Buch lesen: «Индия и греческий мир», Seite 3
Происходя из варны воинов-кшатриев, Будда выдвинул свою систему против брахманского засилья и разработал для всех – без различия варн и пола – знаменитые четыре истины: жизнь – страдание; страдания – от страстей; можно избавиться от страдания, удалив саму причину; освобождает же от страданий «восьмеричный путь»: правильное понимание четырех истин; правильная решимость изменить свою жизнь; правильная речь (без лжи, злословия, пустых разговоров и т. д.); правильное действие (ахимса – непричинение зла всему живому, прекращение воровства и т. д.); правильный образ жизни (жить своим трудом); правильное усилие (борьба с соблазнами и дурными мыслями); правильное направление мысли (осознание бренности всего сущего, отрешенность от жизни, своего тела, ума и т. д.); правильное сосредоточение, состоящее из четырех последовательных степеней, в конце которого – полная невозмутимость и безразличие, нирвана («угасание»), пустота, освобождение от перерождений (свое нежелание продолжать существование в любом виде Будда весьма наглядно продемонстрировал ученикам следующими словами: «Дерьма хоть мало, монахи, все едино смердит. Вот и существование я не стану хвалить, монахи, пусть даже малое, на миг, чтобы только щелкнуть пальцами» («Вопросы Милинды», III, 1, Вопрос 10 [10]). Однако в этой системе не нашлось места богу (Ишваре), которого, хоть и несколько условно, сохраняет Гераклит как символ мировой справедливости; для него бог – «единое, единственно мудрое», которое вполне диалектически «желает и не желает называться Зевсом»: желает – ибо огонь/логос (сам Гераклит порой их отождествляет) всемогущ, как Зевс; не желает – потому что он, конечно, вовсе не антропоморфный громовержец. «Бог: день – ночь, зима – лето, война – мир, изобилие – голод [все противоположности. Этот ум] изменяется подобно огню, который, смешиваясь с благовониями, называется различно, как различны удовольствия от каждого из них».
Будда безжалостен в своем диалектическом анализе: беседуя с Анатхапиндикой, Будда утверждает, что бога нет. Если б этот мир был создан Ишварой, то не было бы ни изменения, ни разрушения, не было бы несчастий и скорбей, ибо все это, как сотворенное, тоже проистекало бы из него. Разве мог совершенный создать несовершенное? Разве можно тогда сказать, что он совершенен? Если твари испытывают страсти, значит, и он тоже, создавший их? Если он создатель и наши поступки зависят от него, предписаны им, и от него же зависит наша карма (перерождение – моральное воздаяние за совокупность совершенных в прежние жизни дел) – какая тогда польза от добродетельной жизни, если она не сможет ее изменить? А если может – выходит, карма не зависит от всесильного Ишвары? Какова была цель творения? Если она была – значит, всесовершенному чего-то не хватало? Если не было – еще того хуже, тогда его бесцельное действие подобно действию сумасшедшего или грудного младенца. Если существует этот творец, почему люди полностью не покоряются его воле, а вспоминают о нем, только когда им что-то нужно? Почему, если Ишвара благ и всесовершенен, он не сделает людей святыми и не дарует им благо? Может ли он изменить что-то в законах этого мира? Если да – мы этого не видим; если нет – к чему жертвоприношения и содержание жрецов? (Отметим, что эти рассуждения касательно несоответствия божественного всесовершенства видимому злу мира весьма близки тому, что позднее писал Секст Эмпирик (II–III вв. н. э.), что неудивительно, ибо позже мы расскажем о заимствовании античного скептицизма в Индии благодаря походу Александра Македонского.) Если «отвернуться» от Ишвары к Брахме – как бескачественный Брахма может быть причиной качеств? Выходит, мир этот по сути своей ни хороший, ни плохой; все просто зависит от наших оценок. Идея же бога только сбивает человека с трудного пути духовного самоусовершенствования, ведущего к освобождению от перерождений, как сказано в «Учении Будды» (пер. с англ. – Е.С.): «В этом мире есть три ложных точки зрения… Во-первых, некоторые говорят, что все, происходящее с человеком, предопределено ему судьбой; во-вторых, некоторые придерживаются того, что все сотворено богом и происходит согласно с его волей; в-третьих, некоторые говорят, что все происходит случайно без какой-либо причины или условия. Если бы все зависело от судьбы и были бы предопределены и добрые дела, и злые, благо и горе, и ничего не будет существовать, что ранее не было бы предусмотрено, тогда все людские планы и усилия к исправлению и прогрессу будут ни к чему, и человечество останется без надежды. Это же справедливо по отношению к [двум] другим точкам зрения, ибо если все, в итоге, находится в руках неведомого бога или слепого случая, какая для человечества существует надежда, кроме подчинения? Неудивительно, что люди, придерживающиеся этих концепций, теряют надежду и пренебрегают усилиями, чтобы действовать мудро и избегать зла. Воистину, эти три точки зрения неверны: все есть последовательность явлений, чей источник – совокупность причин и условий». Где нет бога – не нужны ни ритуалы, ни живущие в роскошестве за чужой счет жрецы: «Я никого не признаю брахманом ни по рождению, ни по касте; я считаю брахманом того, кто беден и лишен привязанности, а кто богат и гордится своей кастой – тот не брахман» (сутра «Суттанипата бассеттха»). «Ни хождение нагим, ни спутанные волосы, ни грязь, ни пост, ни лежание на сырой земле, ни пыль и слякоть, ни сидение на корточках не очистят смертного, не победившего сомнений». Глупец думает, что, искупавшись в водах Ганга, станет святым и смоет все грехи; если вода очищает – значит, лягушки и черепахи куда более чисты, нежели люди! Если душа наполнена клеветой, ложью, пьянством, гневом, враждой и ненавистью, ее не очистить в водах даже ста Гангов.
Но вот горькая ирония истории! Трудный «восьмеричный путь» Будды, да еще притом и «лишенный бога», оказался не под силу многим новообращенным (ему остались верны лишь последователи хинаяны – «Малой колесницы»), особенно когда буддизм стал распространяться за пределы Индии! Так возникла махаяна – «Большая колесница». Стали появляться бодхисаттвы (должные в следующем рождении стать Буддами) и архаты – праведники, достигшие последнего рождения, могущие своими заслугами спасти других, Будда обожествляется, так что одно повторение его имени как Будды Запада Амитабхи способно спасти (амидизм); в Китае на основе слияния местных преданий о счастливой земле, где обитают божества и «святые-бессмертные», с амидизмом, рождается учение школы Цзинту о блаженной «Земле Будды» – своеобразном рае, где кругом благоухают цветы, птицы распевают учение Дхармы и т. п.; позднее она и школа созерцания Чань (в Японии – Дзэн) станут основными на Дальнем Востоке, откуда распространятся по Европе, Америке и России. Особо жестокую шутку судьба сыграла с Буддой на его родине – в Индии брахманизм победил буддизм, можно сказать, переварил его, и теперь тамошний Будда – «всего лишь» одно из воплощений бога Вишну, специально снизошедшего тогда на Землю в аватаре Будды, чтобы искушать верующих предложением своего «безбожного пути»…
Но, безусловно, наиболее «индийским» из всех древнегреческих философов является Пифагор с Самоса, основатель италийской философии. Один из краеугольных камней его доктрины – метемпсихоз, то есть переселение душ; как пишет Лаэрций (VIII, 14): «Говорят, он первый заявил, что душа совершает круг неизбежности, чередою облекаясь то в одну, то в другую жизнь». Можно предположить два пути возникновения этого его учения – непосредственно из Индии и через орфиков; но поскольку само учение орфиков, как мы показали ранее, скорее всего, индийского происхождения, то вопрос об этих путях, в принципе, снимается сам собой. Л.Ю. Шредер справедливо полагает, что мистическая сторона учения Пифагора – о переселении душ и мистическом приобщении к богу – тесно примыкает к ведийскому канону; С.Я. Шейнман-Топштейн указывает, что и пифагореизм, и «Упанишады» ставят новое воплощение душ в зависимость от поступков, совершенных в прежней жизни (что излагается в индийских учениях о жизненном долге – дхарме и карме). Датировка появления этого учения в Индии различна; «Упанишады» начали составляться с конца II тысячелетия до н. э., крайней границей создания учения о сансарическом метемпсихозе принято считать VII в. до н. э. – по крайней мере, исторический Будда, живший в VI–V вв. до н. э., прекрасно его знал. Вот что гласит его учение (пер. с англ. – Е.С.): «От желания следует действие; от действия происходит страдание; желание, действие и страдание подобны бесконечно вращающемуся колесу. Вращение этого колеса не имеет ни начала, ни конца; люди не могут избежать перерождения. Одна жизнь следует за другой жизнью согласно этому бесконечно текущему перемещающему циклу. Если б кто-то мог собрать свои же пепел и кости, сожженные в этом бесконечном переселении, эта куча была бы высотой с гору; если б кто-то мог собрать молоко матерей, которое он высосал за все свои перерождения, оно было бы больше моря».
Диоген Лаэрций пишет о Пифагоре (VIII, 2–3): «Юный, но жаждущий знания, он покинул отечество для посвящения во все таинства, как эллинские, так и варварские: он появился в Египте… выучил египетский язык… (после чего) явился и к халдеям и к магам. Потом на Крите он вместе с Эпименидом спустился в пещеру Иды, как и в Египте в тамошние святилища, и узнал о богах самое сокровенное. А вернувшись на Самос и застав отечество под тиранией Поликрата, он удалился в италийский Кротон». Неоплатоник Порфирий (232 – ок. 305 гг.) в «Жизни Пифагора» (гл. 6–8, 11–13) в этом отношении фактически пересказывает Диогена, на которого ссылается, но добавляет к его «учителям» еще финикийцев, евреев и арабов. Ямвлих (245–325 гг.) оставил интересное свидетельство в капитальном труде «О жизни Пифагора» (II, 11–12) о том, что престарелый Фалес Милетский, почуяв в юноше талант, направил его обучаться в Египет, на что тот потратил 22 года (IV, 19). Итак, по сравнению с Фалесом, Пифагорова география путешествий куда более обширна, включая Вавилонию и Персию. А там уже и до Индии, собственно, не так уж далеко, тем более что одно античное свидетельство о посещении Пифагором Индии и учебе там у нас все же имеется – об этом пишет Апулей (ок. 125 – ок. 170 гг.) в произведении «Флориды» (XV): «Некоторые утверждают, что в это время Пифагор, захваченный в плен на пути в Египет, оказался в числе рабов царя Камбиза; что наставниками его были персидские маги, и главным образом – Зороастр, блюститель всех божественных тайн; что затем выкупил его некий Гилл, один из первых граждан Кротона. Впрочем, большей известностью пользуется рассказ, будто он по собственному желанию отправился в Египет учиться и там у жрецов узнал о невероятном могуществе священнодействий, замечательных чередованиях чисел, хитроумнейших правилах геометрии. Но и эти познания не заполнили его разум до конца, вскоре он посетил халдеев, потом брахманов (это племя мудрецов, живет оно в Индии), а находясь среди брахманов, беседовал с гимнософистами (в переводе с греческого «гимнософисты» – γυμνοσοφιστής – означает «нагие мудрецы»; так расхаживали аскеты-джайны из секты дигамбаров; впрочем, греки причисляли к ним и аскетов-шраманов иных течений. – Е.С.). Халдеи открыли ему науку о звездах, пути неизменные божественных планет и многообразные воздействия тех и других на человека в момент его рождения, а также и целебные снадобья, которые, тратя огромные деньги, добывают смертные из земли, воздуха и моря. А брахманы передали ему то, что стало основой философии: каковы наставления для разума, каковы упражнения для тела, сколько частей в душе, сколько возрастов в жизни, какие наказания или награды ожидают усопших, каждого – по заслугам». Некоторые исследователи (например, Гладиш) выдвигали предположение о том, что отдельные части учения Пифагора имеют даже китайское происхождение – впрочем, без достаточной аргументации. По мнению китайских историков философии, к которому присоединяется и автор, об этом допустимо говорить разве что с точки зрения сравнения учения Пифагора о числе как основе всего существующего с системой «И-цзин», знаменитой нумерологической «Книги перемен», отражавшей 384 изменения Вселенной в 64 гексаграммах и возникшей за пять веков до Пифагора – но не будем в это углубляться.
О своем личном метемпсихозе Пифагор свидетельствовал так (по Лаэрцию, VIII, 4–5): «О себе он говорил (по словам Гераклида Понтийского), что некогда он был Эфалидом и почитался сыном Гермеса; и Гермес предложил ему на выбор любой дар, кроме бессмертия, а он попросил оставить ему и живому и мертвому память о том, что с ним было. Поэтому и при жизни он помнил обо всем, и в смерти сохранил ту же память. Впоследствии времени он вошел в Евфорба, был ранен Менелаем; и Евфорб рассказывал, что он был когда-то Эфалидом, что получил от Гермеса его дар, как странствовала его душа, в каких растениях и животных она оказывалась, что претерпела она в Аиде и что терпят там остальные души. После смерти Евфорба душа его перешла в Гермотима, который, желая доказать это, явился в Бранхиды и в храме Аполлона указал щит, посвященный богу Менелаем, – отплывая от Трои, говорил он, Менелай посвятил Аполлону этот щит, а теперь он уже весь прогнил, оставалась только обделка из слоновой кости. После смерти Гермотима он стал Пирром, делосским рыбаком, и по-прежнему все помнил, как он был сперва Эфалидом, потом Евфорбом, потом Гермотимом, потом Пирром. А после смерти Пирра он стал Пифагором и тоже сохранил память обо всем вышесказанном».
Интересна та критика, с которой на Пифагоров метемпсихоз и прочие части учения обрушились здравомысленные эллинские философы. Гераклит Эфесский прямо назвал его сочинения «дурнописаниями», а Ксенофан Колофонский, бывший еще и сатирическим поэтом, создал следующую эпиграмму:
Как-то в пути увидав, что кто-то щенка обижает,
Он, пожалевши щенка, молвил такие слова:
«Полно бить, перестань! Живет в нем душа дорогого
Друга: по вою щенка я ее разом признал».
Лаэрций приводит целую плеяду имен недоброжелателей и критиков Пифагора, среди которых Тимон, Кратин, Мнесимах и Аристофонт. Да, греки стремились к познанию, к новому, но все же руководствовались и разумом; переселение душ было для их разума, пожалуй, чем-то неудобоваримым. Позже с этим же явлением греческого духа и мысли столкнется апостол Павел: сначала, выступая в Афинах с проповедью о Христе как прежде неведомом афинянам боге, которому они ставили алтари, он вызвал определенный интерес, но стоило ему повести речь о воскресении мертвых, как тут же последовала реакция: «Услышав о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» – показывая, таким образом, свое нежелание слушать об этом (см.: Деяния апостолов, 17: 15–34); у греков до сих пор существует в разговорной культуре такое емкое слово-понятие насчет какого-то нежелательного действия, разговора и т. п., как «завтра!» (αύριο), то есть никогда.
Интересно в этой связи обратиться к сочинению великолепного античного сатирика Лукиана из Самосаты (125–180 гг.) «Сновидение, или Петух», где автор выставляет Пифагора, переселившегося в очередной раз – теперь в домашнюю птицу, и заставляет его объяснить своему нынешнему хозяину, башмачнику Микиллу, причины странностей своего учения (гл. 18):
«Петух. Собственно говоря, я был просто софистом: нечего, право, скрывать истину. А впрочем, был я человеком не без образования, не без познаний в разных прекрасных науках. Побывал я и в Египте, чтобы приобщиться к мудрости тамошних пророков, и, проникши в их тайники, изучил книги Гора и Исиды, а потом снова отплыл в Италию и так расположил к себе живших там эллинов, что они стали почитать меня за бога.
Микилл. Слыхал я и об этом, и о том, что они считали тебя восставшим из мертвых, и о том, будто ты показывал им однажды свое золотое бедро… Скажи, однако: что это тебе пришло в голову установить закон, запрещающий есть мясо и бобы?
Петух. Не спрашивай об этом, Микилл.
Микилл. Почему же не расспрашивать, петух?
Петух. Потому что мне совестно говорить тебе об этом правду… Ни здравого смысла, ни мудрости в этом не было. Просто я видел, что если буду издавать обычные постановления и законодательствовать как все, то мне никогда не удастся вызвать у людей восхищение и удивление. Напротив, я знал, что чем более странным я буду, тем почтеннее им покажусь. А потому я счел за лучшее, вводя новшества, запретить даже говорить об их причинах, чтобы один предполагал одно, другой – другое и все пребывали в изумлении, как при темных предсказаниях оракула. Ну? Видишь: теперь твой черед насмехаться надо мною.
Микилл. Не столько над тобой, сколько над кротонцами, метапонтийцами и тарентийцами и над всеми прочими, кто безмолвно следовал за тобой и целовал следы, которые ты оставлял, ступая по земле…»
Впрочем, Лукиан не был бы великим Лукианом, если б ограничивался только осмеянием; воспользовавшись древним философом и его учением, в «Петухе» он наглядно показывает предпочтение бедной, но честной жизни страху и распутству богачей (это замечательное произведение как греческое отражение индийского учения о переселении душ помещено в приложении 1 к данной книге).
Но продолжим о собственно Пифагоре. Кроме метемпсихоза, можно найти «индийские отражения» в таком революционном для своего времени аспекте бытия общин пифагорейцев, как равенство мужчин и женщин, – о нем гласил Будда, как было совсем недавно отмечено выше (верными ученицами Пифагора были его дочь и жена). Тогда царил иной взгляд, зафиксированный Диогеном Лаэрцием (I, 33): «Гермипп в “Жизнеописаниях” приписывает Фалесу то, что иные говорят о Сократе: будто бы он утверждал, что за три вещи благодарен судьбе: во-первых, что он человек, а не животное; во-вторых, что он мужчина, а не женщина; в-третьих, что он эллин, а не варвар». Также пифагорейцам были присущи строгий аскетизм, вегетарианство, пятилетний искус ученического молчания и ежедневное нравственное исследование своих слов и поступков.
Касательно пифагорейско-орфического учения о посмертном бытии душ у нас есть уникальная возможность обратиться не только к сочинениям древних писателей (Ион Хиосский, кстати, указывал, что некоторые свои работы Пифагор выдавал за сочинения самого Орфея), но и непосредственному первоисточнику. В Италии, близ Кротона, на территории городов Петилии и Сибариса, археологами были найдены древнегреческие захоронения, в трех из которых усопшие держали в руках золотые пластины со следующими надписями: «Ты найдешь на правой стороне дворца Аида источник, а близ него – белый кипарис (это дерево почиталось у пифагорейцев священным, так что они даже не хоронили близких в кипарисовых гробах. – Е.С.). К этому источнику ты не приближайся даже издалека. Ты найдешь другой, прохладную воду, истекающую из озера Мнемозины. [Тут нужно] сказать: я – чадо земли и звездного неба, но род мой – небесный, это знаете и вы сами. Я высохла от жажды, я гибну. Но дайте мне тотчас прохладной воды, истекающей из ключа Мнемозины. И они дадут тебе напиться из божественного источника, и ты будешь потом царствовать вместе с остальными героями… Мрак…» – «От чистых прихожу я чистая [к тебе], царица подземных, и к вам, Эвклес, Эвбулес и прочие бессмертные! Я горжусь тем, что веду свой род от вас, но меня постиг рок… я улетела из ужасного круга тяжких горестей и быстрыми ногами подошла к желанному венцу; на лоно владычицы, подземной царицы, сошла я… о, счастливый и блаженный, из смертного ты стал богом, ты – словно молодой олень, напавший на молоко». – «Я понесла кару за неправедные дела, а теперь, как просительница, прихожу я к чистой Персефоне, чтоб она благосклонно направила меня в обитель праведных». Весьма интересна фраза об ужасном круге тяжких горестей. Сразу приходит на ум колесо сансары, символ бесконечного круга перевоплощений: вообще индусы обожали колесо как символ – оно и познание (см.: «Каушитаки-упанишада», III), и мир (см.: «Шветашватара-упанишада», VI; также более поздние «Санкхья-сутра», «Йога-сутра»), и Брахман (см.: «Шветашватара-упанишада», I), да и символ буддизма – колесо Дхармы (закона) о восьми спицах («восьмеричный путь») – но рассуждение обо всем этом здесь не к месту, зато в описанных выше «руководствах» души к действию явно прослеживается египетская «Книга мертвых» – недаром Пифагор 22 года набирался знаний в Стране фараонов.
Однако менее известен ее буддийский аналог – тибетская «Книга мертвых», «Бардо Тхедол», основанная на причудливом сочетании буддизма махаяны, йоги и местного шаманизма. У. Ивенс-Вентц видит несомненные связи обеих книг, отмечая соответствия даже в деталях («присяжные» божества на последнем суде, египетская помесь львицы, крокодила и гиппопотама Аммут, ждущая пожрать грешника, и тибетские дьяволы, готовые увести его в чистилище; табличка Тота и зеркало кармы Дхармараджи) и предполагая «росток» этих учений все же на Тибете, хотя, как кажется, Египет совершенно далек от теории сансарического перевоплощения, ибо Осирис «единоразово» помогает родиться вновь после смерти – к чему б тогда такая забота о мумифицировании? Но с этим не согласен Геродот (ок. 484 – ок. 425 гг. до н. э.), вполне «по-индийски» описывающий воззрения египтян в своей «Истории» (II, 132): «Египтяне также первыми стали учить о бессмертии человеческой души. Когда умирает тело, душа переходит в другое существо, как раз рождающееся в тот момент. Пройдя через [тела] всех земных и морских животных и птиц, она снова вселяется в тело новорожденного ребенка. Это круговращение продолжается три тысячи лет. Учение это заимствовали некоторые эллины, как в древнее время, так и недавно. Я знаю их имена, но не называю». Л. Шредер верно отмечает, что это свидетельство Геродота не подтверждается данными египтологии: «Мы имеем возможность навести справки у самих египтян, по их памятникам, надписям и папирусам. Тут-то и обнаруживается поразительный результат: как ни много говорят египетские памятники о смерти, они не представляют ни одного ясного свидетельства о том, что египтяне верил в переселение душ». Так что этот конкретный вопрос закрыт. Но все же, по мнению выдающегося британского египтолога Э. Баджа, создание многочисленных египетских загробных ритуалов, включая «Книгу мертвых», связано с несомненным для этого ученого влиянием нахлынувших на Древний Египет «иммигрантов с Востока», которые ознакомили местных также с обработкой металлов, письменностью и т. д. Так, гипотетически, можно восстановить цепочку передачи индийских религиозных учений (включая «Книгу мертвых») через Египет до Пифагора. При этом не забываем и о сирийско-вавилонских путешествиях Пифагора, в которых он тоже мог набраться много чего важного и интересного – но об этом уже было сказано ранее, а если верить свидетельству Апулея об «учебе» Пифагора в Индии, то тогда все эти предположительные конструкции и вовсе излишни.
Как известно, Пифагор придавал важное значение не только математике как таковой, но и цифрам самим по себе, как материальному оформлению существующих вещей, особенно единице – по Лаэрцию (VIII, 25): «Начало всего – единица; единице как причине подлежит как вещество неопределенная двоица; из единицы и неопределенной двоицы исходят числа; из чисел – точки; из точек – линии; из них – плоские фигуры; из плоских – объемные фигуры; из них – чувственно-воспринимаемые тела, в которых четыре основы – огонь, вода, земля и воздух; перемещаясь и превращаясь целиком, они порождают мир – одушевленный, разумный, шаровидный, в середине которого – земля; и земля тоже шаровидна и населена со всех сторон». Не углубляясь в это, можно указать, что С.Я. Шейнман-Топштейн видела в этом слияние вавилонской математики с ведийским представлением о «едином» как первоначале всего сущего.
Проведем еще одну параллель, нить к которой нам дал, опять же, Апулей, рассказав, что брахманы поведали Пифагору, кроме прочего, «сколько возрастов в жизни». Лаэрций пишет (VIII, 10): «Жизнь человеческую он разделял так: “Двадцать лет – мальчик, двадцать – юнец, двадцать – юноша, двадцать – старец. Возрасты соразмерны временам года: мальчик – весна, юнец – лето, юноша – осень, старец – зима”. (Юнец у него – молодой человек, юноша – зрелый муж)». Индийская религиозная философия учит о четырех стадиях жизни «дваждырожденных» – то есть посвященных в учение Вед представителей трех высших варн – брахманов, кшатриев и вайшьев: 1 – брахмачарья, жизнь ученика, изучающего Веды под руководством учителя и в его же доме; 2 – грихастха, жизнь домохозяина, создавшего семью и заботящегося о ее благосостоянии; 3 – ванапрастха, жизнь отшельника, который после появления внуков уходит в лес и занимается йогой; 4 – санньяса, жизнь странствующего аскета, свободного от каких бы то ни было ритуальных обязанностей. В принципе, все совпадает.
И напоследок – о бобах, которые запрещал есть Пифагор; см. у Лаэрция (VIII, 24): «От бобов воздерживаться, ибо от них в животе сильный дух, а стало быть, они более всего причастны душе; и утроба наша без них действует порядочнее, а оттого и сновидения приходят легкие и бестревожные»; по иным данным, Пифагор видел в структуре боба символический вход в подземное царство, или, что гораздо прозаичнее, тот самый выход, через который мы все появились на этот свет. Даже эту заповедь, правда, с негативным оттенком, что бобы сами по себе – скверна и заодно оскверняют приносящего жертву, Л. Шредер нашел в индийских писаниях «Яджурведы»: «Не должно есть бобы; бобы нечисты для жертвоприношения»; «Он не должен есть бобов» и др., по поводу чего умильно восклицает, что вряд ли это могло быть случайным совпадением, и эту бессмысленную для греков заповедь Пифагор ввел в оборот исключительно из уважения к заповедям своих брахманских учителей. Запрет поедания бобов тоже, кстати, вызвал шквал насмешек греческих философов и писателей; легенда повествует, что, когда италийские греки убивали пифагорейцев после разгрома их политического союза в результате внутренней смуты, Пифагор мог бы спастись, если б бежал через бобовое поле – но не посмел нарушить свой же запрет, поправ священные плоды ногой, и был зарублен акрагантцем. И у Лукиана Микилл «поддевает» своего петуха, некогда бывшего Пифагором (гл. 4–5): «Петух-философ!… Неправдоподобно это, и не очень-то легко поверить, ведь я, по-моему, уже подметил в тебе два качества, чуждые Пифагору.
Петух. Какие же?
Микилл. Во-первых, ты болтун и крикун, а Пифагор советовал молчать целых пять лет; и во-вторых, нечто уже совершенно противозаконное: вчера мне нечего было дать тебе поклевать, и я, как тебе известно, вернувшись, принес бобов, и ты, нисколько не задумываясь, подобрал их. Таким образом, необходимо предположить одно из двух: или ты заблуждаешься и на самом деле ты – кто-то другой, или, если ты действительно Пифагор, значит, ты преступил закон и, поевши бобов, согрешил не меньше, чем если бы пожрал голову собственного отца! (собственное утверждение Пифагора насчет бобов. – Е.С.).
Петух. Ты говоришь так, Микилл, потому, что не знаешь, чем это вызвано и что приличествует каждой жизни. Я в прежние времена не вкушал бобов, потому что был философом, ныне же не прочь поесть их, так как бобы – пища птичья и нам не запрещенная».
На этом – довольно о Пифагоре. К нему, не будучи пифагорейцем, примыкает, однако, Эмпедокл (ок. 490 – ок. 430 гг. до н. э.), сохранивший, в частности, веру в переселение душ – Лаэрций пишет (VIII, 77): «Душа, – говорит он, – облекается в различные виды животных и растений, – вот его слова: “Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то, был и кустом, был и птицей и рыбой морской бессловесной…” – и запрет на употребление мяса и бобов, но в философии частично следуя все же Пармениду (ок. 525 – ок. 470 гг. до н. э.; нам он интересен постольку, поскольку учил о «едином», сиречь том же Брахмане, противопоставляя его «иному» – миру вещей, однако при этом то и другое диалектически взаимосвязано; также интересно вывести порой приписываемую ему формулу о том, что весь мир есть обман, из индийской иллюзорности мира – майи, однако Парменид скорее все же противопоставлял истинный мир ошибочному мнению людей о нем). С именем Эмпедокла обычно связывают упорядочение учения о четырех стихиях – огне, воде, воздухе и земле; пятую – эфир – он устранил как умозрительную, в чем его отличие от индийцев, постоянно упоминающих о разложении тела на пять стихий, напр., в «Рамаяне» – однако интересно, что в тибетской «Книге мертвых» душу усопшего последовательно встречают именно четыре стихии, сопровождающие Совокупность Материи – Будду Вайрочану (вода – Зерцалоподобная Мудрость, Будда Ваджрасаттва; земля – Мудрость Равенства, Будда Ратнасамбхава; огонь – Всеразличающая Мудрость, Будда Амитабха; воздух – Всевыполняющая Мудрость, Будда Амогхасиддхи), ибо пятая – эфир – не проявляется, так как душа умершего еще не достигла совершенства. Он хоть и придал им имена богов – Зевса, Нестиды, Аидонея и Геры соответственно, однако начисто лишил антропоморфности и путано писал, что они – прежде бога, но притом и сами боги; так и весь мир, Сфайрос, для него еще относительно божественен, но тоже уж никак не антропоморфен:
Ибо не имеет оно человеческой головы, украшающей тело,
И из спины не выходят две руки,
У него нет ни ног, ни быстрых колен, ни волосатого члена,
Он только ум, священный и беспредельный,
Обегающий быстрой мыслью весь мир.
Излишне повторно указывать, что так греческая и индийская философии продолжают параллельно продвигаться к ипостазированию божества как мира, все менее антропоморфного, что мы видели и ранее. Что же до стихий, то он приложил к ним принцип Гераклита, указав, что они разъединяются Враждой, но затем соединяются Любовью – и так циклично; в апогее правит всем и побеждает «липкая» Любовь, вожделением сплавляющая все элементы в единый Сфайрос – пока не начинает действовать «огненная» разрушительная Вражда:
Огнь, и вода, и земля, и воздух с безмолвною высью,
И отдельно от них Спор гибельный, равный повсюду,
И меж ними Любовь, что в ширь и в длину равномерна.
Интересную аналогию не только Эмпедокловой цикличности периодов Вражды и Любви, но и «накапливания негатива», приводящую ко вселенской катастрофе, удалось обнаружить и в космологии буддизма. Там сказано, что с вырождением нравов, расцветом эгоизма и взаимной ненависти срок людской жизни укорачивается, они разбредаются по лесам и при первой возможности убивают друг друга. Находится некто, осознающий, что так жить нельзя, и выступает проповедником дружелюбия; нравы улучшаются, срок человеческой жизни увеличивается – и так попеременно. Но когда такие циклы достигают числа 20, накопившаяся дурная карма начинает разрушать миры: первыми разрушаются ады, как самые неустойчивые, ибо в них прекращается рождение, потом наступает цепная реакция, и гибнет вся Вселенная во всеобщем пожаре, поглощающем и дворец Брахмы (об этом см. выше, о смерти Брахмы в завершение его «века»); потом чувствуется дуновение легкого ветерка – и все начинается с самого начала.