Buch lesen: «Летающий джаз»
© Э. Тополь, 2016
* * *
«И вспомнил он свою Полтаву…»
Александр Пушкин
«Хiба ревуть воли, як ясла повни…»
Панас Мiрний
В Древней Руси февраль назывался «Лютень», и это название ему подходит куда больше, чем заимствованный из латыни februarius mensis. В ночь на второе февраля 1944 года в Москве было минус 32 по Цельсию, а в Подмосковье и того холодней – минус 36! Даже огромные сосны сталинской дачи стояли, не шелохнувшись, боясь стряхнуть шапки снега, укрывающего их от лютого мороза. Висевшая в воздухе морозная пыль ледяными иголками колола ноздри охранников-«топтунов», которые с собаками обходили в ночной темноте большой двухэтажный дом, накрытый маскировочной сетью на случай прорыва немецких бомбардировщиков. Второй наряд двигался за соснами под самым забором – высоким и увенчанным колючей проволокой. А третий шел за этим забором снаружи, по широкой контрольно-следовой снежной полосе между «Объектом» и местным лесом. Одетые в овчинные полушубки, шапки-ушанки и вооруженные новенькими автоматами ППШ, эти рослые сибиряки, отобранные лично начальником сталинской охраны генералом Николаем Власиком, ступали осторожно, по-лыжному, почти не скрипя на снегу валенками – знали, что сегодня тот редкий случай, когда Сам ночует на даче, и на них лежит высочайшая ответственность за спокойный сон Вождя, который мудро и уверенно ведет нашу страну к победе над проклятыми фашистами.
Но Сталин не спал. Конечно, вся страна знала, что Великий никогда не спит, ведь свет в окне его кремлевского кабинета никогда не гаснет. Но охране, генералу Николаю Власику, истопникам и поварам этой дачи было видней – они были ближе к Вождю, видели, когда Он приезжает, и знали, что вожди тоже люди, им нужен отдых. И, чтобы не тревожить его бесценный сон, они старались не скрипеть обувью, не повышать голос и по возможности вообще не дышать.
Между тем Вождь не спал. В спальне на втором этаже – просторной, с высокими двойными окнами, отделанной карельской березой и согретой чугунными батареями парового отопления – Он, полуголый, удивительно тщедушный и костлявый, сидел на краю широкой кровати и, потягивая воздух через пустую данхилловскую трубку, в лунном полусвете рассматривал спящую Веру Давыдову, приму Большого театра и свою главную любовницу. Поразительная женщина! Действительно поразительная с первого своего выхода в роли Кармен на сцене Большого театра в 1932 году! Как она пела, какое божественное меццо-сопрано! А как двигалась! У всех мужиков «в зобу дыханье сперло» и живот поджало, а в конце спектакля весь зал вскочил и взорвался аплодисментами! Молотов, Ворошилов, Буденный и Тухачевский, сидя со Сталиным в правительственной ложе, наперегонки погнали своих адъютантов за корзинами цветов. Но Он, Сталин, знал, что не нужно спешить, с такими женщинами нельзя спешить. Тем паче, скоро Новый год, Он пошлет ей приглашение в Кремль на банкет, посадит за стол рядом с собой и потом…
С тех пор уже десять лет она принадлежит ему. Да, хотя Он ни в грош не ставит баб, и помимо Давыдовой в спальнях его московских и крымских дач перебывали за эти годы и другие звезды Большого, которыми Он пытался перебить свою тягу к Давыдовой, но (как сама Давыдова вспоминает в мемуарах «За кремлевской стеной. Я была любовницей Сталина») всякий раз, когда ему становилось невмоготу от непосильной работы, усталости и злости на радикулит и ревматизм, Он звонил ей и посылал за ней машину или самолет. И вот она снова в его постели – красивая, нестареющая, с высокой грудью, стройными ногами и такая вкусная, что даже Он теряет над собой контроль и в свои шестьдесят пять превращается в пылкого мальчишку. К сожалению, очень ненадолго и совсем не так, как до войны, когда с любой бабой Он был таким неутомимым джигитом, что они задыхались под ним и со слезами просили прекратить его бешеную скачку. Да что вспоминать! Говоря словами расстрелянного еврея Бабеля, Он «мог переспать с русской женщиной, и русская женщина оставалась им довольной». Но теперь… Теперь они его утомляли – все эти певички и балеринки. Ревностно демонстрируя свои сексуальные таланты, они мгновенно выжимали из него все соки и заставляли злиться на свою старческую немощь. И только эта Вера всегда чувствовала лимит его возможностей, идеально укладывалась в этот лимит и тут же ублаготворенно засыпала. Но даже во сне от ее тела исходит такое мягкое, такое врачующее тепло, что только с ней ему не противно после этого, только возле нее Он может просто отдыхать, думать или даже не думать ни о чем. Может, жениться на ней? Но нет, Он не может жениться, Вера размягчит его, а Он не имеет права расслабляться больше, чем на одну ночь в два или даже в три месяца. Потому что на нем вся война. И разводка подковерных интриг так называемых «сталинских соколов» – Берии, Молотова, Ворошилова, Буденного, Кагановича. И еще изнурительная «дружба» и переписка с Рузвельтом и Черчиллем. Союзники, бля! Третий год тянут с открытием Второго фронта, откладывают с весны на осень, а теперь вот с осени на весну. Ждут, когда Он вычерпает последние резервы страны, и Красная армия выдохнется так, что уже не в силах будет оккупировать Европу. Вот тогда они, конечно, и ринутся в нее с юга через Италию и с запада через Ла-Манш. И ничем их не проймешь, сволочей, даже угрозой его сепаратного мира с Гитлером, слухи о котором Он распространил через свою европейскую агентуру.
Ладно, не стоит злиться, не для того Он вызвал красавицу Веру. Сегодня Он сыграет Сталина-добряка и бросит союзникам кость, чтобы не было у них никакого предлога снова отложить открытие Второго фронта. Вера Давыдова, ее тепло, ее податливая мягкость согрели его так, что даже ревматизм и радикулит подевались куда-то, забылись, что ли? Как хорошо, что она есть – теплая, как парное молоко, сладкая, как горный мед, и пьянящая, как его любимое грузинское вино «Телиани». Да, сегодня Он бросит Рузвельту кость… И, кажется, эта кость будет называться – Полтава…
Часть первая
Полтава
1
Если на монитор вашего компьютера поместить карту Европы и оживить ее событиями Второй мировой войны, то легко увидеть, что от Нормандии и Англии на западе до Волги и Каспия на востоке она была вся в огне непрестанных бомбежек, пожаров, взрывов и кровопролитных танковых, артиллерийских и людских сражений. Миллионы тонн авиационных бомб, пушечных снарядов, мин и вообще всего, что могло взрывать и стрелять, перепахали цветущие поля, сады, города и деревни Чехии, Венгрии, Франции, Англии, Югославии, Германии, Румынии, Польши, Белоруссии, Украины, Прибалтики и европейской части России. А в Азии японцы бомбили Бирму и Китай. А в Африке итальянцы и немцы сражались с французами и англичанами за Кению, Судан, Сомали и Мадагаскар… За всю историю нашей планеты еще никогда ее тело не кромсали, не взрывали и не пытали так, как с 1939 по 1945 год. Восемьдесят процентов населения Земли, больше шестидесяти стран принимали участие в этой войне, в сорока из них шли бои, и те, кто выжили в этом аду площадью в 22 миллиона квадратных километров, знали, что им немыслимо повезло. Но… Даже тогда, когда танки, штыки и пулеметы отодвигали от них огненный смерч фронтового ада, и непривычная тишина воцарялась над клочком их освобожденной земли, даже тогда нужно было второе чудо, чтобы еще раз выжить на этой убитой земле – искромсанной, заваленной руинами и трупами людей и животных.
В апреле 1944 года тридцатитрехлетняя Мария, мать Оксаны, поняла, что с ней случилось это второе чудо. Нет, не второе – двадцатое, сотое! А самое первое было давно, в другой жизни, аж до войны, в 1928 году.
Тогда, накануне голодомора, в украинском хуторе Горбовка, что под Полтавой, Мария родила Оксану. Она родила ее чудом и на два месяца раньше срока – просто скинула, когда топтала кизяк, – крошечную, весом меньше двух килограммов. Но – живую! И почти тут же в их судьбу вмешался Иосиф Сталин, которого Мария не знала – он жил где-то далеко-далеко, в России, в Москве. Да, это просто удивительно, как один человек откуда-то издали, из какого-то Кремля, может изменять жизнь людей, которых он не знает, никогда не видел и не увидит. В 1928 году Сталин приказал «ликвидировать как класс» всех так называемых кулаков – зажиточных крестьян, имевших свое собственное хозяйство. И буквально через два месяца после рождения Оксаны к ним на хутор ворвались вооруженные энкавэдэшники. Они разбили иконы, вычистили все домашние запасы еды и два погреба с продуктами, разгромили и хлев, и курятник, забрали весь инвентарь вплоть до последней косы и реквизировали всю живность – трех лошадей, двух коров, свиноматку с поросятами и даже петуха с курами и цыплятами. А мужа Марии, двадцатишестилетнего Васыля, вместе с его пятидесятипятилетним отцом раздели до исподнего и пехом погнали в Полтаву, в пересыльную тюрьму – тогда, в 1928-м, Сталин, еще не войдя во вкус Большого Террора, «скромно» приказал отправить в трудовые лагеря «всего» 60 000 кулаков. Изъятую у них пшеницу он продавал за рубеж, а на полученную валюту закупал американские грузовики и другую технику для индустриализации – строительства Днепрогэса, Сибирской железной дороги и прочих «сталинских строек», возводимых трудом арестованных. Эту трудовую армию зэков и должны были пополнить раскулаченные горбовские хуторяне. Только не довели их до Полтавского пересыльного пункта – ночью тридцать шесть арестантов разоружили охрану и рванули в лес. Но утром были окружены энкавэдэшниками и гэпэушниками и расстреляны.
Так по воле Сталина новорожденная Оксана лишилась отца и деда. А Марию с дочкой и сорокапятилетней свекровью уплотнили, к ним на хутор подселили две семьи многодетных бедняков-колхозников. И теперь у них во дворе вместо кур, гусей и поросят копошились в пыли и грязи семеро малышей с распухшими от голода животами. А их отцы не столько работали в колхозе, сколько воровали с полей свеклу да капусту и гнали из ворованной свеклы самогон, а потом спьяну лезли под юбки к Марии и к ее свекрови. Поначалу Мария и бабушка Оксаны отбивались от недолюдков, как могли, но в конце концов один из них все-таки справился с отощавшей свекровью, завалил ее в сарае, а когда сделал свое дело и встал, женщина уже не дышала. Но он и от этого не протрезвел, а зашел в комнату к Марии, которая, трясясь от страха, сидела с ребенком, и сказал:
– Пиди у сарай. Здається, заеб я твою свекру. Чо зэньки лупішь? Чи не будеш давати, і тебе заебэм з кумом на пару.
Убедившись, что свекровь мертва, Мария схватила крошку Оксану, привязала хустиной себе за спину и ушла с горбовского хутора в Полтаву, к своей матери. Хотя от Горбовки до Полтавы аж шестьдесят километров, но идти по дороге Мария боялась, лесами обогнула Жарки, Санжары и Зачепиловку и – босая – шла до Полтавы трое суток. Питалась июньскими лесными ягодами, кореньями и мхом. Голодная Оксана скулила за спиной, а когда Мария совала ей в рот свои тощие сиси, дочка сначала жадно сосала и даже больно щемила их беззубыми деснами, а потом принималась плакать – сиси были пусты. Голыми руками Мария выкапывала коренья репейника и крапивы, мыла их в лесном ручье, жевала до мякоти, но не глотала, а эту жеваную, со своей слюной, мякоть совала дочке в рот. Оксанка удивленно смотрела на мать круглыми, как пуговки, глазками, но все же сосала и так засыпала. Мария снова заворачивала ее в застиранную хустину, через плечи завязывала концы крест-накрест на груди и по лесным тропинкам шла дальше. Сквозь редкий подлесок ей открывалась горестная картина. Всего три года назад, когда на собственной бричке, запряженной фыркающей молодой кобылой, Васыль вез ее, пятнадцатилетнюю невесту, из Полтавы на свой горбовский хутор, они ехали мимо бескрайних урожайных полей – золотая, высокая и готовая к жатве пшеница, чубатая и мощная, ростом в три метра, кукуруза, желтые и тяжелые от спелых семечек головы подсолнечника. Красивые, крашенные белой с синевой известью хаты с соломенными и камышовыми крышами и зелеными ставнями стояли живописными хуторами в тени высоких серебристых тополей, яблоневых и вишневых садов. Густыми ветвями деревья пышно выпирали над тынами, а над всем этим кипеньем жирного полтавского чернозема деловито гудели медоносные пчелы. На холмах высились церкви с зелеными или даже золотыми куполами. А когда молодожены въезжали в малые и большие села, Васыль то и дело натягивал поводья – неторопливые семьи тяжелых гусей и уток, тучные свиноматки с поросятами, сварливые куры и индюшки с индюшатами, словно наглые цыгане с цыганятами, перегораживали дорогу.
Но теперь ничего этого не было и в помине – кому это все мешало? В обнищавших деревнях возле облупившихся и давно некрашенных хат не было ни сараев, ни амбаров, ни хлевов, их снесли на стройматериалы для колхозных построек. Церкви или порушили, или превратили в загаженные склады колхозного инвентаря. В полях чахлую пшеницу забивает бурьян и хмель. Хутора, которые раньше утопали в садах, либо заколочены угнанными в Сибирь раскулаченными, либо заселены ледащими колхозниками, которые и не думают содержать их в прежнем виде, поскольку ухоженность и достаток— это первый признак возврата к кулачеству. Гордая нищета – визитная карточка новой советской власти…
Чтобы добраться до полтавской окраины, на крутой обрыв Лавчанского Пруда, где мать Марии, Фрося, бобылихой жила в хате-мазанке (в 1915 году ее муж, отец Марии, погиб под Горлицей на войне с Германией и Австро-Венгрией), нужно было пересечь полгорода с юга на северо-запад. Но Мария не решилась идти днем по центральным улицам, а дождалась темноты и пошла через город поздним вечером, почти ночью. Ночной город поразил ее. Несмотря на продразверстку и голод в сельских районах, на центральной улице (теперь она называлась Жовтнева или Октябрьская) почти во всех кирпичных домах окна горели электрическими огнями, в ресторанах звучала музыка, в кинотеатре у круглого Корпусного сада висела цветная афиша фильма «Обломок империи», а из сада так остро пахло сиренью, что Оксана, спавшая за спиной у Марии, расчихалась во сне. Тут навстречу Марии гулко зацокали по брусчатке два конных всадника, и Мария спешно свернула в первый же переулок.
Всадники, однако, тут же догнали ее.
– Стой! Куды идешь?
И две фыркающие лошадиные морды ткнулись в лицо.
Но Мария двумя руками отважно погладила потные лошадиные лбы. И усмехнулась:
– Домой, куда ж ище с дитем-то?
Старший чубатый всадник блеснул зубами под рыжими усами и подтянул поводья:
– Тпрр!.. А дэ живэш?
– На Прудах. Лавчанский тупик.
– А чому ночью с дитем шастаешь?
– Так до дохтора ее носила. Поносит она. Хошь понюхать?
Он замахнулся нагайкой:
– Я те кнута дам понюхать!
Мария отшатнулась, защищая дитя за спиной.
И пару секунд они в упор смотрели друг другу в глаза – рыжий и чубатый, с поднятой в руке нагайкой, и босая восемнадцатилетняя Мария. И чубатый почему-то не выдержал взгляда Марии – вместо того, чтобы огреть ее нагайкой, он стегнул свою кобылу и ускакал в бешенстве. А второй всадник, моложе, нагнулся со своего коня и сказал:
– Ты хоть знаш, кому перечила?
– Кому?
– Кривоносу! – сообщил парень и поскакал за своим начальником.
Мария не знала никакого Кривоноса и тут же забыла о нем.
В те годы Полтава своими кирпичными домами только в центре походила на город, а чуть отойдешь – просто огромное село на 130 тысяч жителей: глиняные хаты-мазанки с сараями, огородами и садами за плетеными тынами. Но Мария родилась тут и знала каждую улочку. Она подходила к Прудам и представляла, как, дойдя в конце Лавчанского тупика до старого тына у материнской хаты, тихо, шепотом позовет ушастую дворняжку Пальму, и как эта Пальма, скуля от радости, заюлит у тына. Тогда, перекинув руку через невысокую калитку, Мария откинет навесной крючок, тихонько войдет во двор, негромко постучит в закрытое ставнями окно и скажет:
– Маты, цэ я, Мария…
Так почти и вышло, только Пальма не отозвалась и не прибежала к тыну. Зато калитку Мария тихо открыла, и в ставню негромко постучала, и мать позвала. Однако никто ей не ответил даже тогда, когда она уже кулаком стучала по ставням. А входная дверь оказалась, как ни странно, вообще не запертой, а сорванной с петель и лишь прислоненной к дверному косяку.
Боясь самого худшего, Мария осторожно вошла в темные сени и тут же, через два шага споткнулась обо что-то, кулем валявшееся на полу. Она нагнулась, потрогала – о господи! то была ее мать! Избитая, вся в крови, без сознания, но, слава богу, еще живая.
– Мамо, шо трапылось?
Мария сняла со спины спящую Оксану, переложила на лавку и потащила мать в горницу.
– Нi! Не вбивайте! – вдруг забормотала мать. – Хлопцi, не вбивайте мене!
– Маты, це я, Мария…
Оказалось – Пальма сдохла год назад. А теперь банда голодных подростков, каких в тот год были сотни в каждом городе, высмотрев одинокую женщину, живущую на отшибе, ночью взломали двери, приставили нож к горлу: где сало, мясо, хлеб? А у матери не было ничего, кроме остатков прошлогоднего жмыха и своего – с грядки во дворе – цибули-лука. Но пацаны не поверили, перевернули все в хате вверх дном, слазили в подпол и в хате, и в сарае, но и там не нашли ничего, кроме пустых глиняных крынок. От голодной злости они избили хозяйку и ушли, а дверь прислонили к косяку, чтоб соседи не встревожились открытой хатой. Истекая кровью, мать попыталась выползти из хаты, но у самой двери потеряла сознание.
Вот и получилось второе чудо – приди Мария часом позже, не спасла бы мать.
2
А через неделю – новое чудо: Мария устроилась на работу.
– Та-ак… – усмехнулся Кривонос, цепким взглядом оглядывая босые ноги Марии и все, что было выше: крепкие бедра в застиранной юбке, высокую грудь под темной блузкой и круглое кареглазое лицо, увенчанное пшеничной косой под ситцевой косынкой. – И кто ты будешь? Муж есть?
– Был, – сказала Мария. – Убили, как кулака.
Кривонос повернулся к адъютанту:
– И на шо ты ее привел?
– Так полы мыть, – сказал тот. – И вам одежу стирать. Зоя-то, старуха, вмерла.
Да, много позже, когда дочь подросла, Мария не раз рассказывала ей, что даже при продразверстке и голодоморе вся их жизнь была цепью чудес. «Ну, хіба не диво, – говорила Мария, – що коли уси голодували и я ходiла по Полтаві боса и шукала хоч якоiс роботи, на мене знову наiхав конем Микола Гусак, адъютант Сэмэна Крiвоноса…»
Но узнал и привел на Октябрьскую улицу прямо в Полтавский райотдел ОГПУ-УНКВД, который и занимался раскулачиванием, а также арестом анархистов, меньшевиков, бундовцев, боротьбистов, петлюровцев, эсеров, бывших белогвардейцев, антисоветски настроенных интеллигентов, священников и бандитов. То есть к тому самому Кривоносу, который, возможно, и руководил расстрелом раскулаченных горбовских крестьян.
Кривонос поскреб небритый подбородок, снова цепко глянул на Марию и вдруг сплюнул сквозь зубы на пол. Затем усмехнулся, глянув Марии в глаза:
– Вымоешь?
Мария посмотрела на этот плевок, потом на Кривоноса.
– Вымою. Якшо тряпку дастэ.
Подошвой пыльного сапога Кривонос растер свой плевок по дощатому полу.
– Добрэ. Попробуем тебя. Тiльки шоб усё чисто було! Иди…
«Усё» – это два коридора и тринадцать кабинетов на первом и втором этажах, лестница, крыльцо и два нужника на заднем дворе.
Поскольку сотрудники ГПУ работали за полночь, Мария приходила на работу в полпятого утра, будила колченогого коменданта Охрима и под его присмотром приступала к уборке – сначала на втором этаже в кабинете Кривоноса, затем в кабинетах следователей и оперов, а потом в коридорах и нужниках. И если у Кривоноса в кабинете кроме грязи на полу, груды окурков на столе и под столом и пыли на шкафу и подоконнике не было ничего приметного, то в кабинетах следователей стены были постоянно забрызганы кровью арестованных врагов советской власти. Хотя со времени установления этой власти прошло уже больше десяти лет, число ее врагов почему-то не сокращалось, а, наоборот, все росло и росло в соответствии с получаемой из Москвы разнарядкой на поставку рабочей силы в трудовые лагеря. И потому со своими врагами эта власть расправлялась со стальной твердостью товарища Сталина – во время коллективизации 1928–1929 года органами ОГПУ было подавлено в СССР более 13 000 бунтов, осуждено на тюрьмы и лагеря 2 026 800 человек и изъято больше миллиарда пудов хлеба. Одним из самых активных борцов с врагами советской власти был Семен Кривонос, тридцатилетний большевик и герой Гражданской войны. Когда в мае 1925 года полторы тысячи полтавских безработных громили здание исполкома, он сам примчался туда на тачанке с пулеметом и несколькими очередями в воздух разогнал толпу. За что и получил от Дзержинского красные штаны-галифе, которые носил теперь только по праздникам и особым случаям. С такой же решительностью и отвагой он разбирался с арестованными кулаками, меньшевиками, троцкистами, незалежниками-петлюровцами и бывшими белогвардейцами.
Но Мария этих несчастных не видела – к семи утра она заканчивала уборку и с мешком стирки уходила домой задолго до того, как из двух полтавских тюрем, что на улицах Пушкина и Фрунзе, привозили и приводили на допрос первых арестантов.
Правда, недели через две, в шесть утра, когда Мария заканчивала мыть пол в кабинете Кривоноса, он собственной персоной шагнул через порог. На нем была белая косоворотка (выстиранная и выглаженная Марией еще три дня назад), красные галифе (тоже выстиранные Марией) и до блеска начищенные хромовые сапоги. Кивком отправив из кабинета колченогого Охрима, он сел за свой стол и стал смотреть, как Мария домывает пол. Поскольку с мокрой и тяжелой, из мешковины, тряпкой приходилось нагибаться до пола, Мария физически ощущала цепкий взгляд Кривоноса на своих ягодицах и бедрах.
– Ну, хватит вже мыть! – не выдержал он. – Иди до мэнэ!
Мария с первого дня знала, что рано или поздно такой момент наступит. Магнетическую силу своей фигуры знает каждая красивая женщина, и Мария убеждалась в этом всякий раз, когда шла по полтавским улицам. Нет, она не считала себя красавицей, но что-то в ее походке, стройной фигуре, крутых ягодицах, высокой груди, гордо поднятой голове, ярких глазах и пшеничной косе – что-то во всем этом было такое, от чего мужики не могли оторвать глаз, даже когда шли под руку со своими женами. Теперь она медленно выпрямилась и, глядя Кривоносу в глаза, с силой выжала в ведро черную воду из половой тряпки. С этой тяжелой, мокрой, свернутой жгутом тряпкой Мария стояла и ждала – если он подойдет и попробует взять ее силой…
Но он не подошел. И даже не повторил своего требования.
Мария нагнулась, взяла дужку ведра и, не сгибаясь от его тяжести, вышла из кабинета. Босая, с тяжелым ведром в руке она все равно шла той самой своей походкой, которая, как магнитом, всегда притягивает мужские взгляды. И она знала, чувствовала, как Кривонос смотрит ей вслед…
Когда через час она домывала пол на первом этаже, к ней, гулко стуча сапогами, сбежал по мокрой лестнице Микола Гусак, адъютант Кривоноса. Мария была уверена, что сейчас он объявит об ее увольнении. И только гадала – заплатят за две недели работы или уволят, не заплатив ни гроша?
Но вместо увольнения Микола вручил ей заборную книжку с продовольственными карточками второй категории.
– Шоб ты знала, – сказал он, – з согодняшнего дню ты советска служаща! А скоро и паспорт получишь!
Получение продовольственной карточки второй категории, по которой Мария, как служащая, имела теперь право на покупку трехсот граммов хлеба в день (к первой категории относились только рабочие) и еще по двести граммов на иждивенцев (дочку и мать), плюс двести граммов жиров и литр подсолнечного масла в месяц, означало спасение от наступающего голода!
А ведь она так и не «дала» Кривоносу! Ну, разве ж это не чудо?