Житейские воззрения кота Мурра

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Житейские воззрения кота Мурра
Житейские воззрения кота Мурра
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 3,84 3,07
Житейские воззрения кота Мурра
Audio
Житейские воззрения кота Мурра
Hörbuch
Wird gelesen Юрий Белик
2,53
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Я, конечно, не могу похвалиться, – говорила мне Мина, – такой образованностью, как твоя, но тем не менее я отнюдь не лишена природных способностей и чрезвычайно приятных, самой природою мне дарованных талантов. К ним я причисляю, скажем, способность извлекать из шкурки моей потрескивающие искры, когда люди меня гладят по спинке. И каких только неприятностей не испытала я из-за одного лишь этого единственного дарования! Детвора и взрослые непрестанно терзают и тормошат мне спинку ради такого фейерверка, немилосердно мучая меня при этом. А тогда, когда я малодушно отпрыгиваю или показываю когти, мне приходится выслушивать всякого рода обидные замечания, меня называют строптивой и дикой тварью, а порой даже и колотят слегка. Так вот, как только маэстро Абрагам удостоверится, что ты умеешь писать, милейший Мурр, он закабалит тебя, превратит тебя в безропотного писца и копииста и тягчайшею повинностью твоею станет то, что ты теперь делаешь с радостью и наслаждением, по собственной своей охоте!

Мина еще долга распространялась о моих взаимоотношениях с маэстро Абрагамом и о моей высокой образованности и начитанности. Лишь много позже я уразумел, что то, что я считал в ней отвращением к наукам и знаниям, было на самом деле истинной житейской мудростью, неистощимым кладезем которой являлась моя пятнистая маменька.

Я узнал, что Мина живет у престарелой соседки, узнал, что родительница моя очень и очень нуждается и что ей порою стоит немалых трудов утолить голод. Это глубоко тронуло меня, сыновняя любовь мощно пробудилась в моей груди, я вспомнил о великолепной селедочной голове, припрятанной мною от вчерашней трапезы, и твердо решил презентовать ее моей новообретенной родительнице.

Но кто сможет измерить все сердечное непостоянство, всю изменчивость тех, которые блуждают под луной, озаряемые ее неверным светом! Почему судьба не замкнула нашу грудь, дабы не превратить ее в игралище роковых и пагубных страстей. Почему мы, подобно хрупкому, колышущемуся тростнику, вынуждены покорно склоняться под житейским ураганом? О, враждебный, о, неумолимый рок! «О аппетит – тебя котом зову я!» Итак, с селедочной головой в зубах взобрался я, словно pius Aeneas[17], на крышу и уже вознамерился было пролезть в чердачное оконце.

Вот тут-то я и испытал совершенно своеобразное ощущение: мое «я» было решительно чуждо моему истинному «я», но в то же время вернейшим образом отображало некие затаенные порывы моего сокровеннейшего «я».

Полагаю, что выразился вполне вразумительно и четко, так что в этом описании моего удивительного состояния всякий сможет увидеть, с каким необычайным рвением, свойственным разве что прирожденным психологам, я отважно проникаю в заветные пучины и бездны нашей души. – Стало быть, я продолжаю!

Поразительное чувство, как бы сотканное из пылкого желания и вялой неохоты, овладело мною, оно пересилило меня – ни о каком сопротивлении не могло быть и речи, увы, я сожрал, я слопал эту дивную селедочную голову!

Робко прислушивался я к трогательному мяуканью Мины, боязливо слушал, как она, бедняжка, звала меня по имени. Раскаяние и стыд охватили меня; я влетел в кабинет моего маэстро и забрался под печку. И тут меня стали терзать самые ужасающие видения, самые жуткие призраки. Перед моими очами была Мина, вновь обретенная пятнистая маменька, покинутая мною в полном отчаянии, голодная, безутешная, жаждущая дивного, необдуманно обещанного мною лакомства. Мина, готовая лишиться чувств… – Чу! – это ветер, завывающий в дымоходе, произнес имя Мины; – Мина, Мина, – шелестело и шуршало в бумагах моего маэстро. Мина, – поскрипывали хрупкие бамбуковые стулья. Ах, Мина-Мина, – всхлипывала печная заслонка. О! Это было горестное, душераздирающее чувство, и это чувство пронизывало меня! Я решил, как только представится возможность, пригласить как-нибудь поутру мою бедную матушку полакать со мной молочка. Ах, что за освежающая, что за благодатная и благодетельная мысль осенила меня, какое восхитительное успокоение ощутил я вдруг. Я прижал уши и заснул блаженным сном!

О вы, тончайшие, о вы, чувствительные души, вы, всецело понимающие меня; вы увидите еще, ежели вы, конечно, не ослы, а истинные добропорядочные коты, вы увидите и постигнете, говорю я, что эта буря в груди моей прояснила небеса моей юности, – не так ли благодетельный ураган разгоняет мрачные тучи и открывает взору беспредельные лазурные дали?! Роковая селедочная голова тяжко обременила мою душу и совесть, но зато я постиг, что есть аппетит, какова его сила и до чего же кощунственно и святотатственно противиться зову матери-природы! Итак, пусть каждый ищет свою селедочную голову и не пытается перебежать дорогу другим расторопным и сообразительным собратьям своим, каковые, ведомые инстинктивным чутьем и здоровым аппетитом, припасают оные головы для собственного употребления!

(Мак. л.)…нет ничего более несносного для историографа или биографа, чем когда он, как бы мчась на необъезженном скакуне, вынужден лететь по ухабам и буеракам, по пашням и лугам в безуспешных поисках надежного пути. Нечто подобное происходит и с тем, кто вознамерился, о благосклонный читатель, запечатлеть на бумаге то, что ему известно о необыкновенной жизни капельмейстера Иоганна Крейслера. С превеликой охотой биограф начал бы следующим образом: «В маленьком городке Н. или Б. или К., в Троицын день или на Пасху, в таком-то и таком-то году явился на свет Иоганнес Крейслер»! Но такого рода образцовый хронологический порядок весьма нелегко соблюсти, ибо злополучный повествователь располагает лишь известными, да и то сугубо отрывочными сведениями, которые непременно следует подвергнуть литературной обработке, покамест они окончательно не выветрились из его памяти. Как, собственно, собирались и накапливались эти драгоценные крохи, ты, любезный мой читатель, непременно узнаешь еще до конца этой книги и тогда, быть может, не вменишь в вину составителю ее несколько рапсодический характер и, пожалуй даже, убедишься в том, что она лишь на первый взгляд представляется несколько отрывочной и хаотичной, а на деле все ее фрагменты связаны некоей крепкой и прочной нитью.

Пока что продолжаю: не слишком много времени прошло с тех пор, как князь Ириней поселился в Зигхартсвейлере, и вот однажды вечером, чудным летним вечером, принцесса Гедвига и Юлия гуляли в прелестном зигхартсхофском парке. Словно золотая пелена, расстилалось и искрилось над деревьями сияние заходящего солнца. Листва была совершенно недвижима. В молчании, исполненном предчувствий, деревья и кусты словно обращались с немой мольбой к вечернему ветру, будто умоляя его прилететь и обласкать их. Одно только журчание лесного ручейка, прыгающего по белеющим камешкам, нарушало эту очарованную тишину. Девушки молча бродили, взявшись за руки, по узеньким аллеям, вьющимся между цветочными клумбами, перебирались по узеньким мостикам, переброшенным через капризные извилина ручья, покамест не дошли до конца парка, до большого озера, в котором отражался отдаленный утес Гейерштейн и венчающие его живописные руины.

– Какая красота, – от всей души воскликнула Юлия.

– Давай, – сказала Гедвига, – зайдем в рыбацкую хижину. Вечернее солнце печет немилосердно, а изнутри сквозь среднее окно – вид на Гейерштейн еще лучше, чем отсюда, ибо весь окрестный пейзаж предстает оттуда не в виде панорамы, а как бы отдельными группами, вместе образующими настоящую картину.

Юлия пошла вслед за принцессой, а принцесса, едва войдя в хижину, бросив взгляд в окно, стала сожалеть, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, чтобы запечатлеть пейзаж в том освещении, которое она называла необыкновенно эффектным и, более того, – дразнящим воображение.

– Мне почти хочется, – сказала Юлия, – мне почти хочется позавидовать твоей способности с таким искусством запечатлевать деревья и кусты, горы, холмы и озера точь-в-точь такими, каковы они в природе. Но я знаю уже, что если бы я тоже умела так чудно рисовать, как ты, то все-таки мне никогда не удалось бы изобразить пейзаж таким, каков он в натуре, и чем прекраснее пейзаж, тем труднее мне приняться за него. Я созерцала бы его с таким восторгом и радостью, что, пожалуй, так и не смогла бы приняться за дело! – При этих простодушных словах Юлии лицо принцессы озарила некая странная для шестнадцатилетней девушки усмешка, и усмешка эта была просто поразительной, чтобы не сказать более. Маэстро Абрагам, который порой выражался несколько витиевато, говаривал, что подобного рода смену выражения лица можно сравнить разве что с престранной рябью, возникающей на поверхности тогда, когда в пучине движется нечто опасное и грозное. Так или иначе, принцесса Гедвига улыбнулась: она чуть приоткрыла розовые уста, чтобы что-то возразить кроткой и прямодушной Юлии, как вдруг совсем рядом зазвучали аккорды – удары по струнам были так громогласны и наносились с такой дерзновенной силой, что невозможно было поверить, что это самая обычная гитара!

Принцесса онемела от неожиданности и вместе с Юлией выбежала из рыбачьей хижины.

Теперь зазвучали одна за другой поистине чудесные мелодии, связанные удивительнейшими переходами, необычайнейшими последовательностями аккордов.

В музыку вплетался звучный мужской голос, а в нем то звучала вся сладостность напевов Италии, то, внезапно прервав эти нежные рулады, певец начинал серьезную и грустную мелодию; порою он вдруг переходил на речитатив, особенно выразительно акцентируя в нем отдельные слова.

Певец настраивал гитару, потом снова брал аккорды – затем вновь прерывал и вновь настраивал, – потом раздавались гневные, словно бы в ярости вырвавшиеся слова – потом вновь мелодии – и вновь звуки настройки.

 

Заинтересованные тем, что это за удивительный виртуоз, Гедвига и Юлия подкрадывались все ближе и ближе, пока не увидели человека в черном, который сидел спиной к ним на обломке скалы, у самого озера; он играл замечательно и вдохновенно, порою же начинал петь и даже разговаривать с самим собою.

Вдруг он перестроил гитару на какой-то необыкновенный лад и, беря отдельные аккорды, восклицал в паузах между ними: «Опять не так – нет чистоты – то чуть-чуть ниже, то чуть-чуть выше, чем следует!»

Засим он высвободил инструмент, распустив голубую ленту, на которой у него через плечо висела гитара, схватил ни в чем не повинную певунью обеими руками и, держа ее перед собой, заговорил: «Скажи мне, ты, своевольница, где же, собственно, укрылось твое благозвучие, в каком уголке твоего нутра прячется чистая гамма? Или, быть может, ты хочешь восстать против своего хозяина, дерзко уверяя, будто уши его заколочены наглухо увесистыми кувалдами «Хорошо темперированного клавира» и что энгармонизм его всего лишь ребячья забава? Мне почему-то кажется, что ты измываешься надо мной, невзирая на то что я выбрит куда тщательней, чем твой мастер Стефано Пачини „detto il Venetiano“[18], он-то и вдохнул в твою грудь дар гармонии и благозвучия, остающийся для меня неразгаданной тайной. Запомни, пожалуйста, милочка, ежели ты не позволишь мне взять в унисон Gis и As или Es и Dis да и решительно все другие тональности, то я нашлю на тебя девять ученейших немецких мастеров, пусть они тебя выбранят, пусть они усмирят тебя и укротят своими довольно-таки негармоничными словечками! И не бросайся, как всякая сварливая баба, чтобы за тобой непременно осталось последнее слово! – Или, может быть, ты даже столь дерзка и горделива, что полагаешь, будто все пленительные колдовские духи, которые живут в тебе, повинуются только чарам могущественных чудодеев, которые давно уже покинули юдоль сию, и что в руках робкого недоучки…»

Сказав это, незнакомец внезапно смолк, встал, выпрямился и весьма глубокомысленно стал глядеть в озеро. Девушки, заинтригованные странным поведением этого человека, застыли за кустами как вкопанные и едва решались дышать.

– Гитара, – наконец вырвалось у него, – да ведь это же самый никчемный, самый несовершенный инструмент, годный разве что на то только, чтобы служить при случае воркующим пастушкам, ежели те, скажем, потеряли амбушюр к свирели, в противном случае они бы, конечно, предпочли дуть в свои дудочки, пробуждая эхо, посылая жалобные мелодии горы туда, к своим эммелинам, которые сгоняют милых овечек, пощелкивая сентиментальными бичами своими! О господи! пастушки́, которые «вздыхают словно печи, своих любимых грустно воспевая», – научите их, что трезвучие состоит не из чего иного, как всего лишь из трех звуков, и его закалывают насмерть кинжальным ударом септимы, а уж затем вручите им, пожалуйста, печальницу-гитару! Но серьезным господам, весьма образованным и эрудированным, прекрасно разбирающимся в греческом любомудрии и отлично знающим, как идут дела при пекинском или нанкинском дворе, но ровно ничего не смыслящим в пастушеском ремесле и в откорме баранов, что им все эти вздохи и бряцания? Ах, жалкий скоморох, ну что ты затеял?! Вспомни о покойном Гиппеле, который уверял, что, когда он видит педагога, дающего уроки колочения по клавиатуре, ему кажется, что помянутый педагог варит яйца всмятку – окунул и вытащил, сунул и вытащил, – и вот теперь – бряцание гитары – ах ты, шут гороховый, – тьфу дьявол! Ко всем чертям ее! – Сказав это, престранный человек швырнул гитару в кусты как можно дальше и удалился, так и не заметив девушек.

– Ну, – смеясь вскричала Юлия после непродолжительного молчания, – ну, Гедвига, что скажешь ты об этом поразительном явлении? Откуда он, этот престранный господин, который сперва так прелестно беседовал со своим инструментом, а потом с таким пренебрежением отшвырнул его, будто сломанный коробок!

– Это невозможно, – сказала Гедвига как бы в приступе внезапного гнева, причем щеки ее вдруг заалели как кровь. – Это недопустимо, что ворота парка стоят открытые настежь и что любой проходимец, любой встречный может проникнуть сюда.

– Как, – возразила Юлия, – князю следовало бы, ты полагаешь, запереть ворота перед зигхартсвейлерцами – нет, не только перед ними одними, но и перед каждым, кто идет по дороге, – скрыть от людских глаз прелестнейшие уголки всей здешней местности! Неужто ты и в самом деле думаешь так?

– Ты не представляешь, – продолжала принцесса живее, – ты не представляешь себе опасности, которая вследствие этого возникает для нас. Как часто бродим мы здесь так, одни, как сегодня, одни и вдали от какой бы то ни было челяди, в отдаленнейших аллеях этого леса. А что, если вдруг какой-нибудь злоумышленник?..

– Вот именно! – прервала Юлия принцессу. – Мне даже чудится уже, что из этого или вон того куста возьмет да и выглянет какой-нибудь неотесанный сказочный великан или выпрыгнет вдруг некий сказочный рыцарь-разбойник, чтобы похитить нас и уволочь в свой замок! Нет, нет! Упаси боже! Об этом не стоит и думать! Но я все-таки должна тебе признаться, что какое-нибудь небольшое приключение здесь – в таком уединенном романтическом лесу – показалось бы весьма заманчивым, красивым, даже прелестным! Мне вспомнилось, кстати, шекспировское «Как вам это понравится» – помнишь, матушка так долго не разрешала нам читать эту пьесу, которую нам в конце концов прочитал Лотарио? Сознайся, ты с превеликой охотой сыграла бы роль Селии, а я стала бы твоей верной Розалиндой? Ну а какую роль мы предложим нашему таинственному виртуозу?

– О, – воскликнула принцесса, – все дело именно в этом незнакомце! Поверишь ли ты, Юлия, весь его облик, его удивительные речи возбудили во мне ужас, необъяснимый ужас. Еще и нынче я трепещу от страха, я во власти темного чувства, странного и ужасного в одно и то же время, и чувство это будто сковало меня. В сокровенных глубинах моей души таится некое неясное воспоминание, тщетно пытаясь обрести четкие контуры. Я уже видела некогда этого человека, и облик его сочетается в моей памяти с каким-то ужасным событием, истерзавшим мое сердце, – быть может, это был лишь призрачный сон, воспоминание о котором доселе таится в памяти моей, – но довольно, – человек этот с его диковинным поведением, с его несуразными речами напомнил мне какое-то опасное призрачное существо, которое, быть может, пытается вовлечь нас в свои пагубные волшебные круги!

– Что за капризы воображения, – воскликнула Юлия. – Я с моей стороны сочла бы этот черный призрак с гитарой месье Жаком или даже достопочтенным Оселком, философия коего живо напоминает чудаческую болтовню некоего незнакомца. Но теперь нам следует прежде всего спасти эту прелестную вещицу, которую этот варвар с такой враждебностью и неприязнью швырнул в кусты!

– Юлия, ради всего святого, что ты делаешь? – воскликнула принцесса, но Юлия, не обращая на нее внимания, рванулась в самую гущу кустарника и несколько мгновений спустя, торжествуя, вернулась с гитарой в руках – с той самой гитарой, которую швырнул в кусты чудак-незнакомец!

Принцесса преодолела свой страх и стала чрезвычайно внимательно рассматривать инструмент, необычная форма которого уже сама по себе свидетельствовала о его старинности, о его почтенном возрасте, если бы даже эти обстоятельства не подтверждались датой и именем мастера, которые были видны сквозь отверстие в деке. А именно – черным – были отчетливо вытравлены слова: «Stefano Pacini, fec. Venet. 1532»[19].

Юлия не смогла удержаться, взяла аккорд на этом дивном, изящном инструменте и почти испугалась, услыхав, какой полный и сильный звук издает эта маленькая гитара. – «Какая прелесть!» – воскликнула она, продолжая музицировать. Но так как она привыкла играть на гитаре, лишь аккомпанируя собственному пению, то вскоре невольно запела, идя по аллеям парка. Принцесса молча следовала за ней, Юлия замедлила шаг, и тут заговорила Гедвига: «Пой, играй на этом волшебном инструменте, – быть может, тебе удастся вновь загнать в преисподнюю злых духов, которые хотят приобрести власть надо мной!»

– Ах, ты опять об этой нечисти! – возразила Юлия. – Она должна быть чужда нам обеим и останется чужда. Ну а мне нынче хочется петь и играть, ибо я не думала, что когда-нибудь какой-нибудь инструмент мне так придется по руке. Да и вообще так придется по душе, как этот. Мне кажется даже, что и голос мой под его аккомпанемент звучит куда лучше, чем обычно. – Она запела знаменитую итальянскую канцонетту и чуть было не заблудилась во всяческих прелестных мелизмах, головоломных пассажах и каденцах, давая волю великолепному богатству звуков, так долго таившихся в ее груди.

Если принцесса испугалась при первом появлении незнакомца, то Юлия оцепенела, как будто превратившись в кариатиду, когда он внезапно вырос перед ней, собиравшейся свернуть в другую аллею.

Незнакомцу на вид было около тридцати. Он был весь в черном, платье его было сшито по последней моде. Во всем его наряде не было ничего необычного, и все же он выглядел несколько странно, чудаковато. Одет он был тщательно, но в нем была заметна какая-то небрежность, проистекающая, быть может, не столько от отсутствия заботливости и внимания, сколько от того, что незнакомцу пришлось проделать немалый путь, на который его наряд отнюдь не был рассчитан. Жилет его был расстегнут, галстук распустился, туфли густо покрыты пылью, да так, что золотые пряжки на них были едва видны; он стоял перед ними и выглядел при этом весьма сумасбродно и странно; особенно забавным было то, что он на маленькой треугольной шляпе, явно предназначенной лишь для того, чтобы носить ее под мышкой, опустил заднюю кромку, желая защитить себя от солнца. Должно быть, он пробился сквозь глубочайшие дебри парка, ибо его густые, всклокоченные черные волосы были полны хвойных игл. Он мельком взглянул на принцессу и затем направил одухотворенный, сверкающий взгляд своих больших черных глаз на Юлию, которая смутилась от этого еще более, так что у нее, как это всегда бывало с ней в такого рода случаях, слезы выступили на глазах.

– И эти небесные звуки, – начал наконец незнакомец мягким, кротким голосом, – и эти небесные звуки смолкают при моем появлении и растворяются в слезах?

Принцесса, борясь с первым впечатлением, которое незнакомец произвел на нее, надменно взглянула на него и довольно резко сказала: «Во всяком случае, нас поражает ваше внезапное появление здесь, сударь! В такую пору в княжеском парке никто уже не ожидает встретить посторонних! Я – принцесса Гедвига».

Как только принцесса заговорила, незнакомец мгновенно повернулся к ней и посмотрел ей прямо в глаза, но весь его облик, казалось, преобразился. – Исчезло выражение печали и тоски, растаял всякий след глубокого душевного волнения, диковато-искаженная усмешка усугубляла выражение горестной иронии – в лице этом было что-то потешное, даже более того, шутовское. Принцесса запнулась. Как будто электрический удар поразил ее; она не проронила больше ни слова, все лицо ее запылало, и она стыдливо потупилась.

Казалось, будто незнакомец хочет что-то сказать, но в этот миг заговорила Юлия: «Разве я не глупое, бестолковое создание, что пугаюсь, плачу, будто маленькая проказница, которую застали поедающей сласти! – Да, сударь, я лакомилась, и лакомством моим были восхитительные аккорды вашей гитары – во всем виноваты гитара и наше девичье любопытство! Мы слушали вас, мы слышали, как вы вели прекрасные беседы с этой гитарой и как вы ее потом гневно швырнули в кусты, так что ваша гитара издала громкий и жалобный вздох. И это меня так глубоко поразило, что я устремилась в чащу, чтобы поднять ваш прекрасный и милый инструмент. Теперь вы знаете, каковы мы, девушки: я немножко поигрываю на гитаре, а теперь вдруг пальцы мои слились с инструментом, и – я не могла выпустить гитару из рук. Простите меня, сударь мой, и примите ваш инструмент».

Юлия протянула гитару незнакомцу.

– Это, – сказал незнакомец, – редкостный и чрезвычайно звучный инструмент еще добрых былых времен, который сейчас лишь в моих неловких руках, но что руки, что руки! Не в них дело!

Волшебный дух Гармонии, дружный с этой удивительной вещицей, живет также и в моей груди, но как бы запеленутый, не имеющий возможности сделать ни одного движения; но из ее нутра, о сударыня, он, этот дух, взмывает ввысь к осиянным небесным чертогам, переливаясь тысячами красок, подобно сверкающему павлиньему глазу!

 

О сударыня, когда вы пели, вся томительная боль любви, весь восторг сладостных упований, надежд, желаний пролетел, колыхаясь, по лесу и проник освежающей живительной росою в благоухающие цветочные венчики, в грудь чутко внемлющих соловьев! Возьмите эту гитару, только вы повелеваете чудесами, которые заключены в ней!

– Но ведь вы отбросили гитару прочь, – возразила Юлия, зарумянившись.

– Это правда, – сказал незнакомец, порывисто схватив гитару и прижав ее к груди. – Это правда, я отшвырнул ее и принимаю назад исцеленной; никогда больше я не выпущу ее из рук.

Внезапно лицо незнакомца вновь превратилось в некую капризную маску, и он произнес высоким и резким тоном: «Собственно, моя судьба или же мой злой демон сыграли со мною презлую шутку, что я здесь так ex abrupto[20], как выражаются латинисты и прочие высокоученые и добропорядочные люди, принужден предстать перед вами, мои глубокоуважаемые дамы! О всемилостивейшая принцесса, соблаговолите, бога ради, оглядеть меня с головы до пят! Ведь, оглядев меня, вы обратите внимание на тщательность моего туалета и сможете сделать вывод, что я как раз собираюсь делать визиты. Я как раз намеревался заглянуть в Зигхартсвейлер и оставить в этом милом городе если не себя, то, во всяком случае, свою визитную карточку. О господи, – разве у меня мало светских знакомств и связей, милостивейшая принцесса? Разве гофмаршал вашего батюшки не был моим сердечным другом? Я уверен, что если бы он увидел меня здесь, то непременно прижал бы меня к своей атласной груди и промолвил бы, глубоко растроганный, раскрыв передо мною свою табакерку: „Здесь мы одни, дорогой мой друг, здесь вольно моему сердцу и чувствам моим!“ Я обязательно получил бы аудиенцию у всемилостивейшего повелителя, князя Иринея, – и, конечно же, был бы представлен также и вам, о принцесса! Был бы представлен таким образом, что – ставлю мою лучшую упряжку септаккордов против одной оплеухи – сумел бы завоевать вашу благосклонность! Но что поделаешь – здесь, в саду, в самом неподходящем месте, между утиным прудом и лягушечьей канавкой, я вынужден сам представиться вам, к вечному моему несчастью! О господи, если бы я имел храбрость хоть чуточку колдовать, если бы только мог subito[21] превратить эту вот благородную зубочистку в наряднейшего камергера из числа придворных сиятельного князя Иринея, в камергера, который взял бы меня за полу и сказал бы: „Всемилостивейшая принцесса, перед вами – господин такой-то и такой-то!“ Но теперь che far, che dir![22] Сжальтесь – сжальтесь надо мною, о принцесса, о глубокоуважаемые дамы и господа!»

С этими словами незнакомец бросился на колени перед принцессой и пронзительно запел «Ah, pietà, pietà, signora!»[23]

Принцесса схватила Юлию за руку и пустилась во весь дух бежать вместе с ней, громко восклицая: «Он сумасшедший, сумасшедший, он сбежал из дома помешанных!»

Почти перед самым замком появилась советница Бенцон, шедшая навстречу девушкам, которые так запыхались, что чуть не упали к ее ногам. «Что случилось, ради всего святого, что случилось, от кого это вы пустились бежать?» – вопрошала советница. Принцесса была так взволнована, что смогла лишь пролепетать несколько слов о каком-то сумасшедшем, который набросился на них. Юлия спокойно и сдержанно рассказала, как произошла эта встреча, и закончила тем, что она отнюдь не считает незнакомца сумасшедшим, а разве что каким-то насмешливым проказником, что она сочла его чем-то вроде месье Жака, персонажем, вполне пригодным для комедии, действие которой происходит в Арденском лесу.

Советница Бенцон велела повторить ей все как было, она расспрашивала о мельчайших подробностях, заставила подробно описать ей незнакомца – его походку, осанку, ухватки – даже тон речей и т. д. «Да, – воскликнула она, – да, конечно, это он, несомненно, он, – не похожий ни на кого другого».

– Кто он – кто это такой? – нетерпеливо спросила принцесса.

– Не волнуйся, милая Гедвига, – ответила Бенцон, – вы напрасно сбились с ног, этот незнакомец, который показался вам таким грозным и опасным, вовсе не сумасшедший. Хотя он в присущей ему чудаческой манере позволил себе с вами пошутить, я полагаю все же, что вы с ним еще непременно помиритесь!

– Никогда, – воскликнула принцесса, – никогда не пожелаю видеть его, этого нелепого и несуразного шута!

– Ах, Гедвига, – смеясь проговорила советница Бенцон, – какой поразительный дух подсунул вам это «несуразного» – словечко, которое ко всему этому происшествию подходит гораздо более, чем вы, пожалуй, сами думаете и предполагаете!

– Я тоже не понимаю, – сказала Юлия, – как ты можешь так дуться на незнакомца, милая Гедвига! Даже в самых его нелепых поступках, в самых его бессвязных речах было что-то странное, но вовсе не противное.

– Счастливая ты, – возразила принцесса, и слезы хлынули у нее из глаз, – счастье твое, что ты способна оставаться такой спокойной и рассудительной, а мою душу терзают насмешки этого ужасного человека. Ах, Бенцон! Кто же он такой, кто он, этот безумец?

– Я вам все объясню в двух словах, – сказала Бенцон. – Когда пять лет тому назад я находилась…

(Мурр пр.)…который убедил меня, что в бездонной душе настоящего поэта чистота, свойственная ребенку, уживается с состраданием к бедствиям ближних.

Меланхолическая грусть, нередко омрачающая душу юных романтиков, когда в груди у них идет титаническая борьба великих и возвышенных помыслов, заставляла меня искать уединения. В течение длительного времени я не бывал ни на крыше, ни в погребе, ни на чердаке. Подобно незабвенному поэту, захотелось мне вкусить приятность идиллических радостей жизни в скромной хижине – в маленьком домике, осененном сумрачной листвой плакучих ив и берез, – поэтому я предавался мечтаниям и грезам, не вылезая из-под печки. Вот так и вышло, что мне не доводилось больше видеться с Миной, моей грациозной пятнистой маменькой. Науки утешили и успокоили меня! О, есть нечто чудесное, нечто великолепное в науках! Да славится, вовеки славится тот благородный муж, который изобрел их. – Насколько прекраснее, насколько полезнее сие изобретение, чем выдумка того монаха, который первым стал изготовлять порох, вещь, которая мне по природе своей и действию своему противна до смерти. Справедливый суд потомства казнит презрением этого гнусного варвара, этого адского злодея Бертольда, ведь еще в наши дни, желая восхвалить и превознести какого-либо особо проницательного ученого, историка с широким кругозором – одним словом, всякого высокообразованного индивида, к нему применяют вошедшие в поговорку слова: «Этот, мол, пороха не выдумает!»

В поучение подающему большие надежды кошачьему юношеству я не могу не упомянуть о том, что, когда мне приходила охота что-нибудь проштудировать, я, зажмурившись, прыгал прямо в книжный шкаф моего маэстро и, вцепившись когтями в какую-нибудь книгу, вытаскивал ее и прочитывал, причем мне было совершенно безразлично, каково ее содержание. Благодаря такому методу обучения разум мой приобрел ту гибкость и многосторонность, а мои знания – то дивное богатство и ослепительную пестроту, которым будет дивиться благородное потомство. Я не стану здесь упоминать названия множества книг, которые я перечитал в этот период поэтической грусти, отчасти потому, что для этого, пожалуй, отыщется более подходящее место, а отчасти потому, что я совершенно забыл названия этих книг, а это, в свою очередь, до некоторой степени вызвано было тем, что я, как правило, никогда не утруждал себя чтением заглавий, следовательно, никогда их не знал.

Всякий, думается, удовольствуется этим объяснением и не станет винить меня в биографическом легкомыслии.

Мне предстояли новые опыты и передряги.

В один прекрасный день, когда мой маэстро как раз углубился в некий внушительный фолиант, раскрытый перед ним, а я, расположившись у самых его ног и лежа под письменным столом на листе прекрасной королевской бумаги, пытался писать по-гречески (а греческая пропись превосходно была усвоена мною, и я, так сказать, набил на ней лапу), в кабинет стремительно вошел молодой человек, которого я уже неоднократно видел у моего маэстро и который всегда обращался ко мне с дружеским уважением, более того, с весьма лестным почтением, как и следует обращаться к экстраординарному таланту и решительному гению. Он не только приветствовал маэстро, но и обращался ко мне: «Доброе утро, котик!» – и каждый раз легонько при этом щекотал меня за ушами и нежно гладил по спине. Подобное его поведение воистину ободряло меня – мне хотелось извлечь свои внутренние дарования и озарить их сиянием вселенную!

17Благочестивый Эней (лат.).
18Именуемый венецианцем (ит.).
19Сделал Стефано Пачини, Венеция, 1532 (ит.).
20Внезапно (лат.).
21Вдруг (лат.).
22Что делать, что говорить! (ит.)
23Ах, сжальтесь, сжальтесь, синьора! (ит.)