплоходе, а сейчас нам предстоит вон какую крепость штурмовать. Ступенек четыреста будет? – И снова академик стал спускаться – бочком, придерживаясь за перила так, словно ждал – за следующей ступенькой может оказаться обрыв.
– Четыреста не четыреста, а многовато, – согласился Аким Морев, видя, как снизу взбирается старичок, держа в одной руке корзиночку, другой взмахивает, будто плывет по реке.
– Облисполком местный в наказание горожанам придумал такую лестницу, право слово, – поравнявшись, окая, с придыханием вымолвил старичок. – Свершит кто незначительное преступление, так его без суда и следствия давай гонять туда-сюда, пока шкура не облупится. Право слово.
– Ах, говор-то, говор-то какой: любое «о» с колесо! – восхищенно отметил академик, продолжая спускаться по лестнице.
– Копченой стерлядкой не желаете побаловаться? Царская еда, – уже четко, как бой часов, выпалил старичок, дерзко и требовательно глядя в глаза Акиму Мореву.
В другое время Аким Морев вряд ли бы остановился около подобного торгаша, но сейчас, следя за тем, с каким трудом академик спускается по лестнице, намеренно задержался, чтобы дать Ивану Евдокимовичу спокойно сойти к пристани. Потому и ответил старику, усмехаясь:
– Но ведь мы не цари.
Владелец стерлядки испуганно дрогнул, затем вскинул голову, как конь, когда его вдоль спины вытянут кнутом:
– Хотел польстить, право слово. Продать охота.
Аким Морев захохотал:
– Ах, дипломат шиворот-навыворот. Давно торговлишкой промышляете?
– С малолетства. Купец я был первой гильдии, по фамилии Кукуев. Гремел. По всей Волге гремел. Пароходы мои бегали, баржи. Персидским товаром всю Россию забрасывал.
– И почему ж так оскудел?
– Осознал вредность, – видимо, испытанной фразой, быстро ответил старичок. – Истинно: осознал и в ногу с народом пошел.
– А это что ж, народное дело? – еле сдерживая смех, показывая на стерлядку, произнес Аким Морев.
– А вы купите ее, стерлядку, вот и перейдет к народу.
– Ишь ты. Ну берем. Каюта люкс.
– Всю?
– Мы оптовики.
– Вот тебе и не покупают! – воскликнул старичок и метнулся вниз.
Иван Евдокимович стоял на предпоследней лестничной площадке и смотрел в сторону города такими грустными глазами, словно навсегда прощался с любимым человеком.
Отсюда город был виден так же, как виден, например, памятник, когда к нему подойдешь почти вплотную. Вон вьется гудронированная дорога, убегая в гору, петляя меж увядающих трав, поникших цветов; по хребтине горы тянется кремлевская стена, изъеденная ветрами, морозами, солнцем; на ней тут и там темнеют огромные пятна, похожие на гигантские оспины; за стеной горят на солнце верхушки новых каменных зданий и возвышается купол старинного собора.
«Почему же такая тоска в глазах моего академика?» – встревоженно подумал Аким Морев.
– Вчера, когда вы отправились в обком партии, – начал академик, как бы отвечая на вопрос Акима Морева, – я взял такси и проехался по городу. Жил я тут эдак лет тридцать тому назад. Юнец. Ну, что говорить – все неузнаваемо: узенькие, грязненькие улочки превратились в широкие, светлые; купеческие пузатенькие особнячки вытеснены многоэтажными домами, пролетки – автомобилями, за городом на пустыре вырос колоссальный автомобильный завод со своим городом, пожалуй, большим, нежели старый Нижний; обновился «старик Сормово». В Нижнем кабаков, шинков, притонов, трактиров было – как клопов в кровати у плохой хозяйки. Народ старый облик Нижнего уничтожил. Появились клубы, новые школы, высшие учебные заведения, дворцы культуры… Все стало другим – дома, улицы, площади, люди. От старого Нижнего остались только вот эти. – Иван Евдокимович кивком головы показал на торгашей, сидящих на песчаном берегу. – Вы думаете, Аким Петрович, это все так себе людишки? Нет. Тут и дворяне, и бывшие купцы, и бывшие владельцы фабричонок, пароходов. Здесь тот самый мирок, который революция отовсюду изгнала… вот сюда – подыхать. А ведь, бывало, они тон задавали, Русью правили. А ныне догорают… как огарок свечи… – Он снова кивнул на «измызганных людишек», затем неожиданно смолк.
– И что ж? – спросил Аким Морев, не понимая печали академика.
– То ж. Этих повыгнали на бережок, а борьба продолжается, да еще какая.
– С кем это?
Академик перевел взгляд на сизоватую, ползущую по небу дымку.
– А вон. Гневный враг в нашей стране.
– Ну уж!
– Вот вам и «уж». Природа, батюшка мой, таит в себе такие злые силы, с которыми нам придется воевать да воевать.
– Ничего не понимаю! – воскликнул Аким Морев. – Все нормально… А у вас? Горесть-то какая в глазах, словно любимого человека хороните.
Академик, почему-то бледнея, сказал:
– В этом городе я провел детство, отрочество… да и…
«Ах, черт бы его побрал, – с досадой подумал Аким Морев. – Оказывается, намеренно затащил меня сюда, чтобы посмотреть на места своего детства и отрочества». И он так стремительно ринулся вниз, что ступеньки под его ногами затрещали, будто по ним пустили бочку с цементом.
– Куда это вы? Куда? – закричал Иван Евдокимович, удивленный поведением Акима Морева.
– Раз тоскуете, оставайтесь и работайте тут, – ответил тот.
– О городе – нет. О молодости – да. Все обновилось, а мой лик, сами видите какой… Ведь так хочется жить… и никогда бы не стареть… А я вот иду по этой лестнице и думаю: «Батюшки мои: по ступенькам и то трудно, а ведь в былые времена здесь никакой лестницы не было – вились тропы… Так мы по ним носились, как дикие козы».
Досада у Акима Морева на какой-то миг стихла: ему по-человечески стало жаль академика, и он даже упрекнул себя в нечуткости, но тут же снова вскипел:
«Кто дал ему право распоряжаться моим временем? Ученый – хорошо! Но он бесцеремонно ворует у меня не часы, а дни».
Академик уже приблизился к нему и, мягко улыбаясь, положил руку на плечо. Акиму Мореву показалось, что рука вялая, будто без костей.
«В холе рос: теленочек молочный. Наверное, за всю жизнь сам и гвоздя не вбил. Отсюда такое бесцеремонное отношение к другим. Вишь ты, захотелось на родные места поглядеть – ну и поеду. А то, что другой тратит на это время, – наплевать!» – намереваясь сбросить с плеча его руку, подумал Аким Морев.
Академик между тем продолжал:
– А на работу я отправился туда, где когда-то трудился мой дед, Вениамин Павлович Докукин, – и с силой пожал плечо, однако руку не убрал.
«Докукает он меня своим Докукиным», – чуть не произнес Аким Морев.
Вениамин Павлович нам оставил завет: «Человек любой профессии должен всегда находиться на передовой линии огня». Для нас, агрономов Поволжья, передовая линия огня – Черные земли, Сарпинские степи, Приуралье. Вот и ныне мы с вами отправляемся на передовую, – закончил академик.
– К чему же такой далекий заход? На самолете за четыре часа были бы в Астрахани… а теперь дней пять-шесть потратим. Так на передовую, извините меня, пробиваются только дезертиры, – резко вымолвил Аким Морев.
Иван Евдокимович не снял, а сдернул руку с плеча попутчика и гневно глянул в сторону:
– Я полагал, вы человек разумный. Прошу прощения: иного бы и не послали на столь ответственное дело. Но раз вы отправляетесь на передовую линию, да еще командармом, то обязаны знать, что у нас в тылу. Понятно? – и тронулся вниз по лестнице, уже размахивая руками, шагая не бочком, а прямо, как бы кому-то доказывая, что ему хотя и пятьдесят лет, но он не уступит и юнцу.
«Чудак. Тыл какой-то придумал… Или они все такие, академики: что ни состряпает – все хорошо?! Ну, ладно, смирюсь. Но жаль пяти дней. Этак сюда пять, туда пять – всю жизнь и раскидаешь. Лет тридцать бы назад я эти пять дней бросил бы ему под ноги, как пригоршню семечек, – на!» – думал Аким Морев, глядя в спину удаляющегося академика.
«Шут гороховый, – раздраженно думал и Иван Евдокимович. – Привык из кабинетика командовать!»
3
На верхней палубе было пусто: пассажиры, попрятавшись по каютам, очевидно отдыхали. А на нижней, особенно на корме, люди расположились как дома: одни пили чай с блюдечка, вприкуску, другие, удобно пристроившись, свернувшись калачиком, отдыхали, третьи уже сражались в карты, матери открыто грудью кормили детей, где-то заливалась гармошка и девичий голос распевал частушки.
– Бывало, родители мои, как куда ехать, хоть и во втором классе, но обязательно на верхней, – глядя на пассажиров нижней палубы, говорил академик. – Заболтаются, а я нырь на нижнюю, и ищи-свищи.
– Это «нырь-то» из вашего родного города? – еще не приглушив в себе раздражения, спросил Аким Морев, уверенный, что академик намеренно пустил простонародное словечко.
– Нырь? А что? Ныряю. В Волгу-то ныряли с такой высоты, что теперь посмотришь – и то голова кружится.
– Так это вы к нам ныряли: мы всегда на корме занимали места и оттуда посматривали на вашего брата.
– Воздух свежее на корме, – пошутил академик и почему-то приостановился в тамбуре лестницы, ведущей на верхнюю палубу.
– О свежем воздухе мы в те времена и не думали, – ответил Аким Морев, не понимая, почему академик остановился.
– Да уж, конечно!.. – неопределенно проговорил Иван Евдокимович и вдруг четко произнес: – Какая чудесная женщина… посмотрите, до чего русское лицо… Вот так красавица!
Среди пассажиров, одетых во все будничное, на мешке, видимо с картошкой, сидела женщина лет сорока. Она выделялась не только пышным, цветастым сарафаном, но и той особой деревенской красотой, которая нередко поражает горожан. Лицо у нее не холено-нежное, а немного грубоватое, даже скуластое, но подобранное, без лишней жиринки. Вот она засмеялась, и через загар выступил буйный румянец. А большие синие глаза на всех посматривают так, словно ей известны горести, беды и радости этих едущих с ней вместе на пароходе людей. Телом она тоже сильна.
«Вон кто его задержал», – мелькнуло у Акима Морева, и, видя, что академик не трогается с места и не отрывает взгляда от женщины в цветастом сарафане, он в шутку посоветовал:
– А вы ее мужу скажите: он вам покажет красавицу.
– А зачем? Дразнить? Ох! Ну, что вы относительно свежего-то воздуха? – спохватившись, спросил академик.
– Некогда было думать о нем: все время есть хотелось. Пока отец был жив, перебивались с куска на кусок, а как умер – хлебнули горя. Меня, помню, тогда ребята прозвали сорокой.
– Метко: вы юркий… Ну и улыбка же у нее!
– Не за юркость. Мать мне сшила куртку из разных лоскутьев – белых, черных, рыжих… ребята увидели, бац: сорока. Правда, хорошая улыбка, будто солнышко выглядывает из туч, – подтвердил Аким Морев.
– Еще бы. А глаза умные… Где-то я ее видел? Может, на картине? – задумчиво произнес академик и снова Акиму Мореву: – Так если бы вы были не юркий, а вялый, прозвали бы индюком. Ну, пойдемте, загляделись. Может, мужу скажете о том, что у жены улыбка, как солнышко.
– Пусть уж скажет тот, кто первый ее отметил, – слегка подсмеиваясь, тепло проговорил Аким Морев.
И они поднялись на верхнюю палубу, взволнованные видом красивой женщины, наверное, потому, что оба были вдовцы…
…Каюта люкс состояла из столовой и спальни с двумя мягкими диванами, обитыми сафьяном. В первой комнате на столе поблескивала сизоватыми острыми спинками аккуратно разложенная на тарелках копченая стерлядь, что, очевидно, было сделано официанткой по настоянию старичка.
Иван Евдокимович, кинув взгляд на стерлядку и, видимо, еще подчиняясь тому волнению, какое проснулось там, на нижней палубе, балагуря сказал:
– А вы, гляжу, Аким Петрович, все-таки урвали рыбешку?
– Урвал, Иван Евдокимович, – со вздохом, как бы сокрушаясь, в тон ему ответил Аким Морев.
– И рассчитались?
– Только что.
– И сколько?
– Пустяки.
– Пустяками расплачиваются нечестные люди. – Вдруг голос академика погрубел: – Сколько с меня?
«До чего занозистый… и… – В уме Акима Морева навернулось такое грубое слово, что он постарался его тут же замять. – Ох, если бы не нужда, ошарашил бы я его», – и все-таки резко произнес:
– А вы, товарищ академик, сходите на берег, выберите себе стерлядку и спросите у торгаша, сколько с вас причитается.
Академик сначала заморгал, затем присел на диван, проделал пальцем круг в воздухе и наконец пробасил:
– О-о-о!
– Вот вам и «о-о-о». Нижегородское «о» с колесо. – Аким Морев салфеткой прикрыл стерлядь и позвонил, а когда вошла официантка, сказал: – Второй прибор уберите: мне одного хватит. Что будете кушать, товарищ академик? Спросите?
– О-о-о! – снова выкатил «о» Иван Евдокимович и, хлопая руками по коленям, как гусь крыльями по воде, хохоча, стал выкрикивать: – Ну и ершистый! Нет, нет! Матушка, ступай. Ступай. Мы позовем. Впрочем, коньячку нам «О. С.», икорки там и всякое прочее… Погуляем сегодня, а завтра – шабаш. – И как только официантка вышла, снова колюче произнес: – Ну и ершистый.
– Такой уж, – буркнул Аким Морев, задетый еще и покровительственным тоном академика.
– И кусачий.
– Зубы не выкрошились!
Академик, занимая ответственные посты, привык, чтобы к его суждению, его советам, его словам окружающие прислушивались, а тут столкнулись два таких, привыкших, чтобы к их мнениям относились со вниманием, – все это они только что осознали и потому стали все переводить в шутку.
Теплоход тем временем дал трубный – прощальный гудок, затем весь задрожал, словно от озноба, и начал медленно отчаливать.
– Пойдемте. На палубу. Позавтракаем потом, – почти упрашивая, проговорил Иван Евдокимович и первый вышел из каюты.
На пристани кто-то плакал, кто-то махал платочком, кто-то рукой, группа молодежи кричала:
– Приезжай-приезжай-приезжай!
Вскоре гомон смолк, люди на пристани затерялись: видны только всплески рук – они мелькали, как рыбки в воде… Через какие-то минуты и всплески погасли, а город, как бы приподнятый на чьих-то гигантских ладонях, развернулся во всем своем утреннем величии.
Иван Евдокимович стоял на борту теплохода и, как зачарованный, смотрел на древний кремль, внутри которого горделиво высились новые многоэтажные здания; на красный флаг, развевающийся над кремлем; на центр города, расположенный на горе, омываемой с одной стороны Окой, с другой – Волгой, на ту сторону Оки, где дымил «Сормово», на скверики, бульвары, цепочкой тянувшиеся вдоль набережной. Он, а вместе с ним Аким Морев неотрывно смотрели на город, особенно красивый сейчас, освещенный утренним ярким солнцем, утопающий в багряной осени садов, сквериков, палисадников…
– Да. Вы правы. Я грущу, – тихо проговорил академик, когда город, уходя вдаль, начал постепенно погружаться, словно в океан: сначала все смешалось, слилось, будто под одной крышей, затем город – с его пристанями, стадами пароходов, пароходиков, лодок, бульварами – стал быстро опускаться, и вот уже видны только самые высокие здания, шпили, заводские трубы… и город исчез. – Да. Вы правы… Я грущу. Ведь у меня на земле ныне никого и ничего, кроме агрономии, ученых и учеников, не осталось… Жена в прошлом году скончалась… вот здесь, в этом городе. А детей? Что ж, сын?.. Да, нет у меня сына. Нет. А хотелось бы иметь умного, делового… знаете, такого, чтобы продолжил наш род агрономов.
Стыд вдруг залил краской лицо Акима Морева: у него у самого несколько лет тому назад жена-врач погибла на фронте, и как бы ему самому хотелось побыть на месте гибели.
«Как же это я мог так с ним… за то, что он заехал сюда? Как мог?» – мысленно упрекнул он себя и намеревался было сказать: «Простите меня, Иван Евдокимович», – но тот, опустив голову, произнес:
– Пойду кое-что запишу и… рюмочку выпью. Прошу извинить, что своей тоской, может, и расстроил вас. – С этими словами он зашагал в каюту, но вскоре высунулся из окна и сказал: – Вы, Аким Петрович, не бездельничайте. Смотрите. Внимательно смотрите.
– Ладно. Смотрю, – дружески ответил Аким Морев, но, когда академик скрылся, вновь с раздражением подумал: «Какого пса тут смотреть? Здесь ли Волга, в низовье ли Волга – одна краса. А время бежит, бежит».
4
На третий день пути теплоход, обогнув несколько песчаных кос, миновав узкие горловины, сделал крутой разворот и вышел на необъятные просторы Волги. Здесь левобережье расхлестнул ось такой степью, что казалось, уходило куда-то в бескрайную даль. Над обширнейшими равнинами дрожало голубое марево, а из него выглядывало неисчислимое множество стогов сена, и порою чудилось – это пасутся табуны слонов.
«Кормов-то, кормов!» – мысленно восклицал Аким Морев, но будоражило его другое: откуда-то с полей то и дело тянулись отяжелевшие стаи крякв. Иногда они, как бы потешаясь, проносились над теплоходом так низко, что были видны ободки на шеях селезней, и, сделав прощальный полукруг, устремлялись в заводи, шлепались на воду, вызывая у Акима Морева охотничье: «А-ж-ж!»
Некоторые заводи настолько были забиты дичью, что он впервые поверил в справедливость выражения охотников: «Ну, там уток пополам с водой». Вон, например, заливчик, круглый, похожий на блюдо. Что там творится! Утки купаются. Они бурно плещутся, поднимая такие брызги, что кажется – всюду бьют миллионы фонтанчиков.
В то время когда Аким Морев смотрел на купающихся уток, на носовую часть нижней палубы вышел шеф-повар в халате, колпаке, держа, словно жезл, длинный широкий нож. Посмотрев во все стороны и не видя подходящих пассажиров, он, вскинув голову, изысканно обратился к Акиму Мореву:
– На уточек взираете?.. Это что! Пустяк, косточка. Вы не туда внимание свое ведете: киньте взор вперед и левее – левее на откос.
На нижней палубе неожиданно смолкли песни, смех, залихватская игра на гармошке, и нос теплохода быстро переполнился мужчинами, женщинами, ребятишками – все они сгрудились, притаив дыхание, точно в кино перед началом интересной картины, только кто-то жалобно попросил:
– Эй! Передние! Башки-то уберите: ничего не видать…
– Сейчас, граждане-товарищи, будет «ах»! – возвестил повар.
Впереди на золотистой косе завиднелись черноватые полосы, похожие на сказочных удавов, развалившихся на припеке. Чем ближе подплывал к ним теплоход, тем они становились гуще. Затем стали рубиться на ровные частицы… и вскоре стало ясно, что это рядами сидят крупные птицы. Их было так много, словно они слетелись сюда со всего Поволжья.
– Гуси, – прошептал в тишине повар и сжал ручку ножа. – Ах, мясочко! Сколько его! А чудо где? Вон оно – с небеси валится.
С такой высоты, что казалось, в самом деле откуда-то из глубин неба, на косу стремительно неслись стаи диких гусей. Они, выныривая из сизоватой дымки, шли партия за партией – пиками, как иногда на параде идут самолеты, и, опустившись на косу, рассаживались рядками, головой в одну сторону, точно собираясь слушать оратора.
Теплоход уже поравнялся с песчаной косой, усыпанной гусынями и гусаками. Он урчал, вспенивая воду стальными винтами, временами, на крутых поворотах, покряхтывал, как здоровяк, несущий кладь в гору, когда, играючи, подкидывает ее, чтобы она удобно легла на плечи. Но гуси почти не обращали внимания на теплоход, только ближние ряды вытягивали шеи и тут же принимали прежнее положение, сосредоточиваясь на чем-то своем, более важном, нежели этот гигант-теплоход.
– Из пулемета бы их! – нарушив тишину, проговорил пассажир в поношенной военной гимнастерке. – Ай из автомата – и куча.
– Еще бы из пушки, – насмешливо посоветовал кто-то.
– Экий стрелок.
– Нет, ты подкрадься.
– Подкрадешься! Он, гусь, птица хитрая.
И снова все смолкли, только повар с томящей тоской произнес:
– Зажарить бы их.
Когда песчаная коса осталась позади, а теплоход уже плыл, направляясь к правому берегу, Аким Морев ощутил, как кто-то пожал ему локоть. Он повернулся и увидел Ивана Евдокимовича.
– А? Гуси-то? – по-юношески улыбаясь и хитровато подмигивая, спросил тот.
– Да. Но… Меня не ради гусей послали, – уже намеренно задиристо, чтобы вызвать академика на разговор, проговорил Аким Морев.
– Вы опять за свое, – сразу помрачнев, пробурчал академик. – Изучайте… и не только гусей. Всматривайтесь в природу, в ее богатейшие ресурсы, в ее величие! Вы понимаете, что такое величие природы? Смотрите. Ну смотрите вон на тот отвал. Вон – прямо. Какой чернозем! Глубиною метр-полтора! Таковы они здесь, черноземы. Да не на одном гектаре, а на миллионах… Что это? Это хлеб, мясо, шерсть, сахар, масло, яблоки, груши, виноград – вот что лежит. Такого чернозема в Приволжской области нет. А я уверен, когда-то был: во время раскопок находят отпечатки папоротника, винограда, на дне рек – в три обхвата мореные дубы… В северной половине области до сих пор еще существуют, верно, жалкие остатки чернозема. Куда делся чернозем? Скушали. Расхитители. Скушали эксплуататорским отношением к природе – к лесам, водам, рекам, земле, – скушали. Сожрали. Что так на меня смотрите? Да. Сожрали. Как? Вырубили леса хищнически. Бояре, помещики, купчишки. Последние ведь не только чеховский вишневый сад вырубили. Они леса уничтожили и этим осушили болота, озера, реки. А к земле относились, как крысы к хлебу. А за ними и мужик так же относился к земле: драл с нее семь шкур, а ей ничего не давал. Вот всем этим и открыли широченнейшие ворота ветрам среднеазиатской пустыни. Зной, вихри, морозы – вот чему дали полную волю. Здесь пока еще все девственно… но и это богатство природы через две-три сотни лет можно превратить в полную пустыню. Пусти только капиталистов: разнесут, растащат, сожрут.