Buch lesen: «Сказки из старых тетрадей»
Симфония
(Принятие)
1. Andante sostenuto
Клинок горящих слов распарывает тонкую пелену, отделяющую конечность от бесконечности, время от вечности. Слов не в нашем понимании, запирающим великое множество в узкие клетушки человеческого смысла, заставляющим утихнуть пульсацию самой жизни, а тех слов, что гремят на всю вселенную: «Да будет так!».
Он долго шел по пустыне. Только солнце, посох и эхо обрекающих слов сопровождали его. Его ум, глаза и уши перестали воспринимать красочные узоры, которыми люди пытаются уплотнить тонкий слой бытия, спасающий от тяжести божьего величия.
Когда на его пути попадались оазисы, он видел лишь тонкие струи серовато-голубого тумана и слышал тихий жалобный стон, умирающий уже при рождении.
Он не вспоминал, он почти забыл то время, когда он не шел. Да и во что превращается время, когда исчезает его предел? Во что превращается шаг, когда путь не будет закончен никогда?
Не будет конца. Но было начало, которое еще не исчезло, не растворилось в бесконечности. И его странствие в этом начале стало проклятием, затем, много времени спустя – данностью, а затем – благодатью.
Звонким колокольчиком было детство. Ровным полотном простиралась впереди спокойная жизнь, не сулящая ничего неожиданного, не короче и не длиннее, чем отмеряно рукой господа созданиям его. Но однажды поздним вечером встали на небе три голубых солнца. Угрожающий звук набата заставлял людей прятаться в домах, падать на землю, закрывать лица руками, дабы не отразились в зрачках в неурочный час взошедшие над землей немыслимые светила.
Он вжимался лицом в спасительную темноту жирной, терпко пахнущей пахотной земли. Но пробуждалось в душе желание оторвать лицо от надежной тверди и узреть голубой загадочный свет. И поддался он детскому искушению пренебречь запретами мудрых и заполучить непредназначенное ему.
И предстал перед его глазами в голубом свете трех солнц постамент о трех ступенях, на котором возвышалась женщина в черном непроницаемом одеянии. Вот поднялись тонкие руки, и пошел от земли серебряный свет, сливаясь с голубым, стирая все сущее, превращая понятное и незыблемое в расплывчатые, ускользающие тени.
Завороженно смотрел он на преображение тварного мира и сам растворялся, исчезал в серебряном свете земли и голубом свете трех солнц. Но из глубины угасающего «я» всплыла мысль о колдовстве, и пробудились страх, и жадная жажда жизни, и злоба погибающего зверя. И откуда-то взялся в руке тяжелый камень. И потекла красная река между серебряным и голубым. И полетел грустный стон со всех сторон. И пронзила его душу невыносимая скорбь. И схватился он за голову, и кричал, умоляя простить. И упал на землю, и грыз ее в муке, понимая, что не будет ему покоя уже никогда, ни на земле, ни на небе.
А потом, когда совсем изнемог он от отчаяния, пришло забытье. Раздался голос, и шел этот голос не только со всех сторон к нему, но словно бы одновременно рождался во всем его существе. Сказано было ему, что судьба его отныне – идти между смертью и бессмертием, между плотью и духом, поскольку сам он выбрал себе такую судьбу. Идти не останавливаясь, не зная счастья, не зная любви, не зная обычных человеческих радостей, но не зная и житейских скорбей. Придя в себя в бледном свете предрассветных сумерек, не задумываясь ни на миг, поднял он посох, что оказался лежащим возле его руки. Не оглядываясь, пошел. И будет идти он вечно.
2. Largo
Я долго шел по этому занесенному снегом городу, с пустынными улицами, с молчаливыми домами, за которыми – я чувствовал – теплилась робкая, бессильная, не ждущая радости жизнь, с темными окнами, в которых изредка лишь на мгновение появлялся и тут же исчезал красноватый огонек свечи. И безответно я пытался стучать в эти окна в напрасной надежде хоть ненадолго найти приют, пусть самый скромный, самый негостеприимный – лишь бы можно было приклонить голову, вытянуть уставшие ноги, отдохнуть во сне от щемящего уныния. И лишь бы не было вокруг этой холодной темноты, этого равнодушного снега.
Я не помню, совсем не помню, как я попал сюда! Мое прошлое оказалось вмещенным в несколько последних часов тоскливого блуждания по этому городу, не мертвому и не живому. В ту минуту, когда я стал осознавать себя, первым чувством был панический страх от непонимания того, кто я, откуда взялся и как очутился в огромном пустом гулком здании вокзала. Наверное, нечто подобное мог бы испытывать новорожденный, если бы не благой сон его сознания, которое лишь постепенно, под действием нового для него мира, начинает пробуждаться.
В ужасе я выскочил на безлюдный перрон. Кажется, давным-давно здесь не проходило ни одного поезда – такими глубокими и незыблемыми были сугробы, лежащие на путях. Я бросился обратно в здание, остановился, стараясь унять колотящееся от ужаса сердце. Вдруг почувствовал, что ужасно саднит левая рука. Закатал рукав свитера: на предплечье я обнаружил совсем недавно (кожа была еще воспаленной) сделанную татуировку с ничего не говорящей мне эмблемой – бледно-лиловый круг с голубым, направленном вверх, мечом.
Долгое время стоял я на ослабевших ногах, прислонившись к стене, не мигая, глядел на огромное слепое окно. Страх постепенно исчезал, на смену ему приходило тоскливое ощущение одиночества и неприкаянности, предчувствие долгой-долгой усталости. Не хотелось никуда идти и ничего делать. Но, мучительно превозмогая себя, заставляя себя двигаться, я наконец медленно-медленно вышел в город. Я уже не испытал удивления от того, что нет ни одной живой души вокруг: ни человека, ни собаки, ни даже крысы. Только ветер свистел, раскачивая погасшие фонари, да снег голубоватыми искорками блестел в свете луны. Тоскливо посмотрев на лежащие передо мной улицы, я отправился в бесконечный путь, не понимая ни причины, ни цели этого пути.
Так я бродил и бродил по городу, изредка с тупым отчаянием толкая двери или стуча в окна, в глубине души даже не ожидая, что дверь окажется открытой, а в окно выглянет человек. И если поначалу я пытался запоминать свой путь, улицы, по которым я уже проходил, дома, в которые я уже стучался, то постепенно все слилось в моей голове в один темный лабиринт без начала и без конца.
Наконец, я решил примоститься где-нибудь в углу, где поменьше задувал ветер, скрючиться и немного, совсем немного подремать. Это осталось моим единственным желанием – лечь и поспать. Я заметил, что между двумя домами образовалось что-то вроде небольшого навеса из снега. Тяжело дыша, из последних сил побрел туда. И тут, сделав несколько шагов, вдруг увидел я в одном из домов ярко светящееся окно. Мне показалось, что каждая клеточка моего тела стала вдруг горячей. В доли секунды очутился я около окна, из которого лились потоки света. Не таясь, не задумываясь о возможной опасности, я заглянул туда. Даже накатившиеся слезы не заставили меня закрыть глаза – так нетерпеливо хотел я увидеть хоть что-то живое. Ослепление быстро проходило, я мог смотреть и различать все, что находилось за стеклом. Это была операционная. Я не ожидал узреть что-то определенное, но вид белых кафельных стен, зажженной операционной лампы, стола с блестящими металлическими инструментами поразил какой-то своей неуместностью в этом городе.
В операционной находились люди: на узком высоком столе лежал человек, и стоящий над ним врач в белоснежном халате сшивал порванные мышцы на его левой руке. Даже издалека было видно, что человек мертв: посинелая кожа, закостенелость и угловатость тела, заостренные черты лица, ни капли крови на глубокой ране. Но на мертвом лице жили глаза, огромные, испуганные, умоляющие. Человек, не отрываясь, смотрел на врача. Так ребенок смотрит на мать, веря в ее всемогущую и всеблагую защиту. Запавшие губы шевелились время от времени. Я не слышал ни звука, но понимал, что те двое, живой и мертвый, ведут какой-то разговор.
Я забыл об усталости, о том, что мне необходимо найти хоть какой-то приют. Я не двигаясь стоял у окна по колено в сугробе и просто смотрел, смотрел, смотрел. Не ужас и омерзение, но какое-то щемящее сострадание чувствовал я, видя такие живые боль и страх на этом жалком мертвом лице. Вдруг особенно резкий порыв ветра распахнул форточку, и тут же донесся до меня отрывистый вопрос-восклицание: «Так я умер?». – «Да. А ты не знал?» – прозвучал спокойный ответ. Резким рывком, преодолевая закостенелость, несчастное не живое и не мертвое существо село на кушетке, заломило руки, запрокинуло голову. «А-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-!» – вырывались вопли. И столько тоски, испуга, возмущения, протеста было в этом крике, что мое сердце совсем зашлось от боли и жалости. Я бросился искать вход. Не думая о том, что совсем ничем не могу помочь, я хотел лишь одного – попасть туда, прижать это мертвое лица к своему плечу, говорить что-то утешительное, пусть и бесполезное. Вот наконец-то увидел я дверь, рывком отворил ее и, ни на секунду не останавливаясь, ворвался в здание. Перед глазами расплывалось бледно-лиловое пятно. Проявлялись, становясь все отчетливее, очертания узкого длинного предмета. Перед моими глазами вырастал меч из голубого пламени на бледно-лиловом круге. Меч опустился прямо на мою голову. «А-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-!» – закричал я, даже не пытаясь бежать или прикрыться руками, лишь закрывая глаза.
Боль. Тоска. Испуг. Возмущение. Протест. Боль. Смирение. Принятие. Очищение. Благодарность.
3. Allegro
Серебряной струны коснулось светило, завершая свой оборот, и тихий звон потек от звезды к звезде, сливаясь в песню. Волна звука омыла меня, оставляя ожидание.
В живом свете стоял я, сложив крылья за спиной, рядом со своими собратьями. Тяжелый фолиант привычно лежал в руках, и привычно бежали по шелковистым листам изменчивые вереницы огненных букв, отражаясь в моей душе.
Тишина снизошла на меня в одно мгновение, как будто кто-то легкой рукой убрал тонкую кисею с прозрачного сосуда. Та тишина, что близка к великому молчанию.
Подчиняясь неслышному зову, отошел я от своих товарищей, размыкая цепь нашего единства. Заскользили горячими каплями, стекая по моей коже, их тревога и недоумение. Перед данным мне знанием послушно склонил я голову. И вдруг отпали мои огромные белоснежные крылья, как на земле отпадают с деревьев засохшие листья. Но в тот же миг расправились за моими плечами черно-белыми серпами другие. Книга моя стала малого размера и удобно легла в кожаный кошель на невесть откуда появившемся на мне широком поясе.
Те, кто миг назад были моими собратьями, издали вздох-стон, полный жалости и испуга. И готовы были броситься мне на подмогу, но отступили перед невидимой стеной, возникшей между нами, и опустились их протянутые руки. Один спросил: «Как же ты теперь?». Хоть и слышалось в его голосе искреннее сострадание, я не ответил ничего. Что я мог бы им сказать, как объяснил бы своевременность и необходимость происходящего? Я молчал. Я ждал.
Вот неслышно появилась и встала около меня женщина в белоснежном одеянии. Я не поворачивал головы, лишь краем глаза видел очертания стройной фигуры да ореол темных кудрей. Во взмахе поднялась ее тонкая рука, и, вняв немому приказу, взмыл я на своих новых крыльях ввысь, прямо в золотой свет, который стал невообразимо ярким, но уже не мог ослепить мои глаза. Белая тонкая фигура скользила рядом.
Засвистел у меня в ушах пронизанный светом воздух. И все стороны мира были открыты мне, и каждая песчинка была видна мне. Книга, закрепленная на поясе, не мешала, но все также бежали в ней огненные письмена, отражаясь в моей душе.
Не снаружи, но внутри меня раздался глубокий женский голос: «Учись, Ястреб». Я понял и принял свою судьбу. Я воин. На миг кольнуло сожаление о судьбе мирного книгочея, несущего в себе и с собой умиротворение, покой и ясность. Но тут же и исчезло это сожаление. Я – воин. Я – Ястреб, глядящий на солнце. Я начал учиться.
4. Adagio
Из всех миров, где я бывал, есть один, который особенно дорог мне. Там царит ровный спокойный голубоватый свет. Там дымчато-сиреневое нежное небо. И серо-фиолетовое медленное холодное море. И скалы уступами, в расселинах которых виднеются пучки сухой травы. Узкий берег устлан удивительно красивыми камнями: гладкими, прозрачными, темно-синими, словно светящимися изнутри. Я люблю держать их в руках, и они охотно принимают теплоту моих ладоней, отдавая взамен свою прохладу. Очень тихо: лишь едва заметное уху шуршание волн и перестук камней раздаются здесь. Спокойствие и мудрость этого места не покидают меня какое-то время и после того, как я ухожу отсюда. Мысли становятся размеренными, как эти волны, прохладными, как этот воздух, от которого молодеет лицо.
Мне было по душе, что этот мир пустынен. Но однажды, придя туда, я увидел людей. Их было много. У них были мудрые, тихие лица. Они сидели на берегу и на уступах, по одному или небольшими группами, молча, изредка лишь перекидываясь неслышными мне словами. Все смотрели вдаль. Они не мешали мне, а я не мешал им.
Я, как обычно, медленно шел по берегу, думая о своем, перебирая пальцами камешек. Вдруг одиноко сидящий молодой парнишка с неожиданно серебристой прядкой в падающих на лоб волосах обернулся ко мне и сказал, словно объясняя что-то важное лучшему другу: «Это последнее море. Мы ждем». Я посмотрел ему в глаза. Молча кивнул. В тот момент я понимал его, понимал большее, чем можно передать словами. Этого было достаточно и мне, и ему: мне – понять, а ему – быть понятым. Я пошел дальше, все так же перебирая в руке камешки и думая о своем.
Я знаю, что они попали туда, куда стремились. И парень с серебряной прядкой в темных непослушных волосах, где бы он ни был, всегда будет помнить о том, что он не одинок.
Из этого мира я всегда уходил через неприметную расселину в одном из склонов горы. Но в этот раз я ушел по воде, которая плавно переросла в небо. Я шел и шел, и ровный голубовато-сиреневый свет вливался в меня, вытесняя все тяжелое, отжившее, и душа звенела от радости. А потом вдруг в яркой вспышке окончательно исчезло то, что еще было мною.
Битва
Страшная то была битва. Кровью пропиталась земля, и ручьи окрасились в красный цвет. Стала липкой почерневшая от крови трава. Даже небо и заходящее солнце отливали густым багрянцем. И кружило воронье с красными глазами над множеством изуродованных тел.
От двух великих армий осталось два человека, что стояли сейчас друг против друга. Лица их были покрыты потом, глаза заволокло пеленой, дрожали от смертельной усталости руки. Но вот взмахнул один из них тяжелым мечом, сверкнула в багровом свете синяя искра в перстне, надетом на мизинец, и беззвучно упал его последний противник, взглядом успев послать ему прощение.
Остался стоять на поле брани один. Склонив голову, опустив бессильно оружие, отдавал он дань скорби и уважения павшим, среди которых уже не было для него врагов, а были лишь братья, отдавшие свою жизнь за веру в лучшее и правильное. Хоть находилось это лучшее и правильное для них на разных сторонах, пока были они живы, сейчас это стало единым целым и неразделимым.
Вдруг появилась тонкая фигура. Как будто соткалась из последних траурных лучей заходящего солнца. Легкая рука легла на плечо воина. И тот встрепенулся, открыл глаза, без удивления и без тревоги глядя в лицо незнакомцу.
– Кто дал тебе это кольцо? – спросил незнакомец.
– Моя жена, – ответил воин, – Она так любит меня! В ночь перед битвой она тихо плакала на моей груди, думая, что я не слышу. Утром моя рубаха было мокрой от ее слез. Но она улыбалась мне, и светлым был ее взор. Она сняла со своего пальчика кольцо, сказав, что оно спасет мне жизнь.
– Кто дал тебе эту кольчугу? – последовал новый вопрос.
– Мой друг. Он так дорожит нашей дружбой! Он пришел ко мне накануне битвы. Смертельно-бледным было его лицо. И закушены дрожащие губы, потому как не подобало мужчине показывать свой страх, даже за жизнь друга. Он стиснул мои плечи, прикоснувшись на миг своим лбом к моему. Он достал из сумы драгоценную кольчугу, заговоренную тысячью и одной древними белыми колдуньями. Протянул ее мне, сказав, что она спасет мне жизнь.
– Кольцо и кольчуга спасли тебе жизнь. Хочешь увидеть тех, кто сберег тебя?
– Да, да! Я хочу обнять их!
И появилась перед ним спальня, погруженная в полумрак, огромная супружеская постель с белоснежными простынями и темным парчовым балдахином. Из открытого окна доносились ароматы сада. И в этой постели лежали его обожаемая жена и верный друг, обнаженные, прекрасные, как юные боги, с переплетенными руками и ногами, насыщенные страстью. С заботой и неподдельной нежностью говорили они о нем, о воине, вставшем на защиту того, что было им дорого. Волновались за его жизнь и слали горячие молитвы о его скором благополучном возвращении.
Потемнело у воина в глазах от непереносимой боли, исчез для него весь мир, осталась лишь его наполненная страданием душа. Не заметил он, как вновь оказался в полном одиночестве на мертвом поле.
Сгорбившись, упал он на землю, застыв неподвижно и безмолвно среди тысячи неподвижных и безмолвных тел. Слезы не находили дороги из его воспаленных глаз, крик застыл в его горле, сердце почти замерло в груди.
Но вот стал проклятиями осыпать он – не тех, кто был дорог ему, а себя, только себя, глупого, себялюбивого слепца. Неужели не видел он, как прекрасна его жена, как нежна ее кожа и ярки глаза, как мелодичен голос? Неужели не видел он, как благороден и умен его друг, как начитан и учтив? Неужели не понимал он, что эти двое – под стать друг другу, а он, грубый вояка, годный лишь на то, чтобы махать мечом, встал между ними, как неуклюжая безобразная колода?
Вот поднял он сухие глаза к потемневшему небу, на котором к тому времени засияли чистые золотые звезды. Прочел короткую молитву, в которой желал добра и счастья жене и другу. Твердой рукой вонзил он себе в шею, там, где билась жилка, меч.
В далеком саду громко и страшно вскрикнула птица. И закричала от ужаса прекрасная женщина, тщетно зажимая рукой хлынувшую кровь. Последнее, что увидела она в этом мире – тускнеющие глаза своего любовника и красный фонтан, бьющий из глубокого разреза на его шее.