На небеси и на земли… Чувства и думы мирянина

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Идеалы христианской жизни
Text
Идеалы христианской жизни
E-Buch
2,70
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Смерть

Как много людей стараются заставить себя забыть о ней, как бы отталкивают ее от себя, и не в силах сказать себе кратких, неумолимых слов: «Ты умрешь. Напрасно ты будешь бегать от мысли о смерти. Смерть тебя найдет. Так надо подумать о ней раньше».

Есть что-то чрезвычайно грустное в этом зрелище людей, которые, так сказать, не смеют взглянуть смерти в глаза. И сколько, – не говоря уже о духовном вреде такого отношения к смерти, – сколько от того происходит внешних бед! Человек, боясь вспомнить о смерти, все откладывает составление духовного завещания. Он умирает, и, вопреки его воле и расчетам, близкие ему люди остаются необеспеченными, и наследниками становятся какие-нибудь дальние родственники, которых он, может быть, вовсе и не знал.

Совершенно иначе действовали люди глубоких христианских настроений – подвижники. Они всячески поддерживали и обновляли в себе мысль о часе смертном; держали у себя, как старец Серафим Саровский, – гроб.

«Помни последняя твоя (то есть конец твой) – и не согрешиши…» И подвижникам мысль о смерти служила нравственной уздой.

Как вообще изменилась бы к лучшему наша жизнь, если бы мы во многих ее случаях ставили себя лицом к лицу со смертью!

Нам кажется, что мы не довольно привольно живем, что другие люди, несравненно менее нас в жизни потрудившиеся, лучше обставлены, чем мы. Вспомним тут: не все ли равно нам, проходя для какого-нибудь значительного и радостного дела, – не все ли равно, по какому коридору нас ведут, и красиво ли он отделан?.. А что такое земной наш век пред нескончаемой громадой вечности?..

Нас не поняли, не оценили, и мы расстались навсегда, как чужие, с людьми, за которых готовы были положить свою душу. Скажем себе, что смерть все разъяснит, что они там увидят, какие светлые чувства горели в нас к ним, и великим приливом любви загладят все свои перед нами ошибки.

Тому, кого жжет сильная жажда знания, которую так несовершенно удовлетворяет земля, что, чем больше человек узнает, тем сильнее чувствует, что еще большее от него скрыто, – только там откроется вся возможная полнота знания, как только там очи, ищущие красоты, увидят ее истинное воплощение.

И, если бы вера была в нас жива, мы бы с радостью думали о смерти, звали бы ее к себе, как бы ни хорошо жилось нам на земле, и чувствовали бы с божественным Павлом этот святой порыв: «Желание имею разрешиться и со Христом быть», и восклицали бы, словно уже видя Христа, предмет наших стремлений: «Мне смерть – приобретение».

Приобретение!

Да!.. Теряешь землю с ее трудной тяжелой жизнию, с ее суровой природой, ее холодом и мраком, ее неизбежными скорбями, болезнями, враждой, потерями, ее редкими звуками радости, одиноко раздающимися в нескончаемом море стонов, – и приобретаешь счастливую, прекрасную жизнь. Там собрано все, что лучшего, светлого было на земле в жизни, все святыни души туда перенесутся, чтоб жить там неизменно. Там, задавленные, искаженные раньше землей, расцветут лучшие стороны человеческого существа, и с изумлением увидим мы праведность и красоту в тех, чьи грехи и безобразие оскорбляли нас на земле.

И Небо, невыразимо прекрасное Небо вечности, и Солнце, не гаснущее, не меркнущее, животворное Солнце, и сады неописуемой красоты, обвеваемые тихими, ласковыми ветрами, и благовонные цветы, разодетые славой ярче евангельских лилий, и изумрудная зелень лугов, чистый кристалл сладко журчащих ручьев, и свежие листы деревьев, каждый творящий тихую молитву, и шаги Божества в этой невянущей красоте неизменной, обновляющей весны, и отовсюду звучащие звуки небесных невыразимых песен, и великие откровения, и общение святых душ, и над всем, ясно чувствуемое каждым фибром освобожденной, просветленной души, внимающее ей, говорящее с ней Божество!..

Как не воскликнуть, углубясь мыслию в приоткрытые нам тайны будущей жизни:

«Ей, гряди скоро, Господи Иисусе!»

Ушедшие от нас в вечность люди не говорят. Тайна загробная окутывает то, что они там увидели. Но, кто терял близких людей, умиравших в надежде воскресения, в чаянии жизни будущего века, для того целым откровением было выражение лиц умирающих.

Мне пришлось, стоя на коленях, придерживая зажженную колеблющуюся свечу в неподвижной, еле вздрагивающей от последних дыханий руке родного человека, уже не владевшего речью и, казалось, ничего не видевшего, смотреть, не отрывая глаз, на то, то выражало прекрасное старческое лицо, всегда величественное, с печатью мысли на высоком открытом челе.

Язык его навсегда замолк. Но лицо говорило. Оно ясно говорило о том таинственном и чудном, что открывается его внутреннему взору. Какие-то волны глубоко охватывающего чувства, напряженнейшей, но счастливой мысли проходили по этому лицу.

Было ясно, что он что-то видел, к чему-то приглядывался, во что-то погружался, что было недоступно, непонятно для земного глаза, что этот глаз лишь ослепило бы, а что он теперь жадно и счастливо воспринимал. И, недоступная нам, трем близким людям, окружавшим умирающего, нам непонятная область, в которую уходил умирающий, тем не менее чрез его душу нами чувствовалась, нам говорила что-то безглагольное и великое, – и все мы следили за этим зарождением и быстрым развитием того счастья, для которого он от нас уходил.

И, когда все для земли было кончено, и началась для него новая жизнь, и то тело, что раньше, вместе с отлетевшей душой составляло человека, лежало недвижимым и бездыханным, – удивительное выражение застыло на холодеющих чертах этого лица.

Какая-то царственность. Небесное наследие получено. Звание сына Небесного Царя восстановлено. Открыто обладание бесчисленными сокровищами духа.

Глубокое изумление тому, что он увидел, тем загадкам, которые теперь разгадал, и радостное, умиленное восхищение…

Созерцание, начало того все углубляющегося и уширяющегося созерцания, в котором он должен теперь проводить всякое мгновение и все века безграничной вечности.

Созерцание серьезное, тихое, строгое.

Счастье и успокоение – в недоступности более никаким испытаниям, в той полноте существования, в которой уже желаний нет, потому что все уже дано и исполнено.

И мне думалось, когда я всматривался в этот величавый и осмысленный покой, который смерть налагает на лице верующих людей: «Здесь неверующий мог бы уверовать. Ибо в безмолвии смерти это лицо проповедует о Том, Кому теперь эта душа поклоняется».

Недавно я стоял у гроба человека, которого давно и близко знал, который всегда чувствовал Бога и со всяким годом все больше и больше вживался в мир веры.

Он умер почти внезапно, чем Бог избавил от раздирания предсмертных прощаний обожавшую его семью. Он прожил счастливо, идя по вершинам житейских успехов, и знал самое возвышенное и безоблачное счастье.

Ни днем, ни ночью гроб его не оставался одиноким. Помимо панихид почти всегда у гроба был кто-нибудь из семьи. Иногда все собирались вместе вокруг гроба и подолгу говорили, как собирались и говорили вокруг живого.

И я понял то, что сказал мне один из членов семьи: «Когда мы смотрим на его лицо, нам кажется, что он жив… И вообще разве не чувствуется, что он все слышит и все видит?»..

Счастливы те, кто хоть чрез такое тяжкое испытание, как смерть близкого человека, уверились в истине загробной жизни и, так сказать, руками осязали связь между землей и вечностью.

Одиночество и Бог

К старинным русским романсам принадлежит один «жалостный» романс, написанный на известные слова Мерзлякова:

«Среди долины ровный, на гладкой высоте…»

Стихотворение это описывает грусть одинокого громадного дуба, стоящего на пригорке, среди долины. Это, конечно, аллегория.

Здесь говорится вообще о грусти одинокого человека.

Одиночество считается тяжким. Мы привыкли жить в обществе себе подобных, нам хочется видеть вокруг себя привычные лица дорогих людей, которых мы понимаем, которые нас понимают, с которыми у нас столько общего.

Привязанность в людях достигает такой степени, что они как-то болезненно чувствуют себя в разлуке, самой краткой, с этими близкими. Я знал одного прекрасного человека, который душа в душу прожил со своей женой более сорока лет. За все это время они не разлучались ни разу.

Живя у себя в имении и посещая уездный город, для заседаний в мировом съезде, как почтенный мировой судья, этот господин, казалось, должен бы был на эти дни расставаться со своей женой, так как дороги в уезде были отвратительны, гостиница в уездном городе прескверная, а они были люди, привыкшие к комфорту… Но жена неизменно сопровождала его в его путешествии… Если она выезжала в городе и запаздывала на какие-нибудь двадцать минут против того времени, к какому можно было ожидать ее обратно, муж уже волновался и не мог спокойно заниматься никаким делом.

Да, мы созданы для единения, нам тяжело жить одним…

Кто не знает, что даже столь необходимая и приятная вещь, как еда, и та наедине совсем не то, что на людях. Туго идет в рот пища одинокому… Хочется скорее покончить с этой столь вообще приятною в обществе, столь докучною в одиночестве обязанностью.

Как тяжело смотреть на человека, особенно на женщину, который раньше был окружен цветущей семьей – людьми, которых он любил, и которые его любили – и остался мало-помалу совсем одиноким… Стоит он среди жизни, как одинокий дуб среди равнины, так же доступный вдвойне ударам судьбы, как этот дуб, не защищенный ничем от действий стихий.

Один древний старик, владимирский помещик, давно уже умерший, рассказывал мне, что он знавал в молодости своей одного помещика-соседа, оставшегося к концу жизни своей совершенно одним… Старик этот был певун. Иногда садился он пред своим домом, брал в руки гитару и, наигрывая на ней, напевал печальный романс: «Среди долины ровныя». Всю свою наболевшую душу влагал старик в эти слова, и слезы, одна за другой, скатывались у него по щекам.

Да, тяжело для рядовых людей одиночество, но как многим оно нужно и как многим оно суждено!..

 

Чем человек более выдающийся и сложный, чем богаче его внутренний мир, чем он особеннее, тем он более одинок, тем он менее понят.

Одинок потому, что надо быть равным с другими, чтобы чувствовать себя с ними хорошо; одинок потому, что если бы он открылся кому-нибудь во всей полноте своих мыслей и чувств, во всей своей истинной сущности – его бы не поняли и ближайшие люди.

Есть что-то глубоко трагическое, но вместе и великолепное, высокое в этом одиночестве душ нерядовых.

Это вовсе не значит, что такой человек угрюм или необщителен, или живет непременно в отшельничестве или в затворе… Можно быть очень общительным человеком, находиться «на людях» с утра до ночи и находить удовольствие в обществе людей; быть ценимым людьми, иметь людей, которые вас любят, и самому иметь горячие привязанности; но вместе с тем быть все-таки глубоко одиноким и, представляясь с первого взгляда человеком, в котором нечего искать никаких разгадок: до такой степени все в нем ясно, – иметь в себе много никому недоступных тайн.

Есть одно святое одиночество: это одиночество души нашей с Богом.

Возьмем таких всем известных людей, как старец Серафим Саровский, Оптинский старец Амвросий, отец Иоанн Кронштадтский. Они были все люди общительные; отец Амвросий по ласковости своей, когда был еще молодым монахом, не пропускал ни одного встречного, чтобы не сказать несколько приветливых слов, не расспросить о чем-нибудь, что показывало его интерес и любовь к этим людям. Сколько людей перебывало у него за время его старчества, открывая ему свою душу, сколько людей находилось при нем почти безотлучно… А, между тем, он был настолько одинок, что в сущности никто не имеет права назваться его учеником, как мы привыкли понимать это слово, то есть духовным преемником человека, которому он открыл всю полноту своей души. Он был одинок, этот старец, когда оставался один, после длинного дня – от рассвета почти до полуночи, посвященного приему бесчисленного народа, и молился за мир, и созерцал. Он был одинок и в те часы, когда слушал читаемые ему «правила» – и до того воспарял духом, что лицо его начинало светиться невыносимым для глаза людского светом.

Он был одинок и в толпе, когда называл по имени, впервые приходивших к нему людей, видел их прошлое и будущее.

Великий старец Серафим для того, чтобы привлечь людей к духовному подвигу, показать им, какое величайшее счастье может дать духовная жизнь, открыл пред концом кое-что из сокровенных тайн своей жизни в Боге. Но сколько осталось никем не узнанного, такого, что не поняли бы даже люди, если бы он стал это им рассказывать, потому что понять вполне может только человек вполне равный.

И у него были люди, с которыми он делился некоторыми чувствами своими, которым он кое-что рассказывал… Но друзей, истинных друзей, которым все открыто, которые так же знают вашу душу, как свою душу, у него не было; и он был одинок среди людей, и только Бог один всецело владел и наполнял этого великого человека.

А отец Иоанн! Помимо того, что он проводил на народе три четверти суток, что не только во время служб и посещений домов он был окружен теснившейся к нему толпой, но и во время переездов в вагонах его не оставляли люди и настойчиво лезли к нему; кроме всего этого постоянного нахождения в самой гуще народной, он, урывая время у ночи, вел еще свой дневник, печатавшийся и назначенный для тех же людей, которые к нему постоянно обращались, – и он был глубоко одинок…

Кто бы, равный, мог подойти к нему в те часы, когда он один, в присутствии лишь догоравших звезд, в предрассветные часы, стоял под открытым небом, на воле, и душа его говорила с Богом и внимала Ему?

Кто видал его к концу литургии, в безграничном восторге поклоняющимся Святым Тайнам, то смотрящим на Чашу с детским восхищением, то склоняющимся пред нею с тихим плесканием рук, – кто чувствовал в нем эту уединенную радость пред его Богом, тот понимал, что в эти минуты особенно, как и вообще во всей его жизни, единение его с Богом так тесно, что никому уже более тут не остается места… Он любил всех, и все были ему близки, но близки были не по себе, не по выбору личной склонности, как у нас, а ради Бога и в Боге.

И вот, когда подумаешь хотя бы только об этих одиноких людях, тогда разгадаешь многое в той великой тоске, которая гложет душу, ищущую великой и полной привязанности, полной отдачи себя другой душе.

Еще с детства люди особенно чуткие, особенно тонкой душевной организации, начинают переживать эту томительную жажду любви.

Как чиста эта жажда в те годы, когда молчит еще голос плоти, вносящей потом столько грязи и путаницы в наши даже глубокие духовные склонности.

Есть что-то героическое в этих мечтах найти по выбору такую душу, в которой бы сосредоточивалось все, что кажется тебе тогда прекрасным и ценным, в единении с ней найти свое счастье, укрепляться самому, соревнуясь с ней в ее стремлении к добру; быть готовым приносить ей всякие жертвы, находя в этих жертвах высшее блаженство… И как редко такие люди находили то, что рисовалось им в мечтах…

Сколько разочарований – тяжелых и неожиданных, подрывающих жизненные силы, сколько сухости и равнодушия, сколько непонимания в ответ на горячие излияния, даже там, где сходятся два существа, которые в единении могли бы пережить великое счастье…

 
…Когда душе не станет мочи
Вверяться новым, лживым снам…
 

И вот, когда душа окончательно изнеможет в поисках, пусть станет она тогда, наконец, на единственно верный путь.

Трагично в жизни нашей то, что как бы тонка ни была наша душевная организация, какой бы, в смысле душевных переживаний, мы ни представляли из себя тонкий музыкальный инструмент, – мы в отношении собственных наших чувств, того, что мы воспринимаем от других, и что идет вглубь нас, гораздо тоньше того, что мы даем другим, что исходит от нас на них… И кроме того все наши действия уже потому грубее наших чувств и мыслей, что они суть действия и не бесплотны, как бесплотно все в чарующем мире внутренней жизни.

Когда мы сильно чувствуем, мы даже слов тех не имеем, чтобы ими выразить все наше чувство. Одна музыка еще сколько-нибудь может передать всю тонкость душевных переживаний, и ее дело говорит тогда, когда слово немеет, когда перо падает из рук, когда человек чувствует уже себя не в силах держать кисть художника и резец ваятеля, чтобы передать уносящий нас в небеса порыв.

И вот отчего, нищие в средствах выражения того, что мы чувствуем, мы постоянно оскорбляем, хотя бы самыми тонкими и для нас неощутимыми оскорблениями, даже тех, за кого готовы отдать свою жизнь.

Один только есть, Кто никого не обидел, Кто Один стоит на высоте того, что требует, о чем мечтает наша душа.

И вот, исколотые, оскорбленные, израненные, неудовлетворенные людскими привязанностями, пойдем к Нему, и, опустив измученную голову на Его прободенные за нас руки, все Ему расскажем.

И Он нам ответит. Он нас насытит.

Вехи духовные

Тот самый Новый Год, который празднуется у нас первого января, прежде праздновался в русской церкви l-ro сентября.

Конечно, в бытовых особенностях того времени, в частностях отлично от нас, но в общем одинаково с нами и в древней Руси справлялся этот день.

Не работали, шли в церковь, кое-как, втихомолку позевывая и уйдя мыслями в земные свои дела, заботы и предположения, выслушивали службу. Тяжесть праздника, как и у нас, «мирских празднолюбцев» современности, лежала не в церкви, а в сборищах, разговорах, посещениях и забавах такого рода, что день праздника против будней становился вдвойне и втройне «мирским днем».

Из церкви, лениво открестясь, шли по домам, засаживаясь за вкусные и особенно обильные яства и пития, наедались до отвалу, напивались – если не до бесчувствия, то до большой «веселости» – и, заложив основательный фундамент дома, – в гостях продолжали возводить здание.

И служил праздник, как служит и у нас, – предлогом к ублажению чрева. И редкий, редкий вспоминал, что такое в сущности значит новогодие.

Кажется, что вообще-то мысль о праздновании нового года, об избрании особого дня, служащего межою между годами, есть мысль более мирская, чем духовная. У Бога нет сроков, тысяча лет для Него, как день единый, и мгновение покаяния разбойника на кресте имело силу многолетних трудов и подвигов других великих покаянников. Бывает, что в один день и мы, при всем своем временном ограничении, переживаем так много, столько вдруг узнаем, настолько прозреваем, что один этот день становится значительнее и как бы дольше многих бесцветных годов.

Отсчитывать года в 365 дней с четвертью – это дело чисто механической регистрации, но оно вошло в обиход, в общежитие, и в духовной даже жизни с этим приходится считаться.

О чем думают люди, когда при звоне ли современных хрустальных бокалов, или, по старо-русскому, с заздравными кубками в руках желают друг другу нового года, и какое, именно, благо может произойти из-за того, что стукнутся два сосуда, полные вином, с произнесением казенных, истрепанных слов. Многие глубоко чувствующие люди говорили мне, что чувствуют себя чрезвычайно глупо, когда им приходится проделывать эту церемонию, в которой нет никакого смысла.

И при звуке этих бокалов мысли серьезных людей заняты иным.

«Еще годом человечество ближе к счастливой безоблачной, все желания удовлетворяющей жизни, для которой оно создано. Еще на год сократился срок земного изгнания, вечность стала еще на шаг ближе и несомненнее. Убыло того горя, которое должно переиспытать человечество до возвращения «домой», прежде чем воцарится радость, безоблачная радость.

Так к чему тут бокалы и пресные, надоевшие слова о том земном счастье, которое уже претит всякому сильно и тонко чувствующему человеку, с развитым вкусом, с глубокими духовными запросами – человеку, соскучившемуся на земле с ее унынием и однообразием, с ее бледными красками и ничтожным содержанием даже на самых верхах благополучия в самых лучших условиях.

Не то, не то – говорит себе с горечью человек – нужно чего-то другого, чем эти бессвязные и ничего не значащие возбужденные крики: жизни, жизни надо, настоящей жизни, захватывающей, дающей полное удовлетворение, так что уже и желаний не может быть, потому что дано больше и выше, чем он ждал и мечтал».

И он оглядывается вокруг, и в эту минуту душевного прозрения знакомые привычные люди стоят пред ним в своем нравственном обнажении, как жалкие размалеванные маски.

…Господи, – думает он, – других бы людей, крепких, цельных, которые знали, куда шли, и знали, чего хотели от жизни…

И вот, в эти минуты тоски по лучшей жизни, по жизни духа, в ярком свете спасительными маяками встают чистые и правдивые образы людей, тоже искавших счастья, жажда которого есть отличительный признак души человеческой, но сыскавших его иными путями.

Как бы в напоминание людям о том, на каких основах надо строить здание своей жизни, к чему стремиться, дни нового года совпадают с днями памяти великих и ярких святых. Первого января празднуется память святителя Василия Великого и начинается для почитателей с вечера празднование памяти преподобного Серафима Саровского, которого так хочется назвать по-старому, как было до его прославления, старцем Серафимом. Первого сентября совершается память одного из величайших подвижников христианства, славного в подвигах Симеона Столпника, которого в древней Москве называли по этому совпадению – «Симеон Летопро-водец».

Если вообще святых можно называть сторожевыми столбами, указывающими нам жизненный путь, вехами, к которым нам следует приглядываться, чтобы не сбиться в бурю, то эти трое святых особенно привлекают наше внимание.

«Помни нас», – словно слышится от святых ликов этих светлых людей.

Так вспомним не жизнь их, а настроение, идею их жизни, чтобы по ним, так сказать, самим настроиться, духовно подтянуться.

Бог, один только Бог: Его одного они видели и искали. Все даровитые, могшие иметь успех в жизни, с громадною силою воли и настойчивостью, они от жизни ничего не хотели взять потому, что, говоря грубо, метили выше, зная какую-то тайну.

И та тайна была тайна Царствия Божия, которым они хотели овладеть. Ценою же обладания был жизненный подвиг.

Подвиг этот их был тяжек и труден. Они шли на величайшее самопожертвование. Василий для блага церквей работал тем умственным вдохновенным трудом, который выматывает человека так быстро; как великий пожар, озарил он вселенную горением своего духа. И сила души убила жизнь.

Симеон Столпник и старец Серафим, отделенные друг от друга пятнадцатью веками, на свои человеческие плечи взяли такие неимоверные подвиги, что невозможно, казалось, понести их одному человеку, претерпеть столько одной душе.

 

Взялись же за свои подвиги потому, что хотели до конца победить и низложить, и стереть главу лютому искусителю, восставшему на них с безумной силой. Пригвоздили себя ко кресту, не сходя с него до конца, ибо теряет посрамленный крестом дьявол власть над людьми, распявшимися на кресте.

Симеон Столпник нес трудновообразимый подвиг жизни на столпе, откуда не сходил ни днем, ни ночью, ни в холод, ни в жару, ни в дождь, ни во вьюгу, а одно время жил на глубине высохшего колодца, кишевшего гадами. А старец Серафим один понес подвиги отшельничества, молчальничества, затвора, три года питался отваром горькой травы, три года стоял на камнях днем и ночью в непрерывной молитве.

И все это казалось им ничтожной ценой за тот «добрый бисер», который они этою ценою, подражая купцу евангельскому, хотели купить.

Представьте себе, что какой-нибудь человек доподлинно вызнал, что в каком-нибудь участке земли зарыто никому не известное сокровище. На какие многолетние лишения не пойдет он, чтоб овладеть сокровищем?.. И голод будет ему не в голод, и в лишениях он будет наслаждаться уже предвкушением того богатства, для которого терпит лишение. Так и они ощутительно, как бы с дверями открытыми, через которые сияли им райские красоты, видели пред собой Царствие Божие. Они видели его и шли, словно завороженные чудным видением.

И дошли, и ликуют, а в людях оставили потрясающую память своих почти никем не превзойденных подвигов.

На пороге новых годин научите нас новому счастью, вечные, великие люди.

Мы не взойдем за вами на столп, не можем питаться сниткою и, как Василий, поить вселенную реками боговдохновенных глаголов.

Но одно дайте нам: память о том, откуда мы изошли и куда вернемся.

Вся беда наша в том, что мы сами забываем Хозяина, а нам кажется, что Он оставляет нас. Вы же нас научите повсюду Его звать и всегда Его над собой чувствовать.

Когда нам будет хорошо, мы скажем себе: «От Тебя эта радость: знаем, благодарим – не отыми ее от нас…» И мысль о Нем, об Его присутствии в нашей радости, будет возвышать, умирять ее, придавать какой-то тихий оттенок.

А горе сойдет, гроза налетит, – скажем Ему: «И в скорби с Тобой хорошо; и в преисподней с Тобой рай, и в небе без Тебя ад».

Мало-помалу сольем мы свое существование с Божеством.

И когда сольем, то почувствуем, что получили уже в нем всю полноту счастья, что земные удачи и радости нам того тихого, тайного, невыразимого счастья, какое давал нам Он, уже дать не могут. И с удивлением ощутим, как бессильны над нами, закованными в броню веры и вечности, земные испытания, которые будут казаться легкими уколами.

И равнодушные к суете людской вокруг какого-то призрачного, нового счастья, мы с изумлением спросим себя: «На что оно мне?» – и, быть может, еще улыбнемся, как улыбнулся бы богач, которому кто-нибудь с торжественным видом поднес бы в дар… медную полушку.