Buch lesen: «Поклонение Луне (сборник)»
© 2013 Елена Крюкова
* * *
Запах жизни
Латинский квартал
Посуда летела из стеклянных дверей кафе.
Посуда летела и со звоном, почти колокольным, разбивалась о мостовую, бац! бац! – ого, дорогой фарфор-то бьют! А может, это дешевый фаянс? Все равно жалко! Летели тарелки и чашки, вот полетела и тяжко, брызнув льдинками острых осколков, вдребезги разлетелась супница; летели салатницы, соусницы, молочники. А вот полетел и хрусталь! И богемское стекло! Рюмки! Бокалы! Господи, какие красивые бокалы, как жалко-то! Бац! Дрызнь! Бац!
Мара беспомощно оглянулась на Илью.
– Надо вызвать полицию… скажи ему…
Она повернулась к высокому человеку в строгом черном смокинге, стоявшему рядом и весело наблюдавшим, как безжалостно бьют хорошую посуду.
– Пьер!.. – задушенно, будто в платок, вскрикнула она. – Полис!.. Полис, как это у вас там… тэлэфон, полис, силь ву плэ…
Тот, кого назвали Пьером, небрежно поправил лацкан смокинга. Судя по всему, он веселился от души. Боже, он даже хохотал! Беззвучно и белозубо, и ледяной, метельной подковкой блестели в ночи его ровные, может, и искусственные, фарфоровые, подумала Мара, зубы. Нет, не вставные, полно, он же такой бравый молодчик.
«И бравым молодчикам в драке зубы выбивают. Всякое бывает».
А хозяин кафе, стоя на пороге, все швырял и швырял на мостовую тарелки и рюмки, размахиваясь от души, разбивая тонкое цветное стекло и снеговой чистоты фарфор с хаком, с удалью, нагло, сладострастно. И при этом вопил как резаный:
– Медам! Месье! Медам! Месье!
Сзади него, за его спиной, стояла с подносом целенькой посуды разбитная девочка с черной, по брови, густой как щетка челкой, а другая, с другим подносом, еле успевала подтаскивать еще и еще.
– Медам!.. Месье!..
Мара охрабрела и дернула за рукав веселого Пьера. Дерг вышел смешной и робкий.
– Шер Пьер, – покривила она лоб и губы сразу, – ну силь ву плэ… Полис… Катастроф!..
Толпичка изумленных русских художников за их спинами перекидывалась короткими возгласами:
– Да, круто!
– И никакой полиции. Свобода!
– Да уж! Свобода…
– А он все перебьет?
– Силен бродяга!
– Посудке капут!
– А может, старая она! Избавляется!
– Мостовую засоряет!
– Ну, заплатит…
– Кому? Самому себе?
– Щас ажаны прикатят все равно!
– Братцы, нет, это сюжет, жаль, этюдника нет!
– Да, это б написать…
– Этюд!..
– Этюд твою мать…
В ультрамариновой густой осенней ночи безжалостно горели фонари. Они горят, думала Мара, ярче факелов. В фонарном свете синим, химическим блеском пугали белки глаз и зубы в улыбках. Пьер сам взял Мару сначала за рукав, потом его змеино-ловкие пальцы переползли выше, на ее слишком тонкое запястье.
– Не трудитесь говорить по-французски, – сказал он на очень хорошем, с совсем маленьким, скромным акцентом, русском языке, и Мара стыдливо вздрогнула. – Вы забыли, что я хорошо говорю по-русски.
– Да… Я забыла, извините. Тут везде… – Мара развела руками, – Франция… Вот я и…
Илья Каблуков, бородатый и усатый, остро выглянул из зарослей колючей, могучей бороды. Он глядел, как пальцы Пьера слегка погладили Марино запястье; как рука Пьера нехотя оторвалась от женской руки и полезла в карман смокинга, за сигаретами.
Мостовая тускло поблескивала под ногами, как внутренность противной устричной раковины, что в изобилии продавали здесь с лотков. Мара уже пробовала устрицы, и ее чуть не вырвало. «Я угощу тебя лягушками», – радостно пообещал Илья. Она закрыла ему мохнатый рот рукой. Потом закрыла рот рукой себе и быстро, стыдясь, семеня ногами, побежала в сверкающий, как дворец, туалет гостиничного ресторана.
Пьер уже смеялся громко, открыто, во всю пасть. Мара снова покосилась на его идеальные, нечеловеческие зубы.
– А что это он такое тут делает, месье Пьер? – подал голос художник Хомейко из Дивногорска. – Может, все-таки полицию?
– Не тревожьтесь! – «Знает такое сложное слово «не тревожьтесь», пораженно подумала Мара. – Это – реклама! Так он привлекает к себе внимание! Зазывает посетителей!
«Да он по-русски говорит лучше, чем я», – уже совсем потрясенно, глазами-блюдцами глядела Мара. Глаза у нее и правда были большие и круглые, как чайные блюдца, и цвет их трудно было понять – то ли угольно-карий, а то ли густо-синий. Художники говорили: ты похожа на испанку. Ну, во Франции тоже за свою сойдешь, девушка! Южный тип.
– Посетителей? – «Еще одно сложное слово». – Вы хотите сказать… что он…
– Это бизнес, дорогая! – Рука Пьера снова, отдельно от него, шатнулась к ее руке, коснулась и оторвалась, как обожженная. – Для бизнеса ничего не жалко! Смотрите!
Она смотрела. Привлеченные шумом, в ночное кафе тянулась публика. Люди хохотали, осторожно переступали через груду осколков, мужчины подхватывали дам под локотки, а кое-кто и хватал на руки, перенося через битое стекло и фарфор. Стеклянные двери кафе угодливо раскрылись. Внутри все огни были зажжены. Мара глядела во все глаза. Радушный хозяин кланялся, как китайский бонза, девочка с челкой-щеткой сновала взад-вперед, как челнок, метала на столы новую, нетронутую посуду.
– Вот видите, – Пьер радостно вздернул раздвоенное копыто подбородка, – все в порядке!
– Все в порядке, Ворошилов едет на лошадке, – сердито махнула пухленькой ручкой Алла Филипповна Ястребова, акварелистка из Красноярска, – да что ж это, сколько посуды перебили, нехристи!
В Алле Филипповне просто кричала уязвленная погибелью чужого добра хозяйка. Пьер утонченно улыбнулся. Огонек вкусной дорогой сигареты ходил, метался в ночной потемени, красный жучок, от его рта вниз, к мостовой, куда летел невидимый пепел, и опять вверх, ко рту, тихо освещая его бритые щеки и длинный, как у многих французов, чуть хищный нос.
– Франция – христианская страна, – веселье в голосе Пьера не утихало. – Французы – христиане. Мы – католики. Вы просто забыли.
– А гугеноты это кто тогда?! – возмущенно любопытствуя, выкрикнул Толя Рыбкин из Петербурга. Толя писал в основном заказные портреты богатых господ, а раньше, в другой жизни, что давно умерла, старательно малевал картины на производственную тему. Толя окончил с отличием питерскую Академию художеств, и портреты у него получались блестяще. Что заводских бригадиров, что нынешних дамочек в золоте и соболиных мехах. «Да ты, брат, какой-то прямо Семирадский, – то ли в осуждение, то в похвалу сказал однажды Толе Илья. – Мех как натуральный. А жемчуга, те и вообще круче, чем у Рембрандта». Толя не знал, дать Илье с ходу в рог или хорошо выпить с ним.
– Гугеноты? – Пьер сощурился хитро, и лицо его стало похоже на остроносый башмак большого размера. – А, гугеноты! Вар-фо-ломей-ская ночь?
«Ага, ошибся. Хоть раз ошибся, правильный такой».
– Варфоломеевская, – прошептала Мара громко, так, чтобы было слышно. А вроде и не подсказка, вроде себе под нос.
Но он услышал.
– Мерси боку, – слегка поклонился. – Вар-фо-ло-меевская. Благодарю. Зайдем в кафе? – Он сделал рукой щедрый, приглашающий безоговорочно жест. – Посуда новая! Ничего не бойтесь. Он не повторит этот… трюк.
«Трюк» он произнес, бешено, рокочуще грассируя.
– А что! Пойдем выпьем к хулигану! – беспечно воскликнул, потирая раннюю лысину, грузный и комковатый, как мешок с картошкой, москвич Костя Персидский. Костя славился среди друзей и галеристов тем, что умел, как никто, рисовать обнаженных женщин. Женщины все, как на подбор, были с маленькими, как вишни, грудями и с широченными, как гитары, бедрами, такими чудовищно огромными, что куда там было первобытным толстобрюхим и вислозадым Венерам. Женщины назывались «Персидские Женщины». И более никак. Косте лень было придумывать названия картин. И другие сюжеты тоже. Эти толстобедрые бабы, гурии и наяды, парили над его праздничной столичной судьбой и сыпали денежку в его широкий неряшливый, измазюканный маслом карман.
В жизни Костя был грустен и одинок; жены и даже просто женщины у него не было.
– Да! Пойдем выпьем! – загалдели художники, всегда желающие выпить, особенно на дармовщинку.
– Я угощаю, – уточнил Пьер ситуацию.
– А он снова не будет? – робко спросила Мара.
Рука опять украдкой потянулась к руке. И быстро, спелой ягодой, опала под зорким и злым взглядом бородача.
– Нет. – Пьер помолчал и добавил: – Не бойтесь.
– Я не боюсь, – сказала Мара. – Где мы вообще? Это куда вы нас привезли?
Черно-лаковая, немыслимо шикарная, громадная, как корабль, машина осталась на стоянке, поодаль, за пройденной ими гладкой, поскользнуться можно, мостовой. Может, тут и камни лаком поливают, так все блестит? Или – подсолнечным маслом? Все блестит, все сверкает, все чистое, – а вчера вот шли-шли, прямо по знаменитой улице Риволи, по ней когда-то французский восставший народ, топая по камням тяжелыми сабо, бежал брать Бастилию, и вдруг – оп! – под ногами – куча дерьма! И свежего. Что не собачьего, это точно. И Пьер не растерялся, развел руками и расхохотался снегозубо: «И это тоже – Франция!»
– Это Латинский квартал! – крикнул Пьер.
Они познакомились с Пьером около русского храма Александра Невского на рю Дарю. Долго искали они эту улицу и этот храм, тыкали пальцем в карту Парижа, щурились, спорили, куда повернуть, направо или налево, и где тут парк Монсо, а где ближайшее к храму метро, и Хомейко кричал: ну что вам сдался этот храм, обойдемся без него! – а Алла Филипповна кричала: это преступление! Это преступление, быть в Париже, в кои-то веки, один раз за всю жизнь, и не побывать в храме Александра Невского!
Храм они отыскали. Купола увидали еще издалека. Радостно рванули, перебежали улицу перед носом медленного, как тюлень, автобуса. Автобусы тут ходили редко; у каждого была своя машина. На ступенях храма стоял маленький, как лилипут, человечек с лицом, до глаз заросшим бородой. Смотри, Илюшка, твой брательник, хохотнул Костя Персидский. А может, он художник?! Ты что, не видишь, священник он, только в мирском наряде.
Алла Филипповна сообразила быстро, подбежала, квадратная, на кеглях-ножках к бородатому дядьке и заговорила с ним по-русски. А потом и черпачком руки сложила, и благословилась. Вернулась, торжествуя. «Его зовут отец Николай Тюльпинов! Он приглашает! Сейчас начнется служба!» Службу отстояли с трудом. Ноги отекали, ломило в костях. Четыре часа на ногах, это безумие, ворчал атеист Хомейко. Долгая литургия Иоанна Златоуста текла, как золотая река, и Мара, крестясь, шныряла глазами по сторонам. Не только иконы, но картины на Евангельские сюжеты, холст-масло, населяли мрачную, с высокими сводами, старую церковь. Мара не знала, что вот это – Боголюбов, а вот это – Поленов; она плохо разбиралась в живописи. Зато Илья знал. У него в зобу дыханье сперло от счастья. Он щупал живопись жадными зрачками, залезал в нее взглядом, копошился глазами в ней, как пчела в цветке. Нет, иконы тут тоже будь здоров. А Алла вон знай молится да крестится, и эта стоячка, как на допросе, на пытке, бабушке нипочем! Крепкая сибирская старуха.
Мара тайно обглядывала другую старуху – ту, что сидела справа от нее, инвалидка, паралитик, в массивном стальном кресле на колесах. Седые букли были взбиты для похода в храм. На сморщенной слоновьей шее на золотой паутине цепочки покорно, покойно лежала мертвая птичья лапка нательного креста. Черные руки земляной костлявой горкой торчали на коленях, на странных, старых, чисто выстиранных, почти деревенских кружевах. Сколько ей лет, подумала Мара, сто пятьдесят, что ли?.. столько не живут… Старуха подняла лицо, повернула его, как лампу, к Маре, и осветила ее, просветила до дна внезапно бешеными и молодыми глазами. Серый, голубой хрусталь, хрусталь и золото, и свечи, и старые, завтра уже мертвые кости. На черной головешке пальца у старухи неистово, ножево сверкнул в скрещенном свете свечей красный кабошон. «Может, еще подарок Царя, может, она любовница какого-нибудь… Великого Князя», – слепо проносились богохульные мысли. Хор пел. Священник литургисал. Причастники тянулись, шли медленно, сложив на груди покорные руки, к Святым Дарам. Много молодежи, и детишки со свечками. Знают ли эти правнуки русских русский язык? А если не знают – зачем сюда идут?
Художники к Причастию не подошли – никто не исповедовался, а без исповеди причащаться нельзя было. Батюшка произнес отпуст. Народ расходился медленно, будто нехотя. В храме пахло нагаром и медом. На крыльце слышался бойкий, и правильный и ломаный, русский говор. Алла Филипповна, как всегда, везде поспела. Она уже скатилась колобком по ступеням к старинному, в стиле ампир, домику рядом с храмом, уже читала вывешенные под стеклом объявления, уже махала пухлой, в поросячьих жирных складках, ручонкой и кричала:
– Да тут русские объявленья вешают! Эх, ребята, ну и ухохочешься! Давайте сюда!
Илья, сжимая Марину руку в руке, вразвалку подошел.
– Продам хорошего синего попугайчика… за двадцать евро… умеет говорить по-русски! – Илья читал громко, чтобы всем было слышно. – Даю уроки русских танцев, хоровод, кадриль, мужская пляска вприсядку! Открыто русское кафе «ВОДКА РЮСС», меню: блины, икра, пироги, уха из осетрины, гречневая каша, щи, борщ, пельмени! Требуются повара и официанты! Профессиональный русский актер за недорогую плату выступит на русской вечеринке, желательно в богатых домах! Концерты! Пение под гитару, незабываемый барон фон Бенигсен, Майский Соловей, и с ним его супруга, баронесса фон Бенигсен, Певчая Славка!
– Плохо им тут, – вздохнула Мара.
И голос резко вспыхнул за их плечами:
– Русские?.. Из Москвы? Разрешите познакомиться!
Все тут же обступили человека, судя по всему, француза русскоговорящего.
– Вы кто? – грубовато и напористо спросила Алла Филипповна, и ее короткие ручки сделали в воздухе круглое, самоварное движенье.
– Я? Пьер Хаффнер, – сказал человек, делая энергичное ударение на последнем слоге фамилии.
– Илья, – сказал Илья. Он ближе всех стоял к Пьеру.
– Мара, – прошелестела Мара.
– Алла Филипповна! – зверски, но не противно кокетничая, кинула навстречу сдобную лапку Алла.
– Константин… Персидский, – меланхолично сказал Персидский.
– Анатолий, – Толя Рыбкин для чего-то пригладил длинные путаные, пеньковые пряди.
– Хомейко! – истерично выкрикнул Хомейко. – А вы француз?!
– Как видите. – Пьер полез в карман за сигаретой. Вынул; закурил. У него был спокойный голос. И дорогая зажигалка Zippo. С настоящими алмазами и из настоящего золота.
– У вас что, предки русские были? – очень осторожно, деликатно спросила Мара.
И Пьер посмотрел на нее.
Он смотрел вроде бы на всех, вроде всех обнимал веселым взглядом, но получалось, что смотрел он только на нее, а это было как-то нехорошо, неприлично, и Мара не хотела покраснеть, но покраснела, и смущенно, одним плечом, спряталась за широкую, булыжную спину Ильи.
– Нет, – Пьер продолжал смотреть на нее, только на нее, и старался заглянуть ей в глаза, а это уже было совсем из рук вон. – Я чистокровный француз. Но я так люблю Россию, что выучил ваш язык. А если точнее… если правда…
Он затянулся, и Мара старалась глядеть не ему в глаза, а на дым его сигареты.
– У меня в России бизнес. Я бизнесмен. Я хочу говорить с моими партнерами так, чтобы они меня понимали.
– А какой у вас бизнес, месье Пьер? – встряла Алла Филипповна, любопытная сорока.
– Колбасный, – улыбнулся Пьер.
– По вас не скажешь! Вы такой… ну… как артист! Мы думали, что вы артист!
«Кто это «мы», – растерянно думала Мара.
Илья крепко, очень сильно сжал ее руку, и она испуганно посмотрела вдаль, поверх аккуратно стриженой головы Пьера Хаффнера, на золотые надкрылья куполов русского храма, на пряничные, изъеденные смогом стены.
– А вы давно в Париже? – Сигарета чуть, едва видно, дрожала.
– Третий день! – Алла поправила пружинную прическу. – Мотаемся вот! Сами! Мы вообще-то художники! Из разных городов. Толя вот из Питера… я – из Красноярска! А Хомейко вообще из Дивногорска, это тоже в Сибири! У нас тут группа! У нас, ну, творческая поездка! Мы по вызову от фирмы «Сирел», они буду делать нам выставку знаете где?.. в самом Гран-Пале, вот где!.. Это вообще сказка!.. А мы вот тут… мотаемся! Кое-где уже побывали, в хороших местах! Сразу, между прочим, в Лувр пошли! И… и… заблудились…
Пьер хохотал, забросив голову назад, как черный мяч. Бросил хохотать. Обернулся к Маре и Илье – резко, звериным махом кинул тело.
– Хотите, я буду вашим гидом по Парижу?
Было впечатление, что он спрашивает только их. Их двоих.
Наконец он поймал глазами Марины большие глаза. И они забились, как две спугнутых сачком бабочки.
– Хотим, хотим! – обрадовано заорала Алла. И осеклась:
– Вам, месье Пьер, ведь платить надо?.. а у нас-то… денег нет… Мы нищие художники, ха-ха-ха! – Смех вышел жалкий и натянутый. – Ну честно, нет! Мы все, чтобы сюда полететь, сами у друзей заняли-перезаняли… так что… вот…
– Мне не нужны деньги. – Бабочки били, били тревожными темными крыльями. Сачок замер в воздухе. – Я бесплатно. У меня машина большая. Я буду вас возить по Парижу. Я покажу вам Париж, который вам и не снился.
– А мне снился Париж! – Аллу несло безудержно. – Он мне приснился – и вот я здесь! Вещий сон!
– Мне тоже приснился вещий сон, – сигарета наконец аккуратно полетела в стальной короб урны. – И я сегодня приехал сюда.
Илья наклонился к Маре и пощекотал колючей бородой ее нежную детскую шею.
– Тогда довезите, пожалуйста, нас до отеля. У нас время ужина. Официанты ругаются, если мы опаздываем.
– У вас отель завтрак-ужин? – быстро спросил Пьер.
– Да, – мрачно ответил Илья.
Они кучею ввалились в кафе, уселись за столики. В зале уже битком было набито народу, громко разбитая посуда сделала свое дело: у соседей-конкурентов столы пустовали, а у находчивого хозяина заведенья уже, кажется, и мест-то не было. Их все равно рассадили. Кого куда. Алла сидела с патлатым Толей, Илью объединили с Персидским и затолкали в самый угол зала, и так вышло, что Мара и Хомейко сидели поодиночке. Илья привстал, смотрел внимательно и угрюмо. Он следил за Пьером, что он будет делать. Пьер о чем-то пошептался с хозяином, и хозяин из загашника вынес ему колченогий деревянный, с дыркой сердечком в сиденье, старинный какой-то, мушкетерский стул с плетенной из соломы спинкой. Илья дернулся, Персидский положил ему ладонь на кулак.
– Тихо, Илюшка, – небрежно сказал Персидский. – Ты что, ревнуешь? Но ведь ты же не дурак, скандалить тут?
– Я не дурак, – процедил Илья, не сводя глаз с Пьера. Он уже подсел к столику, где сидела Мара.
– У тебя с этой девочкой что, все так серьезно, что ты даже в Париж с собой вывез ее? – лениво жевал слова Персидский. – Бабки на нее потратил? Все что, так круто, да? А ты хорошо подумал? Она же девочка совсем. И дурочка. А ты и расстелился. Да я тебе таких девочек!.. пол-Москвы!..
– Рисуй своих Персидских Женщин, Костик, – тихо и отчетливо сказал Илья. – А к моей женщине не лезь.
– Я и не лезу. – Персидский тоскливо посмотрел поверх людских голов. – Интересно, чем нас будет угощать этот французик? Бизнесмен, еп его мать. Может, что приличное закажет. Ну, ты, брат, извини, конечно, но я на нее гляжу, на твою-то, разве такая может быть женой художника? Жена художника – это, брат… это…
Персидский развел руками, не подыскав слов. Густой табачный дым синими и сизыми призрачными пластами заволакивал стеклянный гудящий, как ветер в трубе, зал, и становилось тяжело дышать. Девчонка с густой щеткой-челкой несла в обеих руках сразу пять громадных кружек с пивом.
– Темное. Портер, – облизнулся Персидский. – Че сидишь-то, парень? Это ж нам несут!
Девчонка ловко бухнула кружки об стол и заквохтала дробно, улыбчиво, мелко-мелко рассыпая, как пшено по столу, зернистые слова.
– Слишком много у них буквы «эр», – томно выдохнул Персидский, с потягом пригубил пиво и толстыми губами важно вылепил официанточке:
– Гран мерси, шери!
Илья щурился, прокалывал зрачками кружево дыма.
– Где вы живете… Мара?
Чужие интонации. Чужая страна. Чужое темное, сладкое пиво в длинном бокале. Мужикам-то заказал из кружек, а нам с Аллой из бокалов, мы дамы, мы дамы. Мадамы, мадамы. Я не мадам. Я мадемуазель, так, кажется, тут у них. Нет. Я без пяти минут мадам. Мадам Каблукова. Я выхожу замуж за прекрасного художника Каблукова, и пусть он бедный, пусть он нищий, у нас в России художники нищие все, кроме правительственных. Так было всегда, и так будет. О чем он спросил меня?
– Я? Мы? – Она смешалась. – Мы… живем в Самаре.
– О, Самара!
– Это на Волге. Там… Жигули.
– Я знаю!
Дым плавал меж их лицами, от его губ к ее губам.
В этом невыносимом дыму он все равно выволок свою сигарету и закурил. И отогнал дым рукой, и смущенно отвел руку с сигаретой вбок от себя, и задел рукой ляжку бегущей мимо официантки, и она, вместо того чтобы обидеться и нагрубить ему, хорошо и зубасто рассмеялась, а Пьер послал ей воздушный поцелуй.
«Да, тут все другое. Отношения людей другие. У нас бы тетка наорала, а дядька бы шепотом выматерил ее».
– А вы… родились в Париже?
– Да. Я родился в Париже. Семья моего отца пять веков жила в Париже. А моя мать родом из Кондрие.
– Что, откуда?..
– Из Кондрие. Это такое… такая… деревенька, так, да?.. на берегу Роны. На Юге. Она знаменита у нас тем, что там делают очень вкусное вино. Знаменитое на всю Францию. Мускаты, мускатели… «Сен-Жозеф», «Кондрие»… Ронские виноградники… такие, знаете, кудрявые берега… И Рона течет быстро, очень быстро. Она течет с гор! Поэтому такая быстрая. Рос-кош-ные места! Манифик! – Он волненья воспоминаний он перешел на французский. Спохватился. – И вино… рос-кош-ное. Я повезу вас на праздник вина. Это день святого Венсана… по-русски – Винсента, да… в феврале, три дня в середине февраля на Роне празднуют! Вы поедете туда со мной! Там крестьяне жарят в эти дни свинью прямо на дороге. Мы будем есть с вами жареная свинья! – Он поправился: – Свинью!
«Как это я поеду с ним, – бились на табачном ветру лохмотья-мысли, – я же тут с Ильей… никуда не поеду…»
– Я никуда не поеду, – растянула Мара губы в напряженной улыбке.
И тут она увидела превращенье. Вежливого господина в смокинге больше не было. Перед ней сидел, тяжело дыша, мужчина, самец, с потным крепким переносьем, с жаркими жуткими глазами, и черные радужки черными печатями прожгли плавающие, желтые от курева белки. Жареное мясо. Жареная свинья. Жареная она. Жар. Жрать.
– Ты поедешь со мной.
Мара сделала движение встать. Он уже взял себя в руки. Ласково, утишая взрыв ее испуга, еле слышно погладил ее по руке. Она заставила себя сесть за столик.
– Извините!
– Да-да… пожалуйста…
– Пейте пиво. Это очень сладкое пиво. Дамское. – Он принудил себя улыбнуться. – Женское. Я не люблю такое.
Мара сделала большой глоток, солодовый холод ударил ей под сердце, и она уже свободней, развязней спросила:
– А что вы любите?
– Водку, – его прищур играл и переливался.
– И… женщин?..
– Все французы ловеласы, вы же знаете, – он двинул кружкой о ее бокал. – A votre santé! – Щелкнул пальцами, подозвал девчонку с челкой. Набормотал ей что-то. Девчонка исчезла и через миг выпорхнула снова перед их столиком, как голубка из кармана фокусника. В руках у девчонки была бутылка вроде бы шампанского, такая же большая, горластая и зеленая, как в России, и серебряной фольгой горлышко так же обвернуто, но на этикетке, она разобрала, стояло: «CONDRIEU».
Девчонка шмякнула об стол два бокала и разлила вино, будто опять показывая фокус. Пьер поднял бокал на уровень глаз.
– Это вино моей мамы, – тихо сказал. – Это вино ее родины. У каждого человека ведь есть родина, верно?
Мара взяла бокал. Ее слегка трясло.
– Да.
– Выпьем?
– Да.
Затылком она чуяла тяжелый взгляд Ильи, вонзавшийся в гущину серого дыма.
– Я пью за вас.
Он хлебал из бокала вино и глядел на нее.
– А вотр сантэ, – сказала Мара, отпила и задохнулась. И закашлялась.
– Это все дым, – выкашляла она смущенно.
– У вас такие глаза. Я хочу все время смотреть в них, – сказал Пьер. – Всегда.
Они договорились так: Пьер приезжает за ними за всеми сразу после ужина, часов в восемь вечера, и они едут смотреть неизвестный ночной Париж. «Туристы в это время сладко спят в постельках, а мы с вами будем смотреть мой Париж. Я люблю Париж ночью. В нем ночью есть особый, как это по-русски?.. шарм, как это…» – «Так и будет шарм», – тихо подсказала Мара.
И он одарил ее улыбкой, от которой она отшатнулась, как от яркого солнца после темной кладовки.
А днем вы нас никуда не будете катать, напрямик спросила бойкая Алла Филипповна. Почему же, и днем буду, только тогда, когда свободен от работы, вежливо ответил Пьер. «Я кому-нибудь из вас позвоню. У вас у каждого в номере телефон?» Он опять смотрел на Мару. Она оглянулась на Илью. Илья молчал. Мара вырвала листок из записной книжки и быстро нацарапала вереницу цифр. У нее была хорошая память на цифры. Ее покойная мама всегда вздыхала: тебе бы математиком стать, дочка!
А она окончила школу и, бездарность, устроилась работать библиотекарем.
Как-то жить было надо. «Живет кошка, живет и собака», – говорила Марина покойная бабка. Мара повторяла иной раз эти слова, для утешенья.
С Ильей они познакомились в библиотеке. Он брал альбомы по искусству и книги о великих художниках. Он пригласил ее к себе в мастерскую. Ей очень понравились картины и запах масляной краски. Илья сначала не думал о Маре серьезно: ну что за девочка, ребенок совсем. Ему даже было жалко и страшно спать с ней. Она и оказалась девственницей, ну, когда-то и с кем-то надо же было, вот с ним и довелось. Илья недавно развелся с женой, сварливой и гаденькой бабенкой, на десять лет старше его, он устал от тусклого, измотавшего душу брака, и у него в планах не было никакой женитьбы. Он то и дело ездил на выставки в Москву, завел московские дружбы, хотел уже переезжать, вступать в МОСХ, ему обещали мастерскую на Воробьевых горах, всего за десять тысяч долларов. Всего! Семечки, конечно, по столичным меркам. Он решил заработать. Он отчаянно разбросал картины по московским и питерским галереям. Он завалил Самару холстами. Он живо клюнул на эту авантюрную поездку в Париж, Рыбкин сосватал, да Персидский подбил, а тут еще Аллочка из Красноярска, в одном Доме творчества красили когда-то, затарахтела: «Париж, Париж! Когда еще такой шанс! Запали на наши картинки, так надо хватать, парни, протянутую руку! А не зевать! Выставка в Гран-Пале!.. Бляха, в Гран-Пале знаете кто выставляется?!.. Фрэнсис Бэкон там выставляется, вот кто!.. И – Энди Уорхол!.. И – Шемякин!.. И всякие такие!.. А нам предлагают бесплатно!» Бесплатный сыр бывает только в мышеловке, оборвал хорошую песню Илья, французы, как пить дать, захотят от нас расплаты. «Ну и что, по картинке хорошей отдадим, и все дела!» – пела Алла. «Хорошо, давайте искать деньги на поездку. – Илья собрал все морщины на лбу. – Только я поеду не один. Со своей невестой».
Как это у него вырвалось, он и сам не понял.
И Алла скептически повела толстым плечом: ну не дурак ли, Илюшка, тебе надо, по делу, на москвичке жениться, а ты еще в Париж потащишься со своим самоваром.
Самовар стоял и торопливо царапал на листочке телефон. Самовар смущенно улыбался и глядел такими большущими глазами, что ему становилось страшно – сейчас сорвутся и полетят. Самовар заливисто, тоненько и смешно смеялся, казалось, птичка поет.
У Ильи и Мары был одноместный номер. Взяли из-за экономии. Спали на одной кровати, и одеяло было не нужно. Да и спать-то было некогда. Полночи Пьер возил их по Парижу, битком набитому горящими в ночи, как факелы, золотыми и красными каштанами, а под утро они, задыхаясь, любили друг друга.
Ночная жизнь под мостом. Ночная жизнь под мостами через Сену. В Париже через Сену очень много мостов, это не Венеция, конечно, но вроде того. Не сосчитать. Они бросали машину на набережной и медленно сходили по ступеням к золотой, опасной тьме осенней воды. Смотрите, тут люди! Да, люди. Они живут тут. Это клошары. Кло… что?.. Клошары. Бездомные. Как это по-русски… да, бродяги. Им негде жить. Не бойтесь их, они не обидят. Они очень миролюбивы. И не лишены чувства юмора. А как же они… зимой?.. Греются, как могут. Спят где придется. На решетках канализации, например, там тепло, теплый пар идет из-под земли. Усыпляет лучше колыбельной.
Нежный, томный и теплый мрак, и пахнет ракушками, пахнет почему-то йодом, хотя мы не на море; пахнет гнилью, о да, вода гниет, и людские тряпки гниют, и Мару слегка тошнит, но она крепится. Резкие желтые полосы по черепашье-сморщенной воде. Фонари глядятся в Сену. Белолицые фонари. Белые грибы на тонких чугунных ножках. Черный шелк реки хочет обвиться вокруг руки. Мара садится на корточки и окунает руку в воду. Черная перчатка воды. Я надела черную перчатку Сены. Сена, ведь она тоже женщина! Что вы, Сена – девочка. Видите, какая она тоненькая, узенькая, по сравнению с вашими русскими реками. У вас – великаны и великанши: Волга, Обь, Е-ни-сей… У нас и маленькие речки есть!
Нет, Сена древняя старуха, такая же, как старуха Европа, и у нее на сморщенных пальцах – дорогие огромные, как совиные глаза, перстни: агаты, сапфиры, яркий розовый жемчуг. Как у той, высохшей русской столетней княгини в храме на рю Дарю. О нет, она просто французская кокетка, просто шлюха с Пляс Пигаль. Или с Монмартра. Сена, извилистое черное змеиное тело, Сена, да она пахнет сеном, русским сеном в ночных полях! А вон кораблик. Это не кораблик, а катер! Весь в огнях, как в блестящих жуках! Нет, это плавучая елка в огнях золотых шишек и серебряных шаров, она плывет по Сене на крестовине, а вы любите Новый год? Очень. У нас сейчас в России празднуют Рождество! А у нас его вот уже две тысячи лет празднуют.
Черные, золотые кадры ночного фильма. Мельканье полос и огней, и мягкий бархат плюща, монашьим плащом обтянувший каменные парапеты напротив Нотр-Дам-де-Пари. Нотр-Дам, ведь это так похоже на… на Нострадам! А это одно и то же. Нашего пророка звали Мишель Нотрдам, или Нострадам, или, по-латински, Нострадамус. По-латыни. Да, правильно, по-латыни, спасибо.
Однажды вечером Пьер повез их на Монмартр, в собор Сакре-Кер. «Сегодня службы нет, но сегодня вечером, и всю ночь, в соборе будет играть на органе великий парижский органист Жан-Люк Люмьер. Я узнал об этом утром, мне позвонили. Он будет играть для себя… импровизировать. Это бывает так редко. Он гений. Не часто доводится услышать гения».
А я орган вообще никогда не слышала в жизни, жалко подумала о себе Мара.
В соборе было темно, как в склепе; горели большие, длинные и толстые, белые свечи. Их можно было взять из железной коробки, совершенно бесплатно, и поставить в подставку, и зажечь. Белые свечи горели и у органного пульта, где стояли, широко, как белые крылья, развернутые ноты. Органист горбил спину над четырьмя мануалами. Мара со страхом увидела, что на клавиатурах те клавиши, что должны быть белыми, черного цвета. Как же он пальцами-то попадет?! Он же ничего не видит! Чернота сплошная! Ему и не надо видеть, cherie. Настоящий музыкант играет с закрытыми глазами.