Buch lesen: «Луноход-1»
Господь поручил им возделывать и хранить этот сад. Адам и Ева постоянно пребывали в общении со своим Создателем. На картинке вы видите, что их глаза обращены к Богу – поэтому они счастливы. Когда наши глаза и сердца устремляются к Господу, мы тоже становимся счастливыми.
Детская Библия
Здравствуй, небо!
Я Луноход-один.
Здравствуй, Солнце!
Я Луноход-один.
До свидания, Земля!
«Манго-Манго»
Иллюстрации Жени Комельфо
© Алехин Е. И., 2024
© Женя Комельфо, иллюстрации, 2024
© ИД «Городец», 2024
Издательский дом «Городец» благодарит за оказанную помощь в выходе издания независимую частную российскую производственную компанию «Праймлайн» (www.prime-l.ru) ПРАЙМЛАЙН: КОМПЛЕКСНЫЙ ЕРС-ПРОЕКТЫ
Луноход‑1
1
По центру экрана – едва заметный скол. Если позволить себе обратить на него внимание, то невозможно будет перестать думать о нем. Так случайный и незначительный элемент становится центром нового мира, ядром сферы, разрастающейся во все стороны от одного-единственного штриха. «Создать новый документ». Создал, посмотрел на чистый лист, придумал, как расположить его на экране, чтобы скол не вторгался в творческий процесс. Рабочая область теперь слева от скола, темно-серая полоска прокрутки страниц на нем, рабочие элементы сразу справа: «стиль», «макет», «шрифт» и так далее. За границами текстового редактора чистый рабочий стол, на котором установлен нейтральный фоновый снимок. Вечер в далеких краях; нереалистичный, почти марсианский ландшафт, расставленные через аккуратный интервал вдоль дороги фонари, а за фонарями – горы. Одинокий автомобиль, легкий фургончик, едва заметен и стремится по дороге к середине кадра. Над горами две трети занимает блекло-голубое небо с облаками, отражающими сиренево-фиолетовый цвет песка, которым покрыты холмы и пространства. Выбрал именно эту фотографию из-за ее геометрической точности и цветовой гаммы, из-за спокойной насыщенности вечернего режима, способствующей процессу сотворения у аккуратного художника.
Так начинается приключение, путешествие туда, где «я» еще не существует. Но человеческие часы уже запущены родителями, крошечным миром безызвестного городка. Маленькое существо чувствует, что такое время, знает, что такое голод, ловит запах матери и ее тепло. Существо слышит глубокий, музыкальный голос отца, между баритоном и басом. Голос становится неотрывным от прикосновений, более редких, чем материнские, более важных, мистических, успокаивающих. Так вышло, что тело требует материнской груди, а дух жаждет отцовских рук и музыки непонятных пока слов.
Первые шаги из вечности к мирскому. Сперва кажется, что удастся прожить жизнь понарошку, сохранив все ключи. Прокатиться через любовь. Жизнь манит, как греза, как сладкий сон. Поддавшись родительским уговорам, целиком переместился в уязвимое мирское тельце. Кроме них, здесь будут возникать и другие люди. Первое на очереди создание – сестра. Ее голова с двумя пучками волос по бокам возвышается над кроваткой. Любопытный и ревнивый взгляд изучает. Ее жестокость и сентиментальность станут первыми отрезвляющими элементами в этой утопии.
Замер, читая это лицо.
Лицо улыбнулось, потянул к нему руку, тронул за глаза. Лицо сестры скорчилось в гримасе и издало неприятный звук. Смешок или предостережение. В ответ сработала сирена, испуг, боль, то, что станет основой для будущего «я».
– Не трогай его! Оля! По рукам!
– Я не трогала, это он трогает! Я не трогала, чего он кричит?
– Уйди от него. Тихо-тихо. Все, мама здесь.
Тепло, движение в карусели рук, в материнском запахе, возвращение к тишине. Большая сестринская ревность и легкий, протяженный на целые года страх. От всеобъемлющего, заполняющего мир ужаса до легкой тревоги, привычного фона дней. Наказание всегда рядом, за любой радостью, за любой творческой удачей. Сторон всегда две штуки.
2
Воспоминания о яслях, скорее всего, ненастоящие. Это догадки и коллажи из обрывков чужих рассказов. Нависающие женщины в халатах, непереводимые на человечий вопли детей от одного до трех лет. Даже густой аромат этого места, состоящий из запахов еды, детских выделений и взрослого пота, может быть фикцией, более поздним сочинением. Но самое реальное здесь, вот в чем не ощущается никакой подделки, – процесс транспортировки до места, восторженные воспоминания об этом сложном пути, в котором ощущался каждый миг.
Зимний воздух невозможно забыть.
Родительские руки носили укутанного в несколько слоев, как здоровенный кочан, ребенка под мышкой. Чернота раннего утра, белый снег в свете редких фонарей. Дышать можно было только через ткань, на глазах застывали слезинки. Первый цвет, который видел ребенок в черно-белом мире, – желтый. Ребенок, будущее «я», отделял желтое двухэтажное здание, подсвеченное ранним солнцем, и понимал, что скоро дыханию и зрению будет проще, а кожа перестанет ощущать морозец.
Родительские руки проносили в раздевалку и укладывали на лавку.
«Мы пришли в „Елочку“», – примерно так думал.
Есть вещи, которые ему очень хорошо известны. Например, что, несмотря на то что его тащила мать, все путешествие целиком зависело от его воли. Захотел бы ребенок изменить порядок вещей, захотел бы ребенок остаться дома, мир сменил бы курс, последовав за детской волей. Захотел бы погрузиться в вечный сон или проявить любопытство к ментальным искажениям, отваливающимся от прохожих и незнакомых взрослых людей, – сложившемуся порядку вещей конец. Но ребенок любил порядок, любил безучастно наблюдать за рутинными процессами. Любил быть частью процессов, не протестовать.
От садика что-то осталось навсегда, и вот оно здесь, рядом со взрослой жизнью. Детский сад называется «Елочка», и ребенку представляется сад новогодних елок, на которые вместо игрушек навесили детей. Такое понимание яслей сохранилось навсегда.
Мать и дитя зашли, они внутри. Становится очень жарко, руки снимают одежду, в которую он укатан, слой за слоем.
– Сопрел уже весь. Ой, ну чего ты так, диатез опять пойдет, Енечка.
Приятно освободить тело и оказаться в теплом помещении.
– Евгеша, сынок мой.
Поцелуи матери закончились. В привычном состоянии дремы ребенку кажется, что он висит на хвойном дереве, как игрушка из плоти и крови. Просто висит в ожидании, пока его опять заберут домой.
3
В безопасности, которую ощущал с родителями, сразу же забывал о другом мире, детском садике. Там никогда не было чувства, что ты – часть целого, нервы были напряжены, и регистратор работал непрерывно: глаза, руки, дистанция, паузы, новая напасть, крик, толчок, выработка модели поведения, одинаковые ситуации, новые ситуации. Много детей, несколько взрослых. Кто-то толкался, кто-то плакал, воспитатели ругались, редко хвалили, но и от этой похвалы было не по себе.
Больше всего нравились занятия по рисованию, в них погружался полностью. Карандаши разных цветов, и с их помощью можно было изобразить на бумаге воображаемый объект. Нарисовал на альбомном листе арбузы: один, второй, третий. Зелено-желтые, полосатые и с хвостиками. Оказалось, что их много, у каждого свой размер и свои полосы, у каждого свой круг, свой характер. Арбузы горкой лежат в кузове грузовика. Под грузовиком – камни. Из окна кабины видно голову человека в фуражке. Даже показалось, что услышал, как человек что-то насвистывает.
– Выйди сюда, Женя! Посмотрите, ребята, какой рисунок.
Воспитательница Ольга Борисовна вывела меня на центр ковра.
Вот оно, мучительное детсадовское «я», оно так же разглядывает себя, как и все дети в этот момент.
Первый раз на сцене.
– У нас здесь будущий художник! Садись, молодец. Отдам твоим родителям.
– О-о, вот будущий художник, – сказал кто-то, и кто-то хихикнул.
Я прошел обратно, но не понял, что это было, почему меня сейчас показали другим. Почему кому-то это показалось смешным? Замешкался, и это почувствовал какой-то ребенок.
На прогулке он набросился с воплем.
Оказавшись вниз головой в сугробе, я заплакал. Полное поражение, где-то за деревянной верандой я пытался вырваться, но меня крепко держали и называли художником.
– Витя Карлов! – так я узнал имя обидчика. – Не трогай его! Ну что ты делаешь! Сейчас я тебе уши надеру, в угол пойдешь!
– Это не я.
Воспитательница засмеялась. Витя Карлов был кудрявый, и через пару лет я пойму, что он красавчик и никто из взрослых женщин просто не мог на него злиться.
– Художник! – сказал Витя Карлов, отпуская плачущего меня.
Вечерами часто оставался последним ребенком под надзором усталой воспитательницы. В спальне и на кухне никого, свет горел в одной комнатке, за окнами почти ночная темнота. Игрушки были собраны, и их трогать уже было нельзя, но можно было разглядывать картинки в книжке. Можно было лежать на ковре, иногда я прямо так засыпал.
– Что мне с тобой делать?
У матери были вечерние смены на радио, отец ездил на работу в областной центр. Кемерово – так назывался большой город, наш, маленький, в часе езды, назывался Березовский.
Воспитательница вздыхала, брала в руки вязание.
Я начинал догадываться, что тот счастливый сон о любимой семье, о маме и папе, их руки и голоса, сестра, которая хоть и норовит съесть мои сладости, но могла бы защитить от Вити Карлова, узнай, как он обидел меня, – тот странный и счастливый сон есть такая же жизнь, как и эта. Они, может быть, даже связаны, неразрывны. Сейчас отец придет за мной, я скажу! Надо рассказать им, что сюда отправлять меня больше не надо. Наверное, надо сказать не отцу, а маме, она поймет.
Даже представил себе, как скажу:
– Я больше не буду ходить в садик, дома посижу.
– Ну и правильно, если тебе не нравится, – скажет мама.
– Не нравится. Дома могу рисовать, пока ты на работе. А сестра будет кормить, когда со школы придет.
Но никогда не получалось поймать точку перехода. Я не был один и тот же, обладал разной волей в «Елочке» и дома. Не удавалось примонтировать один мир к другому и стать своим адвокатом за пределами тюрьмы.
Объединение случилось позже, ближе к лету.
Витя Карлов жил в соседнем доме и позвал поиграть вместе на улице.
– Женя! Эй, художник, идем!
С одной стороны, было понятно: он такой же, как и тот парень в садике. Но не набрасывается, не дерется, не втаптывает в землю. Я шел за ним, как за героем сна.
– Давай на качелю? – сказал Витя Карлов.
– Давай.
Покачались на качелях.
– Пойдем лопухи жрать! – предложил Витя Карлов.
Мы гуляли за домами, и он показал, что у лопуха есть вкусное, сладкое основание. Потом его позвали ужинать, крича в окно. Он ответил так нежно и искренне, не поверишь, что он мог напасть на прогулке:
– Я иду, мамуля!
А мне Витя Карлов сказал:
– Хочешь, я в детском саду тоже буду добрым?
– Да.
4
Мне уже было четыре, а все еще не получалось написать собственное имя. Кажется, на свете вообще мало людей, которые привыкли к своему имени и уж тем более полюбили его.
– Пиши: Ж-е-н-я.
– Я пишу.
– Нет, ты пишешь «жена».
– «Женя»! Я пишу «Женя». Не «жена»!
Мое имя было одновременно мужским и женским. Еще буква «н» меня смущала, я не мог отделить ее от буквы «л» и произносил всегда что-то между двумя звуками, закрепленными за этими символами. «Ль-нь», где-то около них. А смягчающие сложные гласные: «я», «ё», «ю» – вообще были недоступны для моего понимания.
– Я учитель русского языка, а сын не может имя написать, – говорила мама, глядя мне в лицо. – Зато ты у меня такой красивый, белобрысый.
Она утешала меня, играя с волосами, и это было обиднее всего.
– Некрасивый. Некрасивый! Я некрасивый!
Убежав в нашу с сестрой комнату, заплакал. Хотелось быть умным, а не красивым.
– Опять нюни распустил! Девчонка.
Может, я и есть девчонка?
Во-первых, я трус.
Во-вторых, у меня женское имя.
Пусть у меня есть писька, а не дырочка, не пушок. Но в остальном же похож на девчонку? Глаза у меня голубые, как у сказочных красавиц. Волосы светлые, каку блондинки. Если мне сказать грубое слово, сразу же плачу. Мне нравится рисовать, и я не могу никого ударить. Я ни разу в жизни никого не ударил, даже когда нападали. В детском саду дети бьют друг друга, кричат друг на друга, а я всегда боюсь, убегаю, если надо разозлиться, прячу лицо в руки. Сестра может толкнуть меня. Один раз она щекотала меня, и я завыл.
Возникло матерное слово. Сам не понял, как оно вырвалось.
День был выходной, все были в сборе. Слово висело перед нами, все уставились на него.
– Дикобразка, – поправил я себя. – Я так хотел сказать.
Папа подошел ко мне и легонько ударил по губам. Больше я на сестру не кричал, сразу плакал.
Мама усадила меня на колено:
– Ничего, ты научишься писать. Давай порисуем пока?
– Я девчонка?
– Нет, ты мальчик.
– Он девчонка! – засмеялась сестра.
Приснились огромные куклы. Я лежал в деревенском домике, каким его видел в сказках по телевизору. Большие злые куклы пили чай. Я зашевелился, начал подниматься на постели. Изображение было черно-белым, но я светился, мои руки были цветными.
– Пряниками сыт не будешь.
– Да, нужно положить на хлеб ребенка.
– Хорошенькую девочку.
– Хорошеньку тепленьку белобрысую девоньку.
Не очень понимая их разговор, я попытался выбраться из кроватки. Одна из кукол заметила меня и облизалась:
– Какая здесь маленькая милашка!
– Ням-ням! – подхватила вторая.
– Ням!
С воплем я подскочил на своем кресле-кровати и из детской побежал в родительскую комнату, проходную. В Сибири мы называли их «зал». Я думал, что мама меня утешит и уложит между собой и папой. В зале я взобрался на их кровать и попробовал завернуться в одеяло. Меня тут же подняли в воздух.
– Тихо! – очень зло сказал папа.
– Ты что орешь? – сказала мама.
Папа быстро отнес меня на кухню. Не включая света, усадил на табурет и держал, пока я не успокоюсь и в темноте не разгляжу его лицо. Папа тоже был черно-белым. Его строгое имя «Игорь» было не сократить. В мамином «Ирина», или «Ира», тоже был звук «р-р». Даже сестру Олю можно было называть «Ольга», и это «га» в моем представлении, несмотря на дурацкие ассоциации, было подобием стержня. Но мое «ге», и особенно когда мама говорила «Евгеша», было признаком слабого человека, которому нет спасения. Мне нужна была лингвистическая опора. Волос отца было не видно, только лицо без очков, чужое лицо, и я сейчас понял, что его волосы – темные. Потому они и слились с ночью.
– Нельзя. Сестру разбудишь. Так нельзя, – сказал папа.
Он все же смягчился, видимо, поняв, как тяжело мне сдерживаться, чтобы молча плакать, а не рыдать в голос.
– Тихо, тихо. Все хорошо.
– Можно я посижу на кухне?
– Надо ложиться.
– Там куклы.
Папа отвел меня обратно и стоял в темноте некоторое время.
– Не надо елозить. Надо спать, – сказал он.
Я замер и старался не шевелиться весь остаток ночи. Моя сестра посапывала во сне. Это была самая первая бессонница. Зато родители оставили дверь открытой, мне было слышно, как они переговариваются шепотом. Кажется, даже свет в туалете включили для меня, и я видел его рассеянные остатки. Родители уже не злились, тихонько говорили о каких-то своих делах, пока опять не заснули, уже ненадолго, до раннего папиного будильника.
Часто я слышал фразу от взрослых: «Мне бы твои проблемы». Предполагалось, что настоящие проблемы у них. Ближе к отрочеству мне приоткрылась тайна: они часто говорят, не думая, и часто внаглую врут. Проблему взрослых меньше, не считая тех, что остались из детства. В остальном же быть взрослым – ерунда, легкотня!
5
Кто-то из детей спросил: «Ты веришь в Деда Мороза?» Подобный вопрос, казалось, имел религиозно-философский смысл. Подразумевалось, что, отвечая на него, ты сразу допускаешь некоторые «но» и где-то остановишься. Я верю в чудо, но отказываюсь верить, что за любым чудом стоит Бог. Я верю в Бога, но свою свободу ставлю выше этой веры. Я должен был верить в Деда Мороза и принимать тот факт, что его образ вселился в случайного дяденьку из подъезда.
Короче говоря, я ответил:
– А кто это?
– Ты че, дурак? – ответил мой собеседник и засмеялся.
За неделю до новогодних праздников нас расставили в круг с детьми из другой группы. Ольга Борисовна ходила и говорила:
– Возьмите за руку кого-то, кого вы не знаете, ребята! Пусть у вас появится новый друг, потому что это Новый год! Познакомьтесь с тем, кто стоит рядом, улыбнитесь ему!
– Старый друг лучше новых двух!
– В Новый год случаются чудеса, Карлов.
Я боялся Ольги Борисовны. У нее было имя, каку моей сестры. У нее было отчество, каку Пугачёвой. Было видно, что это сильная женщина. А главное – у нее были темные волосы. У моей сестры тоже были темные волосы, и я считал всех шатенок и брюнеток женщинами уродливыми, сильными, хитрыми и злыми. Сестра всегда съедала свою сладость быстрее меня и просила поделиться с ней. Если я не хотел, она льстила, становилась нежной. Мне было неловко, хотел избавить ее от необходимости так себя вести. «В следующий раз, – объясняла она, – ты съешь свое быстрее, а я поделюсь с тобой. Не могу же я снова тебя обмануть?» Каждый раз попадался на эту удочку, хотелось дать шанс, и от воспитательницы, тоже Ольги, да еще и Борисовны, ожидал подобной разводки когда-нибудь.
Обведя меня вокруг пальца, как мне представлялось, Ольга Борисовна засмеется, как Пугачёва в песне «Арлекино». С ней – полное подчинение, не позволял себе никаких вольностей.
С одной стороны меня взяла за руку девочка в платье. Она улыбнулась мне. С другой стороны был пучеглазый пацан.
– Нужно крикнуть! Давайте все вместе! Де-душ-ка!
Все подхватили и стали звать Деда Мороза. Вышла воспитательница чужой группы, крупная женщина с толстым лицом.
Дети завизжали.
– Это… это же ваша воспитательница?! – сказал я милой девочке. – Посмотри. Посмотри, ваша.
Девочка отдернула руку и смерила меня взглядом, как дурачка больного.
Воспитательница в костюме Деда Мороза доставала из мешка конфеты и раздавала нам. Конфету я взял с радостью, но так и не понял, почему все называют ее Дедом Морозом.
Дома родители устроили нам с сестрой сюрприз. Папа вышел на лестницу и вернулся с каким-то мужчиной. Мужчина покачивался от усталости, но в глазах его были огоньки. Он пил шампанское, догадался я. На мужчине был такой же костюм, но синий, а не красный.
– Что надо сказать? – шепнула мама.
– Здравствуй, Дедушка Мороз, – подсказала сестра.
Ей уже было лет десять. Она косилась на меня, кажется, наслаждаясь моим замешательством.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Дедушку Мороза называют на «ты»! Повторяй! «Здравствуй, дедушка».
Я не мог сказать «ты» незнакомцу. Когда он ушел, я спросил у мамы:
– Дедов Морозов много или он один?
Она даже задумалась.
– Он один, настоящий. Но мы можем попросить его помощников нас поздравить.
Догадался, что Дед Мороз – такая работа. Как воспитатели, как мама работает учителем и еще на радио, или как папа работает репортером, но тоже мог бы работать учителем, потому что он филолог. Настоящий Дед Мороз живет на Севере, раздает задания, обучает других Дедов Морозов. Даже женщина может поработать Дедом Морозом. Вот почему воспитательница изобразила из себя Деда Мороза, ей, видимо, не хватало денег, у нее было много детей или больные родители – так я это понял.
Я мог бы поверить в далекого Деда Мороза, в его образ, но не стал бы называть так воспитательницу.
6
Никто из детей не любил суп. Обычно на обеде мы издавали стоны, когда его разливали. Воспитательница делала «пш-шик», начиналась трапеза. Почему-то сильнее всего нам не нравился борщ, терпимым был рыбный, а лучший – гороховый суп, постный. Я слегка зажимал нос и старался не думать о блюде, съедал быстро. Это сослужило мне дурную службу, я заработал репутацию едока. Мне стали класть немного больше.
– Можно мне сегодня поменьше? – попросил я бабулю в белом колпаке.
– Женечка, тебе же надо расти. Не скромничай!
В моей тарелке было супа до самых краев.
Свекольный бульон, одновременно сладковатый и солоноватый, с крапинками жира, подрагивая, ждал меня. Я не мог не доесть, тогда бы воспитательница огорчилась, бабушка в колпаке бы покачала головой.
Отчего-то все, что я делал, выделялось особенно. Уже тогда проявлялся мой основной талант – сцена. Стоило пошутить кому-то, никто не замечал, но если я повторял шутку, сразу же становился объектом внимания. Положительных сторон в детском саду от этого не было. Можно было стать козлом отпущения. Например, один раз на сончасе парнишка завернулся в простыню, как младенец, и сказал:
– Я куколка.
Мне так понравилась шутка, что я ее повторил значительно тише:
– И я куколка.
Тут же услышал мощный голос Ольги Борисовны:
– Кто там куколка? Женя Алёхин? Спать в углу собираешься?
Каким-то образом она среагировала именно на мой голос, на повторение, а не на саму шутку. Когда в соседней с ней спальной комнате двадцать перешептывающихся детишек, некоторые даже перелезают на койки к противоположному полу, чтобы потрогать пипки. Нет, она слышит из этой кучки именно меня.
Суп. Суп. Супец. Слезы текли, я взял ложку, но горечь рыданий не зашла, и меня слегка вырвало в тарелку. Я думал, что никто не заметил, взял ложку с супом и рвотой, продолжил измываться над собой.
– Ты что? Посмотрите, плохо ребенку. – На этот раз спасла Ольга Борисовна. – Заболел, что ли? Не ешь, не ешь это. Давай, умойся и чай сразу бери. Сладкий чай лучше выпей.
Дома мне разрешалось не доедать суп.
– Почему я должна доедать, а он нет? – говорила сестра.
– Ему еще можно.
– Я в его возрасте доедала!
– Я доем гороховый, – сказал я. – Хоть каждый раз буду доедать его.
На свою беду, доел. Я помню чувство триумфа. Один раз оно возникло, я ел как взрослый, до конца.
Теперь мне приходилось сидеть над тарелкой. Рассольник, о. Щи. Борщ, эта жуткая свекла. А если в нем плавали кусочки лечо, как, например, у бабушки, мне приходилось оставлять их на потом, а потом, в конце, набирать в рот, делать вид, что приспичило, и выплевывать в туалете.
Я думал, что папа во всем на моей стороне, но он был непреклонен. Если уж они с мамой о чем-то договорились, то он превращался в робота, лишь бы все было по правилам. Его лицо не дрогнет, он будет смотреть на тебя, как машина, как угол дома на проезжего велосипедиста.
Все давно доели, сестра и мама ушли. Я сидел на нашей кухне в этот майский день, и борщ передо мной, и я слышал, как на улице играют дети. Папа сидел в зале, может быть, с книгой или газетой. Я слышал шорох страниц. Почему, почему я в тюрьме? Я никогда не задумывался, что происходит в раковине. Казалось, там просто исчезают остатки еды.
– Это мое! Мое! Отдай сюда!
– Сам забери! – кричали дети на улице.
Как захотелось туда, даже быть одним из тех, у кого что-то отобрали.
Тихонько слез с табурета, оказался на полу с тарелкой в руках, мне не было видно устройство раковины. Почти наобум пришлось поднять тарелку выше головы, чтобы вылить туда суп. Аккуратно я поставил пустую тарелку на стол. Сердце громыхало.
– Спасибо!
У себя в комнате я стал собираться, чтобы пойти гулять.
Я слышал, как папа прошел в кухню и остановился там.
Потом его руки подняли меня, отнесли на кухню, и я увидел, что суп никуда не делся. Он был в раковине. Кусочки картофеля, капустка и тертая свекла, а также гадкая разварившаяся морковь.
– Никогда. Не. Ври, – сказал папа.
Он говорил сквозь зубы, это было очень страшно. Я чувствовал боль напрасно выкинутых овощей через папино острое и жгучее спокойствие. Это был совсем другой папа, не тот, что гулял со мной по тайге или читал «Денискины рассказы». Это был такой же папа, каким он бывал, когда мама злилась и кричала и прыгала на него с кулаками. Папа, на время превратившийся в камень. Гордый папа, который стерпит мамины упреки, что он слабый, бедный, глупый, – а потом ему вдруг захочется сломать шею собственному сыну, голубоглазому блондинистому нытику.
В следующий раз моим надзирателем была сестра. Я целый час просидел над тарелкой. Целый час смотрел в суп, суп шептал мне, суп что-то пел.
– Пожалуйста, – говорил я. – Пожалуйста, отпусти меня.
– Нет. Я исполняю волю папы и мамы. Ты должен съесть.
Она вышла в подъезд поговорить с кем-то из подружек. Я пробежал в коридор и прислушался. Курят небось, в то время родители все время нюхали сестру, когда она возвращалась домой, и каждый раз, стоило ей выйти в подъезд, в голове возникало слово «курит». Аккуратно я отнес тарелку в туалет. Вылил суп, вернулся на кухню, поставил тарелку по центру стола.
Прошелся ершиком по унитазу, никаких следов.
– Пусть тайное не станет явным, пусть тайное не станет явным.
Я оглядел себя, мне показалось, что я весь сияю. Отрепетировал улыбку и позвал сестру – проверяй!
7
У родителей было много работы, и сестра стала забирать меня из садика. Это была другая Оля, вежливая с воспитательницей, не злая со мной, новенькая. Мне показалось, что ее заменили ночью. Она могла дать мне жвачку или рассказать что-то, чего никто мне еще не рассказывал.
– Ты говоришь и ходишь во сне, потому что ты Рак по гороскопу.
– А ты кто?
– Лев. Я сильная. А Рак – это знак Луны и воды. Ты думаешь медленно, но смотришь в глубину. Ты будешь заниматься творчеством.
– А что значит творчеством?
– Ну вот ты любишь рисовать. Творить. Наверное, родители тебя отдадут в художественную школу. Или станешь газетчиком, как папа. Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
Я слышал от других детей, что они хотят стать водителями автобуса и космонавтами, певцами и актерами, путешественниками и спортсменами. В автобусах меня всегда укачивало, ездить я не любил. Чтобы стать космонавтом или спортсменом, не было примера. Это все из того мира, где жил Дед Мороз. Я хотел быть как папа.
– Я как папа, я буду писать в газету.
– Папин хвостик. Ты читать хоть научись!
– Научусь, когда мне будет шесть!
– Я научилась в четыре! Ну ладно, не обижайся. Все, хватит жевать. Прошло пятнадцать минут. После еды пожуем.
Мы заворачивали жвачки во вкладыши, чтобы потом посыпать сахарным песком и снова жевать.
Один раз сестра обняла меня и сказала:
– У меня нет никого ближе тебя. В тебе половина маминой крови, половина папиной. Точно так же и во мне. Никого роднее, чем я, у тебя не будет. Если тебя кто-то ударит и пойдет кровь – это и моя кровь. Запомнил?
Это я запомнил хорошо. Я сразу увидел картину, как из крови бабушки и дедушки появился папа и какая часть меня от покойного маминого отца, а также ее матери, которую мы никогда не видели.
Сестра напоила меня чаем и накормила хлебом с маслом. Включила мне телевизор, сама села за уроки. Раздался телефонный звонок. Я заподозрил неладное и, пока она собиралась, занял позицию в коридоре.
– Нет! – сказал я. – Нет! Нет!
– Да, но я скоро вернусь.
Я заорал:
– Нет, нет, нет.
Когда я выпрыгнул за сестрой в подъезд, она впихнула меня в квартиру:
– Не будь ты таким трусом! – Захлопнула дверь и закрыла меня на ключ.
Не прекращая орать и плакать, я обошел всю квартиру, включил везде свет. Где-то удалось дотянуться, где-то пришлось подставить табурет. Я вспомнил детей, как они шептали на сончасе. Покойники хотят жить, покойники идут за нашими телами. Черному человеку нужно мое сердце. На улице темнело, надвигалось время покойников. Особенно им нравится мясо детей младше семи лет. Свет не спасал от страха. Дети не врали, они видели, как труп подмигивал из гроба. Оторванная голова лежала с краю. Что за глупости, думал я, почему я ничего такого никогда не видел. Но теперь каждый предмет у нас в доме что-то говорил мне, стремительно передавал опыт. Мир мертвых набросился со всех сторон. Здесь умерло много людей. Они когда-то трогали эти стены, ходили по этому полу. Мылись в нашей ванной – нет, я ведь не включил там свет! Я уставился в телевизор, заткнул уши и стал тихонько гудеть:
– О-а-о-о-о-о-а-а-а-а-а-а…
Но не удавалось заглушить страх.
Я вскочил на диван и закричал:
– Отстаньте! Отстаньте, мертвецы поганые! Пусть все исчезнет! Пусть я умру! Отстаньте!
Свет погас. Я выглянул в окно. Он не горел не только в нашем доме, но и в соседней пятиэтажке, не горели также и фонари во дворе. Полная тьма. На ощупь я пробрался в коридор и спрятался в шкафу.
Никакие руки меня схватили, страх вдруг схлынул. Ушел так же, как и пришел. Опыт предметов и покойников по-прежнему проникал в меня, но я перестал его бояться.
– Ха-ха, – сказал я в этой темноте.
Звук собственного голоса даже не пугал меня, хотя квартира явно слышала и отражала мои робкие смешки.
Через несколько минут свет включился. Вот и все, больше можно было не бояться одиночества. Мне просто стало скучновато, хотелось увидеть родителей. Часы показывали около восьми, скоро можно будет услышать мамин голос по радио. Я оставил свет на кухне, включил приемник и с удовольствием прокрутил рифленое колечко УКВ. Ловило всего две станции, и я всегда, прежде чем поймать мамину, слушал чуть-чуть другую. Скоро через помехи расслышал песню группы «Кар-мэн»:
Я проиграл давным-давно —
И теперь опять ищу
Я хозяйку казино,
Но мексиканское вино
Ценит доллары и кровь,
Вместе быть не суждено…
8
Папа рассказал:
– Я был рад, когда меня приняли в октябрята, а особенно – когда в пионеры. День стоял погожий, и чувство причастности к чему-то возникло. Я знал, что надо стараться жить как порядочный человек. Просто стоял в галстуке, счастливый, уши развесил, радовался и Ленину, и построиться линейкой с одноклассниками…
Ради этого мне хотелось пойти в школу. Там будет больше свободы и больше ответственности. В садике перед завтраком я мыл руки и вспоминал папины слова. Я тоже вырасту и буду стараться. Радовался утреннему свету, и чаю, и еде. Но не успел взять ложку, чтобы собрать остывающую кашу по краям тарелки, как меня прервали и подвели к плачущей девочке.
– Он?
Девочка горько кивнула.
– Я ничего не делал! – опешил я.
– Он меня ударил.
Она указала на умывальную комнату. Я вдруг четко вспомнил, как заходил туда, как мыл руки и представлял себе юного отца, такого же очкарика и усатого, только в красном галстуке и белой рубашке. Но я никого не ударял, я улыбнулся своему отражению и помыл руки, как и полагалось перед едой. В отражении я увидел эту девочку, Нину. Она тоже улыбалась, кажется. Но она пережила это же утро как-то иначе.
– Ты должен извиниться, – сказала воспитательница.
– Я ничего не делал.
– Он плохой.
Воспитательница, на этот раз это была Раиса Евгеньевна, сжала мою руку. Из-за ее отчества я хорошо к ней относился, до этого момента. Думал, что, раз папу ее зовут так же, как и меня, она не обидит.
– Я ничего не делал.
– Пока не извинишься, никто за стол не сядет.
Они заставили меня это сделать.
Как будто этого мало было, скоро я снова стал козлом отпущения. Сперва был интересный урок: нам выдали рисунок, где был изображен медведь, вернее, его контуры, внутри медведь был пуст, чистый лист. Мы макали кисточки в краску, ставили точки разного диаметра и цвета, закрашивая медведя каждый на свое усмотрение. Окрас приобретал узор, фактуру. Я просто закрасил медведя и получил удовольствие, он получился коричневого цвета, с проседью. Но одна девочка сделала очень красиво, в его шерсти будто отражалось немного солнечного света. Совершенно заслуженно ее рисунок повесили на канцелярскую кнопку в игровой комнате.