Buch lesen: «Поломка на краю галактики»
Посвящается Эли и Гию
היסקלגה הצקב הלקת
Copyright © 2018, תרק רגתא
Книга издана при содействии The Wylie Agency (UK) LTD.
Перевод с иврита Линор Горалик*

© Линор Горалик1, перевод, 2024
© Андрей Бондаренко, макет, дизайн обложки, 2024
© «Фантом Пресс», издание, 2025
Переводчик этой книги выражает огромную благодарность Марии Вуль и Илье Эшу за неоценимую помощь в работе над текстом
Предпоследний раз, когда мной стреляли из пушки
Предпоследний раз, когда мной стреляли из пушки, случился после того, как Оделия ушла и забрала ребенка. Я тогда работал чистильщиком клеток в румынском цирке, как раз заглянувшем в наш городок. Со львиными клетками я управлялся за полчаса, как и с клетками двух медведей, но слоновьи клетки – это был кошмар. У меня болела спина, и весь мир пах дерьмом. Моя жизнь была разрушена, а запах дерьма ее добил. В какой-то момент я почувствовал, что мне нужен перерыв. Я забился в уголок за клеткой и скатал себе самокрутку; я даже руки перед этим не помыл.
После пары затяжек я услышал, как у меня за спиной кто-то коротко и царственно кашлянул. Это был директор цирка. Его звали Иджо, и он выиграл наш цирк в карты. У старого румына, прежде владевшего цирком, было три дамы, но у Иджо был четырельяж. Он рассказал мне в тот день, когда меня нанял.
– Кому нужна удача, когда умеешь мухлевать, – сказал он и подмигнул мне.
Я думал, что Иджо нагавкает на меня за то, что я устроил себе перерыв посреди рабочего дня, но он, похоже, совсем не сердился.
– Скажи, – обратился он ко мне, – хочешь легко заработать штуку?
Я кивнул, и он продолжил:
– Я тут был в вагончике у Иштвана, нашего человека-ядра. Он в дугу пьяный. Я не смог его добудиться, а представление через пятнадцать минут.
Грубая ладонь Иджо нарисовала в воздухе траекторию ядра; когда ядро долетело, его пухлые пальцы уперлись мне в лоб.
– Я тебе даю тыщу наличными, если ты его заменишь.
– Но мной никогда не стреляли из пушки, – сказал я и еще раз затянулся сигаретой.
– Конечно, стреляли, – сказал Иджо. – Когда ушла твоя бывшая, когда твой сын сказал, что больше не хочет тебя видеть, потому что ты ноль без палочки, когда твой толстый кот сбежал. Чтобы быть человеком-ядром, не надо быть гибким, или быстрым, или сильным. Достаточно быть одиноким и несчастным.
– Я не одинокий, – возмутился я.
– Реально? – усмехнулся Иджо. – Тогда скажи мне – ладно секс, но когда тебе женщина в последний раз улыбнулась?
Перед представлением на меня надели серебряное трико. Я спросил одного старого клоуна, не надо ли мне пройти какую-нибудь подготовку, прежде чем мной выстрелят.
– Тут главное, – пробормотал он, – расслабиться. Или напрячься, одно из двух. Точно не помню. И еще важно проследить, чтобы пушка была направлена строго вперед, а то промахнешься мимо цели.
– И все? – спросил я.
Даже в серебряном трико я по-прежнему вонял слоновьим дерьмом. Пришел директор цирка и похлопал меня по плечу.
– Запомни, – сказал он, – после того как тобой выстрелят в цель, ты немедленно возвращаешься на арену, улыбаешься и раскланиваешься. А если, не дай бог, тебе больно или ты даже что-нибудь сломал, ты должен держать лицо. Ты должен это скрывать, чтобы публика не догадалась.
Публика выглядела совершенно счастливой. Она приветствовала клоунов, которые затолкали меня в жерло пушки, и высокий клоун с цветком, из которого брызгала вода, спросил меня, прежде чем поджечь фитиль:
– Ты уверен, что хочешь? Это твой последний шанс одуматься.
Я кивнул, и он сказал:
– Ты знаешь, что Иштван, предыдущий человек-ядро, сейчас лежит в больнице с двенадцатью переломанными ребрами?
– Да нет, – сказал я, – он просто пьян, он сейчас спит в своем вагончике.
– Как скажешь, – вздохнул клоун с брызгливым цветком и зажег спичку.
Задним числом я должен признаться, что угол возвышения ствола был слишком острым. Вместо того чтобы попасть в цель, я взлетел вверх, пробил дыру в натянутом своде шатра и продолжил лететь в небеса, высоко-высоко, чуть пониже скрывающей небосвод гряды черных туч. Я пролетел над заброшенным автомобильным кинотеатром, где мы с Оделией когда-то смотрели фильм, над игровой площадкой, по которой бродило несколько собаководов с шуршащими полиэтиленовыми пакетами (и среди них маленький Макс, который как раз кидал мячик, когда я пролетал; он посмотрел вверх, улыбнулся и помахал мне). Над улицей Яркон, где на тротуаре за цветочной клумбой американского посольства я увидел Тиггера, моего толстого кота, ловившего голубку. Через несколько секунд, когда я спикировал в воду, группка людей на пляже вскочила и зааплодировала, а когда я вышел на берег, юная девушка с пирсингом в носу протянула мне свое полотенце и улыбнулась.
Когда я вернулся в цирк, уже стемнело, а моя одежда еще не просохла. Шатер был пуст, а в центре, около пушки, из которой мной выстрелили, сидел Иджо и подсчитывал дневную выручку.
– Ты промахнулся мимо цели, – возмущенно сказал он, – и не вернулся раскланяться, как мы договорились. Я из тебя за это четыреста шекелей вычитаю.
Он протянул мне несколько скомканных купюр, а когда сообразил, что я их не беру, уставился на меня тяжелым восточноевропейским взглядом и спросил:
– Ты что предпочитаешь, мужик, – взять деньги или поссориться со мной?
– Брось, Иджо, – подмигнул ему я и направился к дулу пушки. – Давай, помоги товарищу, выстрели мной еще раз.
Не надо!
Пит-Пит замечает его первым. Мы держим путь в сквер и несем с собой мяч, и тут внезапно Пит-Пит говорит:
– Смотри, папа! – и запрокидывает голову.
Глаза его, сузившиеся до щелочек, смотрят вверх и вдаль, и еще прежде, чем я успеваю представить себе летающую тарелку или рояль, который вот-вот упадет нам на голову, я всем телом ощущаю, что быть беде. Но когда я поворачиваюсь, чтобы проследить за взглядом Пит-Пита, я вижу только уродливое четырехэтажное здание, покрытое неровным слоем краски и нашлепками кондиционеров, будто оно страдает какой-то кожной болезнью. Солнце, присевшее прямо ему на крышу, слегка слепит меня, и не успеваю я попятиться, как слышу, что Пит-Пит говорит:
– Он хочет взлететь.
Теперь мне удается разглядеть фигуру человека в белой рубашке, стоящую на бортике крыши и глядящую вниз, прямо на меня, и я слышу, как Пит-Пит шепчет мне в спину:
– Он супергерой?
Я не отвечаю – я кричу человеку:
– Не надо!
Человек молча смотрит на меня. Я снова кричу:
– Не делай этого, пожалуйста! Какая бы проблема ни загнала тебя туда, наверняка кажется, что у нее нет решения, но знай, что оно есть! Если ты сейчас прыгнешь, ты покинешь мир с ощущением безвыходности, это будет твое последнее воспоминание о жизни. Не семья, не любовь – только поражение. Но если ты останешься, я клянусь всем, что мне дорого, что эти горе и отчаяние начнут растворяться и спустя несколько лет от них останется только забавная история, которую ты будешь рассказывать приятелям за кружкой пива, – история о том, как однажды ты хотел спрыгнуть с крыши и как человек, стоявший внизу, крикнул тебе…
– Чего-о-о-о? – вопит мне в ответ человек на крыше и указывает пальцем себе на ухо.
Видимо, он не слышал меня из-за шума машин. А может быть, шум ни при чем, потому что я отлично услышал его “Чего-о-о-о?”. Может быть, он просто не слышал? Может быть, у него проблемы со слухом?
Пит-Пит, обнимающий меня сейчас за бедра и неспособный обхватить их полностью, словно я огромный баобаб, кричит этому человеку:
– У тебя есть суперспособности?
Человек снова показывает себе пальцем на ухо, как будто не слышит нас, и кричит:
– Мне надоело! Хватит! Сколько можно! – а Пит-Пит кричит ему в ответ, как будто они ведут самую обыкновенную беседу:
– Давай уже, лети, ну лети! – а у меня начинается паника – такая паника, которая всегда начинается, когда ты знаешь, что все зависит от тебя.
На работе у меня такого дофига. В семье тоже, но поменьше. Как тогда, по дороге в Сахне2, когда я попытался затормозить и заклинило колеса. Машину повело, и я сказал себе: “Или ты сейчас справишься, или это конец”. В тот раз, в Сахне, я не справился и была серьезная авария. Лиат, единственная, кто не был пристегнут, погибла, и я остался с детьми один. Пит-Питу тогда было два, и он едва умел говорить, но Ноам постоянно спрашивал меня: “Когда вернется мама? Когда вернется мама?” – поймите, это продолжалось еще долго после похорон. Ему было восемь, а это возраст, когда уже положено понимать, что кто-то умер, но он продолжал спрашивать, а я, и без его бесящих вопросов понимая, что это произошло из-за меня, хотел уже со всем покончить, в точности как человек на крыше. Но я выкарабкался. И вот я здесь, хожу без костылей, живу с Симоной, я хороший отец. И все это я хочу сказать человеку на крыше, сказать ему, что я знаю, что он сейчас чувствует, но, если он не размажет себя сейчас, как пиццу, по тротуару, это пройдет. Гарантированно. На всей нашей голубой планете никто не падал ниже меня. Этот человек просто обязан спуститься и дать себе неделю, месяц, даже год, если нужно. Но как все это сказать полуглухому? А тем временем Пит-Пит тянет меня за руку и говорит:
– Он сегодня не полетит. Пойдем, папа. Пойдем в сквер. А то темно станет.
Но я прирос к месту и кричу изо всех сил:
– Люди постоянно мрут как мухи и безо всякого самоубийства. Не делай этого. Пожалуйста, не делай этого! – и человек на крыше кивает. Кажется, в этот раз он что-то расслышал и кричит мне в ответ:
– Откуда ты знал? Откуда ты знал, что она умерла?
“Она умерла, так всегда бывает! – хочется крикнуть мне. – Всегда. А если не она, то кто-нибудь другой”. Но это не заставит его спуститься, и поэтому я кричу:
– Тут ребенок! – и показываю на Пит-Пита. – Не надо ему этого видеть!
А Пит-Пит рядом со мной кричит:
– Надо! Надо! Ну лети уже! А то темно станет!
Сейчас декабрь и темнеет действительно рано. Если он спрыгнет, это тоже будет на моей совести. Ирена, психолог из поликлиники, снова посмотрит на меня взглядом, в котором будет читаться “После тебя я иду домой”, и скажет: “Ты не виноват. Ты должен это усвоить”. А я кивну, потому что буду знать: через две минуты наша сессия закончится и ей надо будет забирать дочку из яслей. Но ее слова ничего не изменят, потому что и этого полуглухого мужика мне придется таскать на собственной спине, вместе с Лиат и со стеклянным глазом Ноама. Я должен его спасти.
– Подожди меня там, – ору я изо всех сил. – Минуту, я поднимусь к тебе, и поговорим.
– Я не могу без нее, – кричит он мне сверху, – не могу! – а я кричу в ответ:
– Секунду! – и говорю Пит-Питу: – Пойдем, малыш, пойдем, поднимемся на крышу, – а Пит-Пит так мило делает “нет” головой, как он делает всегда, когда собирается напиться моей крови, и говорит:
– Если он полетит, мы лучше увидим отсюда.
– Он не полетит, – отвечаю ему я. – Нет, не сегодня. Давай поднимемся, всего на минутку. Папа должен кое-что сказать этому человеку.
– Ну и кричи отсюда, – упирается Пит-Пит.
Его запястье выскальзывает из моей руки, и он укладывается на тротуар, как любит укладываться перед нами с Симоной в торговом центре.
– Соревнование по бегу на крышу! – говорю ему я. – Если Пит-Пит и папа добегают за один раз не останавливаясь, они оба получают в награду мороженое.
– Сейчас мороженое! – ноет Пит-Пит и перекатывается по тротуару. – Сейчас!
У меня нет времени на эти глупости. Я подхватываю его на руки, он извивается и вопит, но я не обращаю внимания и бегу к зданию.
– Что с мальчиком? – кричит человек сверху.
Я не отвечаю. Я врываюсь в подъезд. Может быть, теперь его задержит любопытство. Может быть, благодаря этому он не спрыгнет и подождет меня.
Пит-Пит тяжелый, а ступенек много, трудно подниматься, когда держишь на руках ребенка пяти с половиной лет, – особенно ребенка, который не заинтересован в подъеме по лестнице. К третьему пролету мне уже нечем дышать. Толстая рыжая женщина приоткрывает дверь на щелочку и спрашивает, кого я ищу. Видимо, она услышала вопли Пит-Пита. Мне плевать на ее вопрос, я продолжаю взбираться по ступенькам. Даже если бы я хотел ей ответить, у меня в легких недостаточно воздуха.
– Наверху никто не живет, – кричит она мне вслед, – там только крыша!
Когда она говорит “крыша”, ее писклявый голос ломается, и Пит-Пит орет ей в ответ полным слез голосом:
– Сейчас мороженое, сейчас!
У меня нет свободной руки, чтобы толкнуть дверь наружу. Мои руки заняты Пит-Питом, который не перестает выделываться, и я бью по двери плечом изо всех сил. Человека, еще недавно стоявшего на бортике, там больше нет. Он не дождался нас. Не дождался, чтобы узнать, почему вопит ребенок.
– Он улетел, – воет Пит-Пит в моих объятиях. – Он улетел, а из-за тебя мы ничего не видели, из-за тебя!
Я начинаю приближаться к бортику. Может быть, он передумал и вернулся в здание, уговариваю я себя, но мне не верится. Я знаю, что он там, внизу. Распластан на тротуаре в странной позе. Я твердо знаю. И на руках у меня ребенок, которому нельзя это видеть, просто нельзя, потому что такая травма сохраняется на всю жизнь, а одна травма у него уже есть. Больше ему не нужно. Однако ноги несут меня к краю крыши. Это как расчесывать прыщ. Как заказывать еще одну порцию “Чиваса”, когда ты знаешь, что выпил достаточно. Как вести машину, когда ты в курсе, что устал. Что ты так устал…
Когда мы уже совсем рядом с бортиком, начинает ощущаться высота. Пит-Пит замолкает, а я слышу, как мы оба тяжело дышим и как издалека к нам приближаются сирены “скорой помощи”, словно говорят мне: чего это ты, зачем тебе это видеть? Ты думаешь, что-нибудь изменится? Ты думаешь, кому-нибудь станет лучше? И вдруг за спиной раздается высокий голос рыжей соседки, которая приказывает:
– Отпусти его.
Я поворачиваюсь к ней, не вполне понимая, чего она хочет.
– Отпусти меня! – кричит Пит-Пит. Он всегда в восторге, когда вмешиваются чужие люди.
– Он же ребенок, – говорит рыжая, но ее голос мгновенно становится слишком мягким и слишком теплым. Она едва не плачет. Вой сирен приближается, а рыжая двигается к нам. – Я знаю, что ты страдаешь, – говорит она мне. – Я знаю, что сейчас все очень тяжело, я знаю, поверь мне.
В голосе рыжей столько боли, что даже Пит-Пит перестает вертеться и смотрит на нее как загипнотизированный.
– Посмотри на меня, – шепчет она, – посмотри. Толстая, одинокая. У меня тоже когда-то был ребенок. Ты знаешь, каково это – потерять ребенка? Ты вообще понимаешь, что ты собираешься сделать?
Пит-Пит все еще у меня на руках и обнимает меня изо всех сил.
– Посмотри, какой милый ребенок, – говорит она.
Она уже совсем рядом с нами. Ее полная рука гладит волосы Пит-Пита.
– Здесь был человек, – говорит Пит-Пит, уставившись на нее своими прекрасными карими глазами, глазами Лиат. – Здесь был человек, а теперь он улетел, но из-за папы мы не увидели.
Сирены замирают прямо под нами. Я делаю еще шаг к бортику, и потная ладонь рыжей цепляется за мою ладонь.
– Не надо, – говорит она. – Пожалуйста, не надо.
Пит-Пит получает шарик ванильного мороженого в пластиковом стаканчике. Я беру фисташковое и шоколадное с кусочками шоколада в вафельном рожке. Рыжая просит шоколадный милкшейк. Все столики в кафе-мороженом ужасно грязные, так что наш столик мне приходится протереть салфеткой. Пит-Пит упрямо требует попробовать милкшейк, и рыжая разрешает. Ее тоже зовут Лиат. Это распространенное имя. Она не знает про Лиат, про аварию, ничего она не знает, а я ничего не знаю о ней, кроме того, что она потеряла ребенка. Когда мы выходили из здания, труп того человека как раз вносили в машину “скорой помощи”. К счастью, он уже был покрыт белой простыней. На один образ трупа в голове меньше. Для меня мороженое слишком сладкое, но Пит-Пит и соседка вроде довольны. Пит-Пит держит свой пластиковый стаканчик в одной руке, а другой тянется к милкшейку рыжей. Он всегда так делает, не знаю почему. У тебя ведь уже есть мороженое, зачем тебе еще? Я открываю рот, чтобы сделать ему замечание, но рыжая подает мне знак – мол, все хорошо – и протягивает Пит-Питу почти пустой стакан из-под своего милкшейка. Ее сын умер, моя жена умерла, человек на крыше умер.
– Смотри, какой он милый, – шепчет мне рыжая, пока Пит-Пит напряженно пытается высосать последнюю каплю со дна ее одноразового стаканчика.
Пит-Пит действительно милый.
Цветик-семицветик
В кафе у моего дома есть симпатичная официантка. Орен, который работает на кухне, говорит, что у нее нет парня, что ее зовут Шикма и что она любит легкие наркотики. Пока она не начала там работать, я к ним ни разу не заходил, а теперь сижу там каждое утро, пью эспрессо. Болтаю с ней о том о сем. О том, что читаю в газете, о других посетителях кафе, о пирогах. Иногда мне даже удается ее рассмешить, и, когда она смеется, я радуюсь. Уже несколько раз я хотел пригласить ее в кино, но кино – это слишком в лоб. Кино – это вроде ужина в ресторане или просьбы слетать со мной в Эйлат. Кино – штука однозначная. Это как сказать ей: “Я тебя хочу”. И если она не заинтересована и скажет “нет”, выйдет почти неловко. Так что я подумал: лучше пригласить ее дунуть. Максимум она скажет: “Я не курю”, а я вверну какой-нибудь анекдот про укурков, закажу еще эспрессо как ни в чем не бывало, и мы продолжим.
Поэтому я звоню Аври. Аври, может быть, единственный, кто учился со мной на одной параллели и курил как ненормальный. Последний раз мы беседовали больше двух лет назад, и, пока я набираю его номер, я прокручиваю в голове всякую болтовню, что-нибудь такое, о чем с ним можно будет поговорить, прежде чем я спрошу про траву. Но не успеваю я даже справиться, как дела, Аври сразу отвечает:
– Все сухо. Нам закрыли границу с Ливаном из-за этих дел с Сирией, а теперь еще и границу с Египтом из-за бардака с “Аль-Каидой”. Курить нечего. Я на стенку лезу, чувак.
Я спрашиваю его, как он вообще, и он мне что-то отвечает, хоть мы оба и знаем, что меня это не интересует. Говорит, что его девушка беременна и что они оба хотят ребенка, но ее вдовая мама давит на них, чтоб они поженились в раввинате, и утверждает, что этого хотел бы девушкин папа, если бы был жив. С таким доводом поди поспорь. Что тут можно сделать? Выкопать папу тяпкой и спросить? И все время, пока Аври говорит, я пытаюсь успокоить его, говорю ему, что это норм, потому что мне реально норм, если Аври поженится в раввинате и если не поженится. Если он решит уехать из страны или сделать переход, я тоже не запарюсь. А вот цветочки для Шикмы мне важны, так что я ему вкручиваю:
– Дружбан, а как насчет цветочка? Не для обдолбыша какого-нибудь, для девушки одной, она особенная, мне хочется впечатление произвести.
– Сухо, – снова говорит Аври. – Клянусь тебе, я сам начал курить “Найс гай”3, как какой-то наркоман.
– Я не могу принести ей “Найс гай”, – говорю я. – Это будет плохо выглядеть.
– Знаю, – слышу я бормотание в трубке. – Я знаю, но прям нет.
Двумя днями позже Аври звонит мне с утра и говорит, что, может быть, у него есть кое-что, но все сложно. Я говорю, что я даже задорого готов. Мне же на один раз, дело особенное. Мне едва грамм нужен.
– Я не сказал “дорого”, – сердится Аври, – я сказал “сложно”. Будь через сорок минут на Карлебах, сорок шесть, и я тебе объясню.
“Сложно” мне сейчас не в тему. Насколько я помню со школы, “сложно” у Аври – это действительно сложно. Я всего лишь хочу один цветочек, даже просто косяк для красивой девушки, которую у меня получается рассмешить. Не тянет меня сейчас встречаться с заядлыми преступниками или кто там живет на Карлебах. Одного только тона Аври по телефону достаточно, чтобы я занервничал, а тут еще и дважды повторенное “сложно”. Когда я прихожу по адресу, Аври уже на месте, на голове полушлем от мотороллера.
– Этот человек, – говорит он мне в подъезде на ступеньках, тяжело дыша, – к которому мы сейчас поднимаемся, он адвокат. Моя знакомая прибирает у него каждую неделю, но не за деньги, а за медицинскую траву. У него рак чего-то, не знаю чего. Он получает сорок грамм в месяц по рецепту и почти не курит. Я попросил ее узнать, не хочет ли он скинуть немножко из своих запасов, а он ответил, что если мы придем вдвоем, то есть о чем поговорить. Не знаю, про что это. Ну я тебе и позвонил.
– Аври, – говорю я ему, – я попросил цветочек. Не пойду я сейчас с тобой покупать наркотики у адвоката, которого ты раньше никогда в жизни не видел.
– Это не покупка наркотиков, – говорит мне Аври, – это просто человек попросил, чтобы мы с тобой пришли к нему на дом поговорить. Если он скажет нам что-нибудь не то, мы сразу говорим “до свидания” и сливаемся. Да и не будет сегодня никакой покупки, у меня ни шекеля с собой. Максимум мы узнаем, что приоткрылась некая дверь.
Я все еще сомневаюсь. Не то чтобы я предчувствовал опасность – просто боюсь, что будет неловко. От неловкости я просто загибаюсь. Сидеть у людей, с которыми я не знаком, в доме, с которым я не знаком, и ощущать вот эту вот тяжелую обстановку. Мне от такого плохо делается.
– Ну, – говорит Аври, – просто поднимись, а через две минуты прикинься, типа получил эсэмэску и тебе надо идти. Не будь козлом, он попросил, чтобы мы пришли вдвоем, так что зайди со мной, чтобы я не выглядел мудаком, а через минуту слейся.
Мне все еще не очень, но когда Аври раскладывает это так, мне трудно сказать “нет” и не оказаться козлом.
Фамилия этого адвоката Корман – по крайней мере, так написано на двери, – и он оказывается ничего. Предлагает нам колу и кладет по стаканам лимон и лед, будто мы в лобби какой-то гостиницы. Квартира у него тоже ничего, светлая, хорошо пахнет.
– Смотрите, – говорит он, – через час у меня прения в муниципальном суде. Дело против мужика, который наехал машиной на десятилетнюю девочку и смылся. Отсидел едва год в тюрьме, а теперь я представляю ее родителей, которые требуют с него два миллиона. Он араб, этот, который наехал, но из богатой семьи.
– Ничё так, – кивает ему Аври, как будто хоть что-то понял. – Но мы тут вообще по другому делу. Мы друзья Тины. Мы пришли насчет травы.
– Это одно и то же дело, – нетерпеливо отвечает Корман. – Если вы дадите мне закончить, вы поймете. На прения придет много родственников наехавшего, чтобы его поддержать, а со стороны погибшей девочки, кроме родителей, никто не придет. Да и родители будут сидеть тихо, опустив голову, и слова не скажут.
Аври кивает и молчит; он все равно не понимает, но не хочет сердить Кормана.
– Мне надо, чтобы ты и твой друг пришли на прения, как будто вы ее семья, и устроили бардак. Шум. Кричали подсудимому, что он убийца. Плакали. Ругались там немножко, но ничего расистского, только “скотина” или вроде того. Короче, чтобы вас почувствовали. Чтобы в зале почувствовали: в стране есть люди, которые думают, что он слишком легко отделался. Вам, может, кажется, что это глупо, но такие вещи очень влияют на судей. Немножко стряхивают с них нафталин сушеного закона, сталкивают их с реальным миром.
– Но трава… – начинает было Аври.
– Я как раз к этому подхожу, – прерывает его Корман. – Потратьте ради меня эти полчаса на прениях, и я дам каждому из вас десять грамм. Если будете кричать достаточно громко, даже пятнадцать. Что скажете?
– Мне нужен только грамм, – говорю я. – Может, ты мне продашь, и все? А потом вы с Аври…
– Продать? – смеется Корман. – За деньги? Я что, дилер? Максимум я могу подарить другу пакетик раз-другой.
– Тогда подари мне, – умоляю я, – всего-то грамм.
– Ну что я тебе сказал секунду назад? – неприятно улыбается Корман. – Я подарю. Только прежде докажи мне, что ты действительно мой друг.
Если бы не Аври, я бы не согласился, но он все время ноет, что это наш шанс и что мы не сделаем ничего опасного или незаконного. Курить траву незаконно, но кричать на араба, переехавшего маленькую девочку, – это не просто законно, это даже принято.
– Поди знай, – говорит он мне. – Если там есть камеры, нас еще и в новостях покажут.
– А притворяться, что мы ее семья? – настаиваю я. – Ее родители же будут знать, что мы не семья.
– Он не велел нам говорить, что мы семья, – защищает Кормана Аври. – Он просто сказал, чтобы мы кричали. А если кто-нибудь спросит, мы всегда можем сказать, что прочли про это в газетах и что мы обыкновенные граждане, которым не все равно.
Эту беседу мы ведем в лобби здания суда. Хотя снаружи и солнечно, внутри нет света и пахнет канализацией и мхом. И хотя я спорю с Аври, нам обоим уже понятно, что я участвую. Иначе я бы не приехал с ним сюда на мотороллере.
– Не волнуйся, – говорит он мне, – я буду кричать за двоих. Тебе ничего делать не надо. Ты просто друг, который пытается меня успокоить. Ну, знаешь, чтобы почувствовали, что ты со мной.
Причина, по которой Аври сейчас говорит мне, что я не должен кричать, заключается в том, что в зале суда находятся примерно пятьдесят “двоюродных братьев”4, все из семьи наехавшего. Сам наехавший – толстенький такой, выглядит молодым – разговаривает с каждым, кто входит, целуется с ним, как на свадьбе. На скамье истцов, с Корманом и еще одним адвокатом, молодым и с бородой, сидят родители девочки. Они не выглядят как на свадьбе. Они выглядят совершенно убитыми. Маме лет пятьдесят или больше, но она маленькая, как цыпленок, у нее короткие седые волосы, и она кажется совершенной невротичкой. Папа сидит с закрытыми глазами, время от времени открывает их и через секунду снова закрывает. Прения стартуют; видимо, это конец того, что началось в прошлый раз, – все какое-то обрывочное и техническое. То и дело только бормочут номера параграфов. Я пытаюсь вообразить нас с Шикмой в этом зале после того, как нашу дочь сбила машина. Мы совершенно убиты, но держимся друг за друга, и она шепчет мне в ухо:
– Я хочу, чтобы этот подонок заплатил за все.
Представлять себе это не клево; я прекращаю и начинаю воображать, как мы вдвоем у меня в квартире что-то курим и смотрим без звука National Geographic, какой-нибудь фильм про животных. И как-то так мы вдруг начинаем целоваться, и, когда она прижимается ко мне в поцелуе, я чувствую, как ее грудь сплющивается о мою.
– Ах ты тварь! – кричит Аври, внезапно вскочив посреди зала. – Ты чё лыбишься! Ты девочку убил! Ты чё у меня лыбишься! Позор!
Несколько человек из семьи подсудимого начинают двигаться к нам, а я встаю и делаю вид, что пытаюсь успокоить Аври. Собственно, я и впрямь пытаюсь успокоить Аври. Судья стучит молотком и призывает Аври к порядку. Он говорит, что, если Аври не перестанет вопить, судебная охрана выведет его из зала силой, и эта перспектива гораздо приятнее, чем иметь дело с семьей наехавшего, несколько представителей которой сейчас стоят в миллиметре от моей рожи, ругаются и толкают Аври.
– Террорист! – вопит Аври. – Те смертная казнь положена!
Я понятия не имею, почему он это говорит. Чувак с большими усами дает ему пощечину, я пытаюсь встать между ним и Аври и получаю по лицу. Судебная охрана выволакивает Аври наружу. В процессе он все еще кричит:
– Девочку маленькую убил! Цветочек сорвал! Пусть у тебя тоже девочку убьют!
Пока он это произносит, я стою на полу на четвереньках. У меня течет кровь со лба или из носа, я уже не знаю, откуда точно, но с меня капает. И едва Аври выдает вот это, что, мол, пусть и у наехавшего умрет девочка, кто-то как следует лупит меня по ребрам.
Когда мы добираемся до дома Кормана, тот открывает морозилку, дает мне пакет с горошком “Санфрост” и советует прижать покрепче. Аври не говорит ни ему, ни мне ни слова и только интересуется, где трава.
– Ты зачем сказал “террорист”? – спрашивает Корман. – Я вам ясно говорил: не упоминать, что он араб.
– “Террорист” – это не расизм, – защищается Аври, – это как “убийца”. В еврейском подполье тоже были террористы.
Корман ничего не отвечает, только отправляется в ванную и выходит с двумя полиэтиленовыми пакетиками. Один дает мне и один бросает Аври, который ловит с трудом.
– В каждом двадцать, – говорит Корман мне, открывая входную дверь. – Горошек можешь забрать с собой.
На следующее утро в кафе Шикма спрашивает, что случилось у меня с рожей. Я говорю, что мелкая авария, ходил в гости к женатому другу и поскользнулся на игрушке его сына в гостиной.
– А я уж представила себе, что тебя побили из-за девушки, – смеется Шикма и подает мне эспрессо. – Такое тоже бывает.
Я пытаюсь улыбнуться в ответ:
– Ты побудь со мной подольше и увидишь, что меня бьют и из-за девушек, и из-за друзей, и из-за котов. Всегда меня бьют, я сам никогда не бью.
– Ты как мой брат, – смеется она. – Из тех, кто пытается разнять и сам отхватывает.
Я чувствую, как полиэтиленовый пакетик с двадцатью граммами шуршит у меня в кармане пальто. Но, вместо того чтобы прислушаться к нему, я спрашиваю Шикму, удалось ли ей уже посмотреть фильм про космонавтку, у которой взорвался корабль, и она застряла в космосе с Джорджем Клуни. Она говорит, что нет, и спрашивает, как это связано с нашим предыдущим разговором.
– Не связано, – соглашаюсь я. – Но фильм вроде офигенный. Трехмерка с очками и всякое такое. Хочешь пойти со мной?
Секунда тишины, и я знаю, что после нее последует “да” или “нет”, а тем временем у меня в сознании снова всплывает прежняя картина: Шикма плачет, мы в суде, держимся за руки. Я пытаюсь перещелкнуться с нее на другую картину, где мы целуемся на драном диване у меня в гостиной, пытаюсь и не могу. Уж слишком крепко та, первая картина засела у меня в голове.