Купание в пруду под дождем

Text
11
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Купание в пруду под дождем
Купание в пруду под дождем
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 8,97 7,18
Купание в пруду под дождем
Audio
Купание в пруду под дождем
Hörbuch
Wird gelesen Максим Чечель
5,95
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

И вот тут, по-моему, рассказ начинает казаться чем-то большим. Он говорит: одиночество действительно, значимо и выбраться из него некоторым из нас непросто, а иногда выхода нет совсем.

Нам есть дело до Марьи Васильевны, мы надеялись, что Ханов ей поможет, а он вдруг исчезает.

Что же дальше?

[7]

– Держись, Васильевна!

Опять крутой подъем на гору…

В учительницы она пошла из нужды, не чувствуя никакого призвания; и никогда она не думала о призвании, о пользе просвещения, и всегда ей казалось, что самое главное в ее деле не ученики и не просвещение, а экзамены. И когда тут думать о призвании, о пользе просвещения? Учителя, небогатые врачи, фельдшера при громадном труде не имеют даже утешения думать, что они служат идее, народу, так как все время голова бывает набита мыслями о куске хлеба, о дровах, плохих дорогах, болезнях. Жизнь трудная, неинтересная, и выносили ее подолгу только молчаливые ломовые кони, вроде этой Марьи Васильевны; те же живые, нервные, впечатлительные, которые говорили о своем призвании, об идейном служении, скоро утомлялись и бросали дело.

Семен выбирал, как бы проехать посуше и поближе, где лугом, где задами; но там, гляди, мужики не пускают, там попова земля, нет проезда, там Иван Ионов купил у барина участок и окопал его канавой. То и дело поворачивали назад.

Приехали в Нижнее Городище. Около трактира, на унавоженной земле, под которой был еще снег, стояли подводы: везли большие бутыли с купоросным маслом. В трактире было много народа, всё извозчики, и пахло тут водкой, табаком и овчиной. Шел громкий разговор, хлопали дверью на блоке. За стеной в лавочке, не умолкая ни на минуту, играли на гармонике. Марья Васильевна сидела и пила чай, а за соседним столом мужики, распаренные чаем и трактирной духотой, пили водку и пиво.

– Слышь, Кузьма! – раздавались беспорядочно голоса. – Чего там! Господи благослови! Иван Дементьич, я это тебе могу! Сват, гляди!

[8]

Мужик маленького роста, с черной бородкой, рябой, уже давно пьяный, вдруг удивился чему-то и нехорошо выбранился.

– Чего ругаешься там? Ты! – отозвался сердито Семен, сидевший далеко в стороне. – Нешто не видишь: барышня!

– Барышня… – передразнил кто-то в другом углу.

– Ворона свинячая!

– Мы ничего… – сконфузился маленький мужик. – Извините. Мы, стало быть, за свои деньги, а барышня за свои… Здравствуйте!

– Здравствуй, – ответила учительница.

– И чувствительно вас благодарим.

Марья Васильевна пила чай с удовольствием и сама становилась красной, как мужики, и думала опять о дровах, о стороже…

– Сват, погоди! – доносилось с соседнего стола. – Учительша из Вязовья… знаем! Барышня хорошая.

– Порядочная!

Дверь на блоке все хлопала, одни входили, другие выходили. Марья Васильевна сидела и думала все про то же, а гармоника за стеной все играла и играла. Солнечные пятна были на полу, потом перешли на прилавок, на стену и совсем исчезли; значит, солнце уже склонилось за полдень. Мужики за соседним столом стали собираться в путь. Маленький мужик, слегка пошатываясь, подошел к Марье Васильевне и подал ей руку; глядя на него, и другие тоже подали руку на прощанье и вышли один за другим, и дверь на блоке провизжала и хлопнула девять раз.

В начале стр. 7 продолжается характеризация через уточнение.

Марья Васильевна делается еще более предметной Марьей Васильевной. (Жанр рассказа напоминает нам о том, что человек никогда не статичен и не постоянен. Жанр требует, чтобы автор это учитывал. Если герой делает или говорит все время одно и то же, занимает одно и то же место, нам это покажется статичным, а повторяющийся ритм – промахом в развитии персонажа.) Здесь мы узнаём, что Марья Васильевна преподает не по призванию. Она вынуждена заниматься этим из финансовой нужды. Ей «всегда» казалось, что экзамены важнее всего (не дети и не просвещение). Мы отмечаем эту усиливающуюся отчетливость создаваемого Чеховым человека, до какой степени она отдалилась от образа очевидной, шаблонной, уработавшейся идеалистки-учительницы. Не из любви к делу она учительница – и никогда такой не была. Учительство отчасти и есть то, что ее изнуряет, – из-за нелюбви к работе. Не преисполненная надежды, взялась она за это когда-то – работа ей неприятна: Марья Васильевна, понимая, что работа эта ей не по чину, в ней можно не преуспеть, не мыслит ее как что-то, чем можно заниматься по любви.

Чехову претит создавать безукоризненных святых и конченых грешников. Мы поняли это по Ханову (богатому пригожему разгильдяю и пьянице), теперь вот видим по Марье Васильевне (загнанной школьной учительнице из высокопоставленной семьи, в сделке со своими обстоятельствами сотворившей клетку самой себе). Это все усложняет: пресекают наш первый позыв счесть персонажа «хорошим» или «плохим». Результат – усиление нашей бдительности: тонко одернутые рассказом, мы, можно сказать, начинаем по-новому уважать ее правдивость. Мы только-только собрались отнестись к Марье Васильевне как к совершенно невинной, непорочной жертве жестокой системы. И тут рассказ говорит нам: «Так, ну-ка погодите; не свойство ли жестокой системы, что она корежит людей, встроенных в нее, и принуждает их участвовать в собственном разрушении?» (Или, говоря иначе: «Не будем забывать, что Марья Васильевна – живой человек, сложный и способный на ошибку».)

Ситуация по-прежнему печальная, однако теперь мы понимаем, что Марья Васильевна сама приложила к этому руку, не имея того, что необходимо для ее работы. Я мысленно слегка пересматриваю ее образ: Марья Васильевна чуть менее безупречна, чуть менее толкова.

Вместе с тем какова она, та Россия, что принуждает человека к труду, к которому у него нет призвания и который так задавливает? Собирать деньги с учеников, учить в продуваемых сквозняками комнатах, без всякой поддержки от местной общины? Как вообще любить такую жизнь? (Ловлю себя на мысли о высказывании Терри Иглтона [7]: «Капитализм обворовывает тело на чувство».)

Представьте себе многочисленных Марий Васильевн, существующих по всему миру, все лучшее в них пало жертвой обыденных нужд, их изящество раздавлено неподготовленностью к тяжким трудам, какими приходится сводить концы с концами. (Возможно, как и мне самому, вам доводилось бывать в этой шкуре.)

Как мы уже сказали, жанр рассказа неумолимо требователен. Все в рассказе должно быть целесообразно. Вот наше рабочее допущение: в рассказе нет ничего случайного или такого, что сводится исключительно к задачам документирования. Любой элемент должен быть маленьким стихотворением, нагруженным тонкими смыслами, связанными с целью всего рассказа.

Отдавая должное этому принципу – давайте именовать его Принципом Неукоснительной Полезности (ПНП), – теперь, когда наша телега вкатывается в городок (Нижнее Городище), мы ловим себя на мысли: «В чем смысл этого городка?» А поскольку это городок в рассказе, единственный возможный ответ таков: «Этому городку предстоит проделать некоторую работу, необходимую рассказу». А потому задавать нужно другой вопрос: «В чем смысл этого городка? Почему именно этот городок и никакой другой?»

Проследите за своим умом, пока читаете этот абзац ближе к концу стр. 7, – и прикиньте, на что Чехов обращает наше внимание:

Приехали в Нижнее Городище. Около трактира, на унавоженной земле, под которой был еще снег, стояли подводы: везли большие бутыли с купоросным маслом. В трактире было много народа, всё извозчики, и пахло тут водкой, табаком и овчиной. Шел громкий разговор, хлопали дверью на блоке. За стеной в лавочке, не умолкая ни на минуту, играли на гармонике.

Описание добротно – особенно ярко оживляет для меня эту сцену дверь на блоке, – но оно еще и язвительно. Мы следуем за Марьей Васильевной внутрь, и тут Чехов желает сказать нам что-то. Мы читаем, выискивая намеки, и обнаруживаем, что складываем в копилку слова «негативные»: «унавоженная», «купоросное», «пахло», «громкий» и «хлопали» [8]. Собирая вместе звуки трактирного общества и неумолчную игру на гармонике, мы приходим к выводу, что Чехов желает сообщить нам: место это мужицкое.

Взгляните на версию, оттененную иначе:

Возле чайной на белой, припорошенной снегом земле стояли подводы: везли щедрые ящики с апельсинами и яблоками, доставленные из экзотических дальних краев. В трактире было много народа, всё извозчики, и пахло тут чаем и чем-то выпекавшимся в громадной печи у дальней стены. Шел громкий веселый разговор, дверь приветливо распахивалась и захлопывалась, празднично, радушно. За стеной в лавочке играли беззаботную плясовую на гармонике.

 

Такая деревенька могла бы существовать и где-то существовала, но Чехову не понадобилась.

А потому: одинокая женщина, не удовлетворенная собственным житьем, которое кажется ей недостойным ее, входит в мужицкое место, где, живи она той жизнью, для какой рождена, и ноги б ее не было.

Кинопродюсер и человечище Стюарт Корнфелд [9] как-то раз сказал мне, что в хорошем сценарии каждая структурная единица обязана выполнять две задачи: (1) развлекать сама по себе и (2) двигать историю по неизбитому пути.

Отсюда и далее будем именовать это «принципом Корнфелда».

В посредственном рассказе в трактире том ничего не произойдет. Трактир в таком рассказе нужен для того, чтобы автор смог поддать местного колорита, рассказать нам, каковы они, такие заведения. А может, что-то и произойдет, но незначимое. Может, тарелка-другая упадет и разобьется, луч солнца как-то случайно пробьется в окошко без всякой конкретной цели – просто потому, что во всамделишном мире солнечный свет так устроен, – прибежит и убежит собака, потому что автор недавно видел настоящую собаку в настоящем трактире. Все это может «развлекать само по себе» (живое, потешное, написано ярким языком и так далее), однако не «двигает историю по неизбитому пути».

Когда история «движется по неизбитому пути», мы получаем и местный колорит, и что-то еще в придачу. Персонажи вступают в сцену в одном состоянии, а покидают ее в другом. История уточняет саму себя, уточняет вопрос, который ставила с самого начала.

Итак, что же тут происходит?

«Рябой мужик» бранится. (Это у нас проходит по категории «местный колорит».) На брань откликается Семен, обращая внимание мужика на присутствие Марьи Васильевны. («Нешто не видишь: барышня!»)

На семинаре мы много рассуждаем о «повышении ставок» в рассказе. Семен именно это сейчас и сделал. Вот оголенный провод под названием «Марья Васильевна», а вот – «мужики в трактире», электрический ток течет в обоих, но лежат они параллельно в нескольких футах друг от друга.

Семен, откликнувшись на брань, замыкает их друг на друга. Марья Васильевна и собравшиеся мужики не имеют никаких общих дел, не связаны друг с другом. А теперь имеют и связаны.

Кто-то «передразнивает» Семена и его характеристику Марьи Васильевны: «Барышня…» (Одновременно желает сказать: «Ты ее за молодую держишь?» и «Ты ее держишь за благородную?»)

Внезапно в трактире возникает напряжение. Марью Васильевну оскорбили дважды: косвенно – исходной руганью, и впрямую – насмешкой. Мы чувствуем, что это собрание мужиков способно ополчиться на эту учительницу «из знати». Кто же за нее вступится?

Напряжение разряжается тем же милым рябым мужичком, который вечно представляется мне Соней из семи гномов (у меня в мыслях он, извиняясь, стаскивает с себя колпачок). Марья Васильевна принимает его извинения. «Здравствуй!» – говорит она чопорно – опасаясь, что, быть может, это напряжет обстановку еще пуще.

Итак: вроде пронесло, а вся сцена подчеркивает шаткое положение Марьи Васильевны среди простолюдинов. Если б тот сквернословящий мужик оказался не таким сквернословящим мужиком, все могло сложиться хуже. (Хуже станет – лет через двадцать, когда разразится революция в России и кое-кто из этих мужиков отправится разорять имение Ханова.)

Как откликается на это Марья Васильевна? «С удовольствием» пьет свой чай. Могла б пить его с «трясущимися руками» или «едва не в слезах». Но нет. Возможно, догадываемся мы, это для нее не очень-то необычный опыт. (Нам он неприятней, чем ей.) На пути в город и из города она в этом трактире, скорее всего, бывала не раз. Может, подобное вялое подначивание уже случалось?

Наше понимание Марьи Васильевны вновь дополнилось. Это не история женщины, только что упавшей с неба в низменный мир. Это история человека, в низменном мире оказавшегося уже некоторое время назад, привычного к нему, и мир этот не очень-то возмущает человека. Марья Васильевна пала, продолжает падать, и падать ей есть куда. Она сама уже почти крестьянка.

Отвечает ли эта сцена принципу Корнфелда? Мне кажется, да. Пусть Марья Васильевна в своих внутренних монологах и заявляла о себе как о женщине, вынужденной жить среди мужичья, мы, возможно, верили ей не вполне. А теперь верим. В этих монологах (как, по-моему, и вообще в любых наших внутренних монологах) она располагала властью, исподволь осуждая Семена и Ханова, а также в самом акте разумного осмысления. А теперь мы увидели, до чего и в самом деле неустойчиво ее положение. Более того, оно хуже, чем Марья Васильевна полагает. Она уж не замечает, как низко пала, – зато заметили мы.

Вообразите человека, идущего по улице и размышляющего о том, что, может, пора б уже купить новый костюм. Тот, который на нем, прямо-таки отменный, и люди все время хвалят его, ну и пусть, отчего бы не побаловать себя. По дороге в магазин он проходит мимо каких-то подростков, они отпускают шутку насчет того, до чего старомодный и паршивый у человека костюм.

Нам его жаль, но мы к тому же сразу видим этот его костюм.

Заметив разницу между версией Марьи Васильевны, какую она предлагает в своем внутреннем монологе, и ее действительным положением мире, я проникаюсь к ней большей нежностью – и мне сильнее хочется ее защитить. С более сложной Марьей Васильевной, которой еще и угрожает что-то, я и пройду до конца этого рассказа.

А до конца (мужайтесь) еще три страницы.

[9]

– Васильевна, собирайся! – окликнул Семен.

Поехали. И опять все шагом.

– Недавнушко школу строили тут, в ихнем Нижнем Городище, – сказал Семен, оборачиваясь. – Греха-то что было!

– А что?

– Будто председатель себе в карман тысячу, и попечитель тоже тысячу, и учитель пятьсот.

– Вся-то школа стоит тысячу. Нехорошо на людей клеветать, дед. Это все вздор.

– Я не знаю… Что народ, то и я.

Но было ясно, что Семен не верил учительнице. Ей крестьяне не верили; они всегда так думали, что она получает слишком большое жалованье – двадцать один рубль в месяц (было бы довольно и пяти) и что из тех денег, которые она собирала с учеников на дрова и на сторожа, большую часть она оставляла себе. Попечитель думал так же, как все мужики, и сам кое-что наживал с дров и за свое попечительство получал с мужиков жалованье, тайно от начальства.

Лес, слава богу, кончился, и теперь до самого Вязовья будет ровное поле. И осталось уже немного: переехать реку, потом железнодорожную линию, а там и Вязовье.

– Куда же ты едешь? – спросила Марья Васильевна у Семена. – Поезжай правой дорогой, на мост.

– Чего? И тут проедем. Глыбина, не очень чтоб.

– Смотри, как бы нам лошадь не утопить.

– Чего?

– Вот и Ханов поехал на мост, – сказала Марья Васильевна, увидев далеко вправо четверку. – Это, кажется, он едет?

– О-он. Должно, не застал Баквиста. Экой дуролом, господи помилуй, туда поехал, и зачем, тут на цельных три версты ближе.

[10]

Подъехали к реке. Летом это была мелкая речушка, которую легко переходили вброд и которая обыкновенно пересыхала к августу, теперь же, после половодья, это была река саженей в шесть ширины, быстрая, мутная, холодная; на берегу и у самой воды видны были свежие колеи – значит, здесь проезжали.

– Вперед! – крикнул Семен сердито и с тревогой, сильно дергая за вожжи и взмахивая локтями, как птица крыльями. – Вперед!

Лошадь вошла в воду по брюхо и остановилась, но тотчас же опять пошла, напрягая силы, и Марья Васильевна почувствовала в ногах резкий холод.

– Вперед! – закричала и она, поднимаясь. – Вперед!

Выехали на берег.

– И что оно такое, это самое, господи, – бормотал Семен, поправляя сбрую. – Чистое наказание с эстим земством…

Калоши и башмаки были полны воды, низ платья и шубки и один рукав были мокры, и текло с них; сахар и мука оказались подмоченными – и это было обиднее всего, и с отчаяния Марья Васильевна только всплескивала руками и говорила:

– Ах, Семен, Семен!.. Какой же ты, право!..

Пара слов о разнообразии.

Вновь подавшись в путь, Семен опять принимается сплетничать – на сей раз о том, сколько «греха-то было» в городке, который они только что оставили. Прежде Семен сообщил сплетню, оказавшуюся правдой (об убийстве московского городского головы), и Марья Васильевна ему не поверила и/или не заинтересовалась. Здесь же, похоже, Семен неправ, а Марья Васильевна заинтересовалась – и поправляет его. Могло выйти и так, что Семен оба раза передает ложные слухи, а Марья Васильевна оба раза поправила бы его. И опять-таки чутье Чехова явно предпочитает разнообразие, а не статику. Один из талантов Чехова – в способности естественно внедрять разнообразие в ситуацию, какую писатель помельче оставил бы статичной.

Благодаря вот этому разнообразию мы Семена видим двояко: с одной стороны, как русскую версию теоретика-конспиролога XIX века, вечно желающего верить в худшее в ком угодно при власти, а с другой – того, что, пусть и живет среди того же простонародья, что и Марья Васильевна, смог сохранить живой (пусть и беспорядочный) интерес к тому, что вокруг него происходит.

Марья Васильевна же при этом «мировыми событиями» не интересуется, а лишь местными, какие способны повлиять на ее и без того хрупкое положение в этой среде. (А после того, что случилось в трактире, мы ее очень понимаем.) Тем же объясняется и склонность, какую наблюдаем мы в движениях ее ума, постоянно возвращаться мыслями к школе. Это движение самообороны, соблюдения границ. Марья Васильевна неотвязно размышляет о том, на что все еще способна как-то влиять.

Заметьте и то, что мы усматриваем противопоставление Семена и Марьи Васильевны. Они словно две куклы в коробке, лежащие в разных позах. Ему мир интересен; ей – нет. Он рассуждает; она – нет. Оба не доверяют системе (пусть и по разным причинам). Он крестьянин; она – едва ль не. И так далее.

Кукол вообще-то три: Марья Васильевна, Семен и Ханов. Мы невольно продолжаем выискивать в этих трех сходства и различия. Мы объединяем Марью Васильевну и Семена, потому что они из одного города и едут в одной телеге; Марья Васильевна и Ханов объединяемы потому, что оба моложе и выше по общественному положению, чем Семен, и способны (пусть вроде бы и не слишком-то) составить пару; Семен и Ханов объединяемы, потому что оба представляют «людей менее интеллигентных, чем Марья Васильевна, с кем ей приходится иметь дело». Однако каждый персонаж тут по-своему обособлен: Марья Васильевна – единственная женщина, Семен – единственный крестьянин, Ханов – единственный помещик.

Рассказ отличается от настоящей жизни: он подобен столу, на котором лежат всего несколько предметов. «Значение» столу придают выбор предметов и их взаимоотношения. Вообразите на столе вот такой набор: ружье, граната, топорик, керамическая фигурка утки. Если утка – центр композиции и вплотную окружена оружием, мы чувствуем, что утка в беде. Если же утка, ружье и граната загнали топорик в угол, мы, вероятно, сочтем, что утка возглавляет движение современного оружия (ружье, граната) против (старомодного) топорика. Если же все три единицы оружия лежат на самом краю стола, а утка прет на них, мы решим, что утка – радикал-пацифистка, решившая положить всему этому конец.

К этому на самом деле рассказ и сводится: к ограниченному набору элементов, которые мы осмысляем друг относительно друга.

Ну что ж, по крайней мере, отсюда (с середины стр. 9) путь будет полегче. Наши герои выбрались из леса, вокруг открытый простор. Чехов дает нам простую, полезную для визуализации карту предстоящего пейзажа: «переехать реку, потом железнодорожную линию».

Неподалеку есть мост, но Семен замыслил другое. Он форсирует реку, «глыбина, не очень чтоб», и тем самым выиграет время. Тут в рассказе опять возникает Ханов, он сверхосторожно (благоразумно?) направляется к мосту. Заметьте, что Марья о Ханове не задумывается совсем (никаких вновь пробужденных надежд, никаких сердцебиений). Это подтверждает нашу догадку: ее размышления о Ханове праздны, в них нет ничего серьезного.

Прикинув время, Семен заключает, что Ханов «дуролом» и в итоге друга своего дома не застал. А потому вся поездка Ханова впустую.

Подъезжают к реке.

Прежде чем позволить Семену погнать лошадь дальше, зададимся вопросом: зачем Чехову понадобилось придумывать эту реку? Мог бы просто отправить телегу прямиком в город, по сухой дороге. Наверняка при переходе через реку случится нечто полезное для целей автора. (Объединенная пара законов писательства: «Пусть ничто у тебя не происходит бесцельно» и «Если что-то произошло – пусть оно имеет значение».)

 

«Летом это была мелкая речушка… теперь же… это была река саженей в шесть ширины». Итак: пересечь такую реку – дело непростое. В этой точке для Семена и Ханова возникает своего рода проверка умений. Какая версия действительности верна: (А) «Семен, самоуверенный крестьянин, пренебрегает господскими соображениями и пытается форсировать реку без брода – с бедственными последствиями» или (Б) «Семен, человек из народа, чтобы сберечь время, разумно берется совершить то, что удалось подобным ему совсем недавно, в отличие от этого бестолкового господина Ханова, тратящего время на предосторожности, в которых нет нужды»?

Марью Васильевну никто не спрашивает, и ей предстоит просто сидеть и принимать удар дальнейшего на себя, пусть она тут и главная героиня, и самый разумный и сознательный человек во всем рассказе.

Поначалу кажется, что дело рискованное. Вода устремляется в телегу. Они выбираются на другой берег, и Семен (теоретик заговора до мозга костей) обвиняет… местное руководство (земство). «Наказание» это – жить здесь. («Дело не во мне, дело в городе!») Тем временем Ханов, воображаем мы, продолжает приближаться к мосту.

Чья взяла? Ну, в некотором роде Семена, однако обувь у Марьи Васильевны полна воды, намокло и платье, а хуже всего то, что испорчены сахар и мука (ее покупки), на которые она потратила, надо полагать, изрядную часть своего заработка.

«Ах, Семен, Семен!.. – причитает она. – Какой же ты, право!..»

До чего печален этот миг: даже в том скромном удовольствии, какого искала она (если приобретение самых основных продуктов для жизни в комнатке можно считать «удовольствием»), – даже в нем ей отказано.

Ханов потратил целый день на поездку без всякого осязаемого результата.

Как и Марья Васильевна.

Выше мы ставили вопрос, зачем Чехову далось морочить себе голову и придумывать тут реку. Он придумал ее, судя по всему, для того, чтобы испортить Марье Васильевне покупки.

И зачем же ему это?

С этим вопросом мы двинемся дальше.

Еще молодым писателем я как-то получил отказ, исполненный похвал, однако завершавшийся так: «Получилось быстро, весело и лихо… но мы не уверены, что получился рассказ». Меня это, ну… взбесило. (Если получилось быстро, весело и лихо, этого разве не достаточно, балбесы вы эдакие?) Но теперь-то я понимаю. Рассказ – это не просто набор событий, выстроенных одно за другим. Это не бодрое изложение, стремительно развивающееся на нескольких страницах, а затем останавливающееся. Это изложение, которое подталкивает нас дочитать до конца, да, но которое к тому же в самом себе набирает высоту или распахивается и становится… достаточным.

Во времена моего детства у «Липтона» была телереклама с девизом «Это уже суп?».

Мы всегда спрашиваем у читаемого произведения (в том числе и у написанного нами): «Это уже рассказ

К этому-то мы и стремимся, сочиняя прозу. Мы правим и правим текст, пока не доводим, так сказать, до блеска и текст дарит нам ощущение «вот теперь это рассказ».

Например, можно вот так разобраться, в чем источник этого ощущения: в порядке эксперимента усекайте хороший рассказ до той точки, где автор на самом-то деле ее завершил. Просто отрежьте эту часть и посмотрите, какой отклик вызывает подобная искусственная концовка. Полученное ощущение сообщит нам кое-что о том, чего не хватает. Или наоборот: о том, что́ предлагает оставшийся текст, когда он прочитан, чтобы завершить преобразование «текста» в «рассказ».

Итак, допустим, текст завершается вот здесь, в этой точке, докуда мы пока дочитали: «Ах, Семен, Семен!.. Какой же ты, право!..»

КОНЕЦ.

Вернитесь к началу и просмотрите его насквозь, до вот этой концовки. Каково вам? Что, как вам кажется, «сообщает» рассказ с таким завершением? Чего ему не хватает? (Какие булавы все еще в воздухе?)

У меня такое ощущение: «Нет, покамест не рассказ».

Давайте посмотрим, можно ли понять, почему оно так.

Ранее мы предположили, что простейшая формулировка сути этого рассказа такова:

Одинокая женщина сталкивается с возможным любовником.

Это мы уже проехали, и теперь получается вот так:

Одинокая женщина сталкивается с возможным любовником, он, в принципе, мог бы облегчить ей одиночество, но этого не происходит, и она (а с нею и мы) осознает, что пуста она, та надежда, затем ее чуть ли не унижают в трактире, а поездка с предполагаемой целью (покупки) оказывается зряшной.

КОНЕЦ.

Усеченная до этой точки, история представляется случайной и жестокой: с приятной дамой, которая нам симпатична, происходит череда неприятностей, после чего она отправляется восвояси в худшем положении, чем то, из какого она подалась в путь. (Таково описание миллионов дней, прожитых в действительности на белом свете, но это не история.)

На семинаре мы иногда говорим, что некий сочиненный текст становится рассказом, когда происходит нечто, меняющее персонажа необратимо. (Довольно-таки драконовский подход, но давайте отталкиваться от него.) Итак, мы излагаем некую историю, начиная в одной временно́й точке и завершая в другой, чтобы выстроить рамки этого мига перемены. (Не рассказываем о целой неделе, предшествовавшей появлению трех призраков у Скруджа, – или о празднике в честь десятого дня рождения Ромео, или о том периоде жизни Люка Скайуокера, когда в ней ничего не происходило.)

Почему Чехов решил рассказать нам именно об этом дне в жизни Марьи Васильевны? Или, иначе: что в этот день для Марьи Васильевны изменилось? Другой ли она человек по сравнению с тем, кого мы встретили на первой странице? Вроде бы нет. Случилось ли с ней что-то новое? Вряд ли. С Хановым они виделись прежде не раз, и, как нам сообщили, у нее водились романтические надежды на его счет, однако нагнетания тут никакого, и Марья Васильевна прекрасно это понимает. Ее оскорбили в трактире, но ей это нипочем, и пусть этот ее отклик изменил наше представление о ней, а потому показался неким повышением ставок, ее представления о себе не поменялись. (Мы знаем это по тому, что после инцидента она пила свой чай «с удовольствием» и тут же вернулась к своим раздумьям о школе.)

Вопрос же мы в самом деле ставим вот такой: что могло бы случиться (что должно случиться) в оставшихся семи абзацах, чтобы возвысить это изложение до рассказа?

Даже эдак бодрит остановиться в этой точке и признать, что в наличном виде это все еще не рассказ. Пока что не рассказ. И я не собираюсь сейчас объявлять, что к концу рассказ мы получим отменный.

Итак, здесь о самом жанре можно понять нечто сущностное: что бы ни превращало пока-что-не-рассказ в отменный рассказ, оно должно случиться с минуты на минуту, на ближайшей (последней) странице.

[11]

На железнодорожном переезде был опущен шлагбаум: со станции шел курьерский поезд. Марья Васильевна стояла у переезда и ждала, когда он пройдет, и дрожала всем телом от холода. Было уже видно Вязовье – и школу с зеленой крышей, и церковь, у которой горели кресты, отражая вечернее солнце; и окна на станции тоже горели, и из локомотива шел розовый дым… И ей казалось, что все дрожит от холода.

Вот он – поезд; окна отливали ярким светом, как кресты на церкви, больно было смотреть. На площадке одного из вагонов первого класса стояла дама, и Марья Васильевна взглянула на нее мельком: мать! Какое сходство! У матери были такие же пышные волосы, такой же точно лоб, наклон головы. И она живо, с поразительной ясностью, в первый раз за все эти тринадцать лет, представила себе мать, отца, брата, квартиру в Москве, аквариум с рыбками и все до последней мелочи, услышала вдруг игру на рояле, голос отца, почувствовала себя, как тогда, молодой, красивой, нарядной, в светлой, теплой комнате, в кругу родных; чувство радости и счастья вдруг охватило ее, от восторга она сжала себе виски ладонями и окликнула нежно, с мольбой:

– Мама!

И заплакала, неизвестно отчего. В это время как раз подъезжал на четверке Ханов, и она, видя его, вообразила счастье, какого никогда не было, и улыбалась, кивала ему головой, как равная и близкая, и казалось ей, что и на небе, и всюду в окнах, и на деревьях светится ее счастье, ее торжество. Да, никогда не умирали ее отец и мать, никогда она не была учительницей, то был длинный, тяжелый, странный сон, а теперь она проснулась…

– Васильевна, садись!

И вдруг все исчезло. Шлагбаум медленно поднимался. Марья Васильевна, дрожа, коченея от холода, села в телегу. Четверка переехала линию, за ней Семен. Сторож на переезде снял шапку.

– А вот и Вязовье. Приехали.

Шлагбаум опущен (приближается поезд). За путями им видна родная деревня Вязовье. Чехов описывает отдельные здания, в том числе и место рабства Марьи Васильевны, «школу с зеленой крышей», в особое время дня – на закате. Какова связь заходящего солнца с постройками? Они отражают солнце. Какие их части, если конкретнее? Кресты и окна станции. (Заметьте разницу между этим описанием и таким: «Селенье лежало перед ним, похожее на всякую другую русскую деревеньку».)

А вот и поезд. Чехов помнит, что он только что сообщил нам о солнце – оно заходит и все озаряет. Итак, окна в поезде тоже горят. Результат: Марья Васильевна не может смотреть на них впрямую. Она смотрит на площадку вагона первого класса. И видит… свою мать. (Отметим тугую связку причин и следствий, одно влечет за собой другое.) И тут же Чехов оговаривает (поправляет Марью Васильевну) ошибку восприятия: «Какое сходство!» Есть ли у нее основания принять эту женщину за свою мать? Да. Чехов предлагает нам эти основания, добавляя подробностей. Каковы сходства? Волосы, лоб, наклон головы.

7Теренс Фрэнсис Иглтон (р. 1943) – британский литературовед и философ-неомарксист.
8В переводе на английский этот абзац текста выглядит так: «They reached Nizhneye Gorodishche. Near the teahouse, on the dung-strewn, snowy ground, there stood wagons loaded with great bottles of oil of vitriol. There were a great many people in the teahouse, all drivers, and it smelled of vodka, tobacco, and sheepskins. The place was noisy with loud talk and the banging of the door which was provided with a pulley. In the shop next door someone was playing an accordion steadily». Выделенные автором слова в английском варианте (здесь п/ж) текста чуть более окрашены, чем в русском оригинале.
9Стюарт Корнфелд (1952–2020) – американский продюсер и киноактер.