Buch lesen: «Наполеон», Seite 24

Schriftart:

Впрочем, каждый из них – палач и жертва вместе. Мучают друг друга, истязают, убивают; сводят друг друга с ума,– кто кого больше, трудно сказать.

Лоу, в самом деле, душевно заболевает от вечного страха, что Наполеон убежит; знает, что может убежать, а отчего не бежит,– не знает.

Узник требует от тюремщика невозможного – свободных прогулок и сношений с жителями острова – это значило бы открыть клетку орла. Требует, чтобы тюремщик не показывался ему на глаза – это значило бы перестать стеречь.

«Император говорит, что скорее умрет, чем пустит к себе Лоу». 1089 Когда же тот хочет войти к нему насильно, кричит:

– Он переступит только через мой труп! Дайте мне мои пистолеты! 1090

В спальне его всегда лежат наготове заряженные пистолеты и несколько шпаг.

Каждое утро является в Лонгвуд английский офицер и, когда император прячется от него,– смотрит в замочную скважину, чтобы убедиться, что арестант в сохранности. Однажды, сидя в ванне и заметив, что офицер смотрит на него, Наполеон выскочил из ванны и пошел на него, голый, страшный. Тот убежал, а он грозил его убить.

– Первый, кто войдет ко мне, будет убит наповал!

– Он мой военнопленный, и я его усмирю! – кричит Лоу в бессильном бешенстве, но знает, что ничего с ним не поделает: может его убить – не усмирить.

Тюремщик становится узником. «Когда он смотрит на меня, у него такие глаза, как у пойманной гиены», – говорит император. «Между нами стояла чашка кофе, и мне показалось, что он отравил его одним своим взглядом; я велел Маршану (камердинеру) выплеснуть кофе за окно». 1091 Так «пойманная гиена» превращается в существо могущественное и сверхъестественное – сатану лонгвудского ада.

За последние пять лет они ни разу не виделись, но между ними продолжался глухой, бесконечный спор, уже не из-за главного, а из-за пустяка – императорского титула.

– Лучше мне умереть, чем назваться генералом Бонапартом. Это значило бы, что я согласился не быть императором. 1092

– Я, сударь мой, для вас не генерал Бонапарт. Ни вы и никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов! – кричал император на Лоу в одно из последних свиданий.

Но разве он не отрекся дважды и сейчас не отрекается: «я довольно нашумел… мне нужен покой: вот почему я отрекся от престола»? 1093 Нет, не отрекся: «я отказываюсь от моего отречения… я его стыжусь… Это была моя ошибка, слабость…» 1094 То помнит, но забывает жертву. Или прав Гурго-хам: «история скажет, что вы отреклись только из страха, потому что жертвуете собою не до конца».

Но бывают минуты, когда он все помнит и надо всем торжествует.

«Он (Лоу) ничего со мной не поделает: я здесь так же свободен, как в то время, когда повелевал всей Европой» 1095 – «Других унижает падение, а меня возвышает бесконечно». 1096 – «Моей судьбе недоставало несчастия. Если бы я умер на троне, в облаках всемогущества, я остался бы загадкой для многих, а теперь, благодаря несчастию, меня могут судить в моей наготе». 1097 – «Вы, может быть, не поверите, но я не жалею моего величия: я мало чувствителен к тому, что потерял». – «А почему бы мне вам не верить, государь? – отвечает Лас Каз. – Вы здесь, конечно, более велики, чем в Тюльерийском дворце… Ваши тюремщики – у ваших ног… Дух ваш покоряет все, что к нему приближается… Вы, как Св. Людовик в плену у сарацин,– истинный владыка своих победителей…» 1098

Или как «Прометей на скале». 1099

Старый малайский раб Тоби – огородник в Бриарской усадьбе. Есть чудная и страшная связь между бедным Тоби и бедным «Бони» 1100. С Тоби английские матросы сделали то же, что английские министры – с Бони: обманули, увезли и продали в рабство.

Император подружился с Тоби и хотел выкупить его на волю. Полюбил и Тоби Наполеона, называл его не иначе, как «добрым господином», «good gentleman», или просто «добрым человеком», «good man». 1101 «Часто Наполеон расспрашивал старика о его молодости, родине, семье и о теперешнем положении: он, казалось, хотел понять чувства его». 1102

Однажды, гуляя с Лас Казом в Шиповниках,– увидел Тоби, копавшего грядки в саду, остановился перед ним и сказал:

«Что за жалкая тварь человек! Все оболочки схожи, а сердцевины разные. Этого люди не желают понять и оттого делают столько зла. Будь Тоби Брутом, он убил бы себя; будь Эзопом,– может быть, сделался бы советником губернатора; будь пламенно верующим христианином,– носил бы цепи во имя Христа и благословлял бы их. Но бедный Тоби ни о чем этом не думает, в простоте сердца, гнет спину и работает…»

Несколько минут император молчал; потом, отходя, прибавил:

– Далеко, конечно, бедному Тоби до короля Ричарда! Но злодейство не менее ужасно: ведь и у этого человека была семья, своя жизнь, свои радости. И страшное преступление совершили над ним, заставив его издыхать под игом рабства…

Вдруг остановился и продолжал:

– Вижу, мой друг, по вашим глазам: вы думаете, что Тоби на Св. Елене не один…

И то ли оскорбленный этим сравнением, то ли желая укрепить мое мужество, он воскликнул с жаром, с величием:

– Нет, дорогой мой, здесь не может быть никакого сравнения, ибо если злодейство больше, то и у жертв больше сил для борьбы! Тел наших не мучают, а если бы и мучили, есть у нас душа, чтоб победить палачей… Может быть, наш жребий даже завиден. Мир смотрит на нас… Мы все еще мученики бессмертного дела… Мы здесь боремся с насильем богов, и народы благословляют нас! 1103

Это и значит: «Прометей на скале» – жертва за человечество. Тут кончается Наполеонова «история» – начинается «мистерия». Чья, в самом деле, судьба, чье лицо в веках и народах более напоминает древнего титана ?

«Комедиантом» назвал Наполеона папа Пий VII. Но, может быть, вся его жизнь, так же как это сравнение с Тоби,– уже не человеческая, а божественная комедия.

«Будешь завистью себе подобных и самым жалким из них»,– напророчил он себе в начале жизни, и в конце ее пророчество исполнилось: более жалок Наполеон, чем Тоби. «Блаженны нищие духом» – это о таких, как Тоби, сказано, а не о таких, как Наполеон.

Кто же соединил их, «сравнил»; и для чего? Этого он еще не знает; думает, что «тут не может быть никакого сравнения». Нет, может. Или сын забыл мать. Наполеон – Революцию, повторяющую слово Божье ревом звериным, голосами громов,– тихое слово: «первые будут последними»?

«Никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов»,– все еще цепляется он за свой императорский сан, как утопающий за соломинку; «комедиант» все еще играет комедию. В низеньких комнатах лонгвудского дома, бывшего скотного двора, где крыши протекают от дождя, ситцевые обои на отсыревших стенах висят клочьями, полы из гнилых досок шатаются, и бегает множество крыс,– крыса выскочила однажды из шляпы императора,– соблюдается строжайший этикет, как в Тюльерийском дворце: слуги в ливреях; обед на серебре и золоте; рядом с его величеством незанятое место императрицы; придворные стоят навытяжку.

Кто-то однажды сказал при нем, что китайцы почитают своего богдыхана за Бога.

– Так и следует! – заметил он.

Пряжка с башмака его упала во время прогулки; все кинулись ее подымать. «Этого бы он не позволил в Тюльерийском дворце, но здесь, казалось, был доволен, и мы все благодарны ему, что он не лишил нас этой чести»,– вспоминает Лас Каз.

– Я сам знаю, что пал, но почувствовать это от одного из своих… – как-то раз начал император, жалуясь на одного из своих приближенных, и не кончил.

«Эти слова, жест его, звук голоса пронзили мне сердце,– вспоминает тот же Лас Каз. – Мне хотелось броситься к его ногам и целовать их».

– Люди, вообще, требовательны, самолюбивы и часто бывают не правы,– продолжал император. – Я это знаю и потому, когда не доверяю себе, спрашиваю: так ли бы я поступил в Тюльерийском дворце? Это моя великая мера. 1104

Мера ложная: ею он сам себя умаляет. Но надо быть таким хамом, как Гурго и сорок тысяч наполеоновых историков, чтобы этому радоваться: «он мал, как мы, он мерзок, как мы!»

Скованный Прометей – в вечности, а во времени – человек, сидящий у камина, с распухшей от флюса щекой, и по-стариковски брюзжащий:

– У, проклятый ветрище! От него-то я и болен!.. Видите, дрожу от озноба, как трус – от страха… А скажите-ка, доктор, как легче всего умереть?.. Говорят, от замерзания: умираешь во сне…1105

Знает, что себя не убьет, но думает о смерти, как о воде – жаждущий.

Минуты, часы, дни, месяцы, годы – все та же пытка: скука пожирающая, как лютое солнце тропиков.

Не знает, как убить время. Утром валяется в постели или целыми часами сидит в ванне. Днем, немытый, небритый, в белом шлафроке, в белых штанах, в рубашке с расстегнутым воротом, с красным клетчатым платком на голове, лежа на диване, читает до одури; стол завален книгами, и в ногах и на полу кучи прочитанных, растрепанных книг. Иногда диктует, дни и ночи напролет, а потом зарывает рукописи в землю. Вместо прогулок верхом устроил себе внутри дома длинное бревно на столбике и качается на нем, как на деревянной лошадке.

По вечерам придворные сходятся в салон его величества; играют в карты, домино, шахматы, беседуют о прошлом, как «тени в Елисейских полях».

– Скоро я буду забыт,– говорит император. – Если бы пушечное ядро убило меня в Кремле, я был бы так же велик, как Цезарь и Александр… а теперь я почти ничто…1106

Долго сидит молча, опустив голову на руки; наконец, встает и говорит:

– Какой, однако, роман моя жизнь! 1107

Очень не любит, точно боится, чтоб его оставляли одного после обеда. Целыми часами сидит за столом, чтобы дамы не могли уйти, поддерживает вялый разговор или, перейдя в салон, читает вслух, большей частью французские классические трагедии. Особенно любит «Заиру» Вольтера, до того надоевшую всем, что генерал Гурго и госпожа Монтолон хотят выкрасть ее из библиотеки. Слушатели дремлют, но он следит за ними:

– Госпожа Монтолон, вы спите?

– Гурго, проснитесь же!

В наказание заставляет их читать и, скрестив руки, слушает, но, через пять минут, сам начинает дремать. 1108

– Какая скука. Боже мой! – шепчет, оставшись один.

Идет качаться на качалке, или посылает генералу Гурго задачу о конических сечениях, о доставке в осажденный город муки в бомбах; или философствует, зевая:

– Кажется, человек образован солнечной теплотой из грязи. Геродот рассказывает, что в его время Нильский ил превращался в крыс, и можно было наблюдать, как они образуются в иле… 1109

Или дразнит «благочестивого» Гурго, доказывая, что магометанство лучше христианства, потому что победило половину земного шара в сто лет, а христианство – в триста.

– А ведь папа-то во Христа верует! – удивлялся искренне. 1110 – Скажите, Гурго, может Бог сделать, чтобы палка не была о двух концах?

– Может, государь; обруч – палка, но у нее нет конца. 1111

Все молчат. Император хмурится и опять начинает, зевая:

– Кардиналу Казелли случалось колебать мое неверие… Но я все-таки думаю, что, когда мы умерли, мы по-настоящему умерли, quand nous sommes morts, nous sommes bien morts. Да и что такое душа?.. Когда на охоте передо мной свежевали оленя, я видел, что внутренности у него такие же, как у человека… Электричество, гальванизм, магнетизм,– вот где великая тайна природы… Я склонен думать, что человеческий мозг, как насос, высасывает эти токи из воздуха и делает из них душу… 1112

Опять молчание.

– Что это, Гурго, вы сегодня мрачны, как гренадерская шапка?.. Да и вы, госпожа Бертран, отчего так грустны? Оттого, что я вам вчера сказал, что вы похожи на прачку?.. 1113

Бедная, краснеет, не знает, куда девать глаза, и молчание становится еще более тягостным. Ветер воет в трубе; дождь случит в окна; низко ползущие облака заглядывают в них, как призраки.

– Черт побери, господа, вы не очень любезны! – говорит император, встает из-за стола и переходит в салон. – Ах, где-то мой бедный Лас Каз? Он мне, по крайней мере, рассказывал сказки, а вы все как ночные колпаки! 1114

Узники друг друга ненавидят, как могут ненавидеть только люди, лежащие на одной соломе в одной тюрьме. Бесконечно, из-за пустяков, ссорятся, и это еще спасение: иначе бы сошли с ума от скуки.

Раз убежала из лонгвудского стойла только что приведенная туда корова, и все из-за нее перессорились так, что житья в доме не стало. Главным за корову ответчиком был обер-шталмейстер Гурго, потому что коровье стойло было рядом с конюшнею.

«Император в сильном гневе из-за коровы. Если она не найдется, он хочет перебить всех наших кур, коз и козлят,– записывает Гурго в своем дневнике. – Но я этих коровьих дел знать не желаю, и больше ли, меньше ли одной коровой в Лонгвуде, мне наплевать… Перетерплю, впрочем, и это, как все остальное». 1115

Гурго на ножах с Монтолоном, обер-гофмаршалом. Что, собственно, произошло между ними, трудно понять, но ссора была отравлена тем, что в нее была замешана г-жа Монтолон, находившаяся в любовной связи с императором; от него родился у нее ребенок в Лонгвуде; и это, кажется, знают все, кроме мужа; а может быть, знает и он, но терпит.

Ссора, наконец, разгорелась так, что Гурго хотел послать вызов Монтолону.

– Как вы смеете ему грозить? Вы, сударь, разбойник, убийца… Я запрещаю вам грозить, я сам буду с вами драться за него… Я вас прокляну! – кричал император, не смея заглянуть ему прямо в глаза.

Надо правду сказать: дело это одно из самых нехороших дел Наполеона. Чтобы так обмануть последнего и единственного, до конца ему верного друга, соблазнить жену его, не из любви, ни даже из прихоти,– женщины нашлись бы для Наполеона и на Св. Елене,– а только от скуки, между «Заирой» и качалкой,– нужно в самом деле пасть: «я знаю, что пал». Мера падения дает меру пытки.

Пытка длилась шесть лет, шесть лет ждал свободы Пленный Рыцарь:

 
В каменный панцирь я ныне закован,
Каменный шлем мою голову давит,
Щит мой от стрел и меча заколдован,
Конь мой бежит, и никто им не правит.
Быстрое время – мой конь неизменный,
Шлема забрало – решетка бойницы,
Каменный панцирь – высокие стены,
Щит мой – чугунные двери темницы.
Мчись же быстрее, летучее время,
Душно под новой бронею мне стало.
Смерть, как приедем, поддержит мне стремя;
Слезу и сдерну с лица я забрало!1116
 

IV. Смерть. 1821

Наконец, заболел. Недуг подкрался незаметно. Первые признаки его – опухоль ног, скорбут, боль в правом боку – начались еще весною 1817 года. Доктор О'Мэара, врач не очень искусный, но человек неглупый и честный, доложил Гудсону Лоу, что болезнь императора может сделаться опасной для жизни его, если не будут приняты решительные меры, и что главная причина болезни – сидячая жизнь, упорный отказ от прогулок верхом, вследствие отвращения двигаться в огражденном пространстве.

Лоу испугался – не ответственности, конечно, перед английскими министрами: скорая смерть Наполеона была бы им на руку,– а чего-то другого: может быть, не хотел быть убийцей Наполеона. Дал ему понять, что готов идти на все уступки. Но император ответил, что не желает никаких благодеяний от «изверга», и все осталось по-прежнему.

В течение полтора года больному делалось то лучше, то хуже, пока, наконец, к осени 1819 года болезнь не усилилась так, что он слег.

Чувствовал постоянную тяжесть и боль в правом боку. Доктора думали, что это болезнь печени; но он сразу угадал, что болен тем же, от чего умер его отец,– раком в желудке. Никому не говорил об этом: может быть, и сам не был в этом уверен.

Мужество, изменившее ему в здоровье, вернулось в болезни. Не хотел умирать – «бежать с поля сражения». – «С телом моим я всегда делал все, что хотел». Думал, что и теперь сделает.

Докторам не верил, лекарств не принимал, лечился по-своему. Только что сделалось ему полегче после припадка, занялся садовыми работами. Целыми днями, командуя артелью китайских рабочих, сажал деревья в саду, планировал цветники, газоны, аллеи, рощи; устраивал водопроводы, фонтаны, каскады, гроты. Так увлекался работой, как будто снова надеялся исполнить мечту всей своей жизни – сделать из земного ада рай.

Леченье, казалось, шло ему впрок. Но все кончилось ничем: лютое солнце сжигало цветы, дождь размывал земляные работы, ветер ломал и вырывал с корнем деревья. Рая не вышло, ад остался адом, и эта Сизифова работа ему, наконец, так опротивела, что он опять заперся в комнатах.

Сделался новый припадок. В самые тяжелые минуты он вспоминал детство, мать.

– Ах, мама Летиция, мама Летиция! – шептал, закрыв лицо руками. 1117

Там, в начале жизни, было что-то твердое – «Святая Скала», Pietra-Santa, как называлась одна из его корсиканских прабабушек, – и здесь, в конце, та же Скала – Св. Елена, а все, что между ними,– только мимо летящее облако-призрак.

Встал еще раз и начал бродить по комнатам; но с каждым днем слабел.

– Что это за жизнь? – говорил. – Я не живу, а прозябаю… Все меня тяготит, все утомляет… Ах, доктор, какая хорошая вещь покой. Для меня теперь постель лучше всего; я не променял бы ее на все царства мира. Но как я опустился! Прежде не выносил покоя, а теперь погружен в летаргию: я должен делать усилие, чтобы поднять веки. Я когда-то диктовал четырем-пяти секретарям о различных предметах, и они писали так же скоро, как я говорил. Но тогда я был Наполеон, а теперь – ничто! 1118

Нет, и теперь – все тот же. Доктор, однажды, щупал ему пульс; больной взглянул на него, усмехнулся и сказал:

– Это все равно, как если бы генерал слушал маневрирующую армию… 1119

Ухом слушал, а глазом не видел: был слеп. В слове этом еще весь Наполеон-Ясновидец.

Снова духом побеждает тело, «силой воли» поправляется.

– К черту медицину! – говорит доктору Антоммарки, молодому корсиканцу, человеку грубому, невежественному и самомнительному. – Есть во мне что-то, что меня электризует и заставляет думать, что моя машина послушается еще моей воли… Ну, разве не так, проклятый докторище, корсиканище? – смеется и дерет его за ухо. 1120

Делает большую прогулку верхом, скачет галопом пять-шесть миль. Но лечение уже не удается, скачка не вызывает обычной испарины; после нее ему делается хуже. «Император погружен в глубокую печаль»,– записывает Антоммарки 23 января 1821 года.

– Доктор, не обманывайте меня, я сумею умереть,– говорит ему больной на следующий день. – Если час мой пробил, этого не измените ни вы, ни все доктора в мире. 1121

Понял, что борется не с болезнью, а со смертью, и смотрит ей в глаза так же спокойно, как, бывало, на полях сражений; но здесь, живому в гробу, это труднее.

– О, зачем ядра пощадили меня, если мне суждено было умереть такою жалкою смертью! – возмущался иногда. 1122

– Когда я был Наполеон,– сказал однажды, умываясь,– я делал это быстро и весело. А теперь не все ли равно, на что я похож? Да и сейчас мне это труднее, чем, бывало, составить целый план кампании. 1123

Почти не ел: от каждого куска тошнило и рвало. Боль в боку и в животе становилась нестерпимою.

– Вот здесь,– жаловался,– точно лезвие бритвы скользит и режет. 1124

Каждый вечер караульный офицер должен был доносить губернатору, что видел «генерала Бонапарта». Но две недели не доносил, потому что тот не показывался из дому и даже к окну не подходил. Лоу сам, наконец, явился в Лонгвуд, обошел весь дом, заглядывал в окна, стараясь увидеть императора, но не увидел и ушел, грозя офицеру расправиться с ним по-свойски, если он не добьется, чтоб ему показали Бонапарта, живого или мертвого.

Офицер, наконец, добился: стоя за окном, заглянул сквозь раздвинутую занавеску во внутренность комнаты, в то время, как больной сидел в кресле. Но Лоу и этим не удовольствовался, требуя, чтобы доверенное от него лицо впущено было в дом; в противном же случае грозил войти в него силою. Трудно себе представить, чем бы все это кончилось, если бы император не согласился принять английского полкового врача, Арнотта, о чьем уме и благородстве много слышал.

Арнотт советовал ему перейти в новый, тут же, в Лонгвуде, для него отстроенный дом, где комнаты просторнее и больше воздуху.

– Зачем? Я все равно умру,– ответил ему Наполеон так спокойно и уверенно, что у него не хватило духу возражать. 1125

2 апреля, узнав, что на горизонте появилась комета, император сказал тихо, как будто про себя:

– Значит, смерть: комета возвестила и смерть Цезаря. 1126

Вдруг сделалось лучше. Боль затихла. Мог есть без тошноты. Перешел с постели в кресло; читал газеты, слушал историю Ганнибала, «Илиаду». Велел сорвать цветок в саду и долго нюхал его. Все радовались.

– Ну что же, доктор, значит, еще не конец? – сказал император весело, когда вошел к нему Антоммарки; потом оглянул всех и продолжал:

– Да, друзья, мне сегодня лучше, но я все-таки знаю, что мой конец близок. Когда я умру, вы вернетесь в Европу, увидите родных, друзей и будете счастливы. Увижу и я моих храбрых в Елисейских полях. Клебер, Дезэ, Бессьер, Дюрок, Ней, Мюрат, Массена, Бертье, – все выйдут ко мне навстречу, заговорят со мной о том, что мы сделали вместе, и снова сойдут с ума от восторга, от славы. Мы будем беседовать о наших войнах – с Ганнибалами, Сципионами, Цезарями, Фридрихами… И какая будет радость! Только бы там, на небе, не испугались такому собранию воинов! – прибавил, смеясь. 1127

Вошел Арнотт. Император сказал и ему, что чувствует себя бодрее.

– А все-таки, доктор, дело сделано, удар нанесен, я умираю,– продолжал, помолчав, уже другим, торжественным голосом. – Подойдите, Бертран, я буду говорить, а вы переводите господину Арнотту на английский язык, слово в слово.

Перечислив все обманы, насилия, злодейства, предательства Англии, кончил:

– Вы меня убили, и, умирая на этой ужасной скале, я завещаю позор и ужас смерти царствующему дому Англии! 1128

К вечеру опять сделалось хуже, впал в изнеможение, почти обморок.

Несколько дней назад начал писать завещание и теперь продолжал. Только что был в силах, звал Монтолона и Маршана, запирался с ними на ключ, садился в постели и, держа в одной руке папку с листом бумаги, другой – писал. Когда, после тошноты и рвоты, делался потрясающий озноб, Маршан кутал леденевшие ноги его в горячие салфетки.

– Отдохнули бы, ваше величество,– говорил Монтолон.

– Нет, сын мой, я чувствую, что надо спешить. 1129

Если очень слабел, выпивал рюмку крепкого Констанцского вина, «масла на огонь», по слову Арнотта; и продолжал писать. 1130

В завещании – множество пунктов, подробных и мелочных, с перечислением сотен предметов, сумм и лиц. Вспоминает всех, кто сделал ему в жизни добро, и благодарит, награждает не только живых, но и мертвых, в детях и внуках; прибавляет все новых, не может кончить, боится, как бы не забыть кого-нибудь.

После ужасной ночи с жаром и бредом велит принести шкатулки с драгоценностями, вынимает и выкладывает на постели золотые табакерки, бонбоньерки, медальоны, камеи, часы, ордена, кресты Почетного Легиона; разбирает, что кому на память. Доктору Арнотту – золотой ящичек. В гербовом щите, на крышке его, вырезывает, между двумя рвотами, ослабевшей рукой, неловко, но тщательно, императорское N.

Все разобрав и записав, складывает обратно в шкатулки, перевязывает их зелеными и красными шелковыми лентами, запечатывает и отдает ключи Маршану.

– Тело мое вскройте и, если найдете рак в желудке, сообщите сыну, чтоб остерегся,– повторяет доктору Антоммарки несколько раз. – Эта болезнь, говорят, наследственна в нашем роду; пусть же, по крайней мере, сын мой спасется от нее. Вы мне это обещали, доктор, не забудьте же! 1131

Думает о спутниках, как вернутся на родину; не пришлось бы им снова голодать, во время плаванья, как уже раз голодали, на пути сюда; составляет точный список всех съестных припасов в Лонгвуде; даже овец на скотном дворе не забыл. 1132

«Я не добр,– говаривал,– нет, я не добр; я никогда не был добрым; но я надежен, je suis sûr». 1133

Надо быть «надежным», чтобы думать о чужом голоде, когда самого тошнит и рвет.

Ночью в потрясающем ознобе, под «режущей бритвой» боли, диктует две Грезы, Rêveries: первая, неизвестно о чем,– может быть, горячечный бред, а вторая – «о наилучшем устройстве Национальной гвардии для защиты Франции от чужеземного нашествия». 1134

– А китайцы-то мои бедные! – вдруг вспоминает. – Двадцать золотых раздайте им на память: надо же и с ними проститься как следует! 1135

Похоронить себя завещает на берегах Сены, «среди того французского народа, которого так любил» 1136, или «на Корсике, в Аяччском соборе, рядом с предками».

– А если меня отсюда не выпустят и мертвого, положите там, где течет эта вода, такая свежая, такая чистая! 1137

Каждый день приносили ему воду из соседней долины Герания, где под тремя плакучими ивами был холодный и чистый родник. Воду эту, за время болезни, он полюбил особенно. Каждый раз, отведав, говорил:

– Хорошо, очень хорошо! C'est bon, c'est bien bon! 1138

Завещая себя похоронить рядом с источником, как бы отдаривал за нее Землю Мать последним, что у него оставалось,– прахом.

«Я умираю в римской, апостолической вере, в которой родился»,– говорит в завещании. 1139

Так ли это?

В самом начале болезни просил дядю, кардинала Феша, прислать ему двух священников, «чтобы не околеть, как собака». 1140 Тот выслал ему двух старых корсиканских аббатов, о. Виньяли и о. Буонавита.

21 апреля, когда больной понял, что умирает, он призвал о. Виньяли и сказал ему:

– Знаете ли вы, что такое chambre ardente? 1141

– Знаю, ваше величество.

– Служили в ней когда-нибудь?

– Нет, государь.

– Вы будете служить в моей. Когда я буду отходить, вы устроите алтарь в соседней комнате, поставите на него чашу с «дарами» и будете читать молитвы на отход души. Я родился в католической вере и желаю исполнить все ее обряды и получить все напутствия.

В эту минуту доктор Антоммарки, стоявший в ногах больного, усмехнулся.

– Глупости ваши, сударь, мне надоели! – воскликнул император. – Я могу извинить ваше легкомыслие и дурные манеры, но бессердечие не прощу никогда. Ступайте вон!

Тот вышел.

– Когда я умру,– продолжал Наполеон, обращаясь к духовнику,– вы меня положите в Chambre ardente и будете в ней служить, не переставая, до самых похорон.

Помолчал, потом заговорил о родном селении о. Виньяли, на Корсике, о домике, который он там хотел себе построить, и о приятной жизни, какой он в нем заживет. 1142

О. Виньяли стал на колени, поцеловал свесившуюся с постели руку больного и вышел из комнаты молча, с глазами полными слез; может быть, понял, что не надо говорить о небесном тому, кто так хорошо говорит о земном.

Две недели прошло – две недели смертных мук. Об о. Виньяли император как будто забыл, а если помнил, то все откладывал. Наконец, 2 мая, послал за ним, но велел ему прийти в «гражданском платье», «en costume bourgeois» и «никому не показывать того, что он несет», т. е. чаши с дарами. Это приказание повторил несколько раз. 1143

«Кажется, Наполеон желал получить напутствие церкви, но признаться в этом стыдился, зная, что многие сочтут это слабостью, а может быть, и сам считая тем же»,– вспоминает лорд Голланд со слов Монтолона. 1144

Духовник вошел к умирающему и остался с ним наедине. Маршан, стоя у дверей соседней комнаты, никого не пускал. Через полчаса о. Виньяли вышел и, в простоте сердца, нарушая волю императора, объявил, что исповедал и отсоборовал его, но причастить уже не мог, «по состоянию его желудка». 1145

После таинства ничто не изменилось в умирающем: так же был «прост и добр ко всем», забывал себя для других, но ни о чем небесном не думал,– думал только о земном, землю одну любил до конца.

Через час по уходе о. Виньяли созвал приближенных и сказал им:

– Я умираю. Будьте верными памяти моей, не омрачайте ее ничем. Я освятил все добрые начала, перелил их в мои законы, в мои дела… К несчастью, обстоятельства были суровы, принуждая и меня к суровости в ожидании лучших времен. Но подошли неудачи; я не мог ослабить лука, и Франция была лишена свободных учреждений, которые я предназначал для нее. Но она не осудит меня, потому что знает мои намерения, любит мое имя, победы мои. Будьте же и вы заодно с Францией, не изменяйте нашей славе… Вне этого все позор и гибель! 1146

Кто так говорит,– ни в чем не раскаялся.

Два последних дня очень страдал, тосковал, метался, горел в жару; утоляя жажду родниковой водой из долины Герания, каждый раз повторял, точно благодарил кого-то:

– Хорошо, очень хорошо! Бредил сраженьями:

– Штейнтель, Дезэ, Массена!.. А, победа решается… Скорее, скорее в атаку! Мы победим! 1147

В ночь с 4-го на 5-е с минуты на минуту ждали конца. На дворе выла буря. Монтолон был один с императором. Тот что-то говорил в бреду, но так невнятно, что нельзя было расслышать. Вдруг вскрикнул:

– Франция… армия!

И, вскочив, бросился вон из постели. Монтолон хотел его удержать, но тот начал с ним бороться, и оба упали на пол. Умирающий сжал ему горло так, что он едва не задохся и не мог позвать на помощь. Наконец, из соседней комнаты услышали шум, прибежали, подняли, разняли их и уложили Наполеона в постель. Он больше не двигался. Это была последняя вспышка той силы, которая перевернула мир.

Весь день лежал, как мертвый; только по лицу видно было, что все еще борется великий Воин с последним врагом – Смертью.

К вечеру буря затихла. В 5 часов 49 минут, с бастионов Джемс-Таунской крепости, грянула заревая пушка. Солнце зашло – Наполеон умер.

Тело его положили на узкую походную кровать и покрыли синим походным плащом; шпага у бедра, на груди распятие.

Мертвое лицо его помолодело, сделалось похоже на лицо Бонапарта, Первого Консула.

Когда унтер-офицеры английского гарнизона в Лонгвуде прощались с телом императора, один из них сказал своему маленькому сыну:

– Смотри на него хорошенько, это самый великий человек в мире. 1148

Похоронили его в долине Герания, у родника, под тремя плакучими ивами.

Лоу заспорил с французами о надгробной надписи: «Наполеон» или «Бонапарт»; не могли согласиться, и могила осталась без имени. Может быть, и лучше так: здесь лежал больше, чем Бонапарт, и больше, чем Наполеон, – Человек.

«Я желаю, чтобы прах мой покоился на берегах Сены». – Это желание его исполнилось. Но, может быть, певец, его, Лермонтов, прав: тень императора тоскует

 
О знойном острове под небом дальних стран,
Где сторожил его, как он, непобедимый,
Как он, великий океан,
 

и где над его безыменной могилой мерцало Созвездие Креста. В жизни он так и не понял, но, может быть, понял в смерти, что значит Крест.

Сам Наполеон о себе никогда не молился, но, кажется, повесть о нем лучше кончить молитвой:

Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, Наполеона, в селении праведных.

1927

1089.Las Cases E. Le memorial… T. 1. P. 256.
1090.O'Méara B. E. Napoléon en exil. T. 1. P. 40.
1091.Ibid. P. 43.
1092.Ibid. T. 2. P. 350.
1093.Ibid. T. 1. P. 117.
1094.Las Cases E. Le memorial… T. 3. P. 266.
1095.O'Méara B. E. Napoléon en exil. T. 1. P. 131.
1096.Las Cases E. Le memorial… T. 4. P. 8.
1097.Ibid. T. 1. P. 310.
1098.Ibid. T. 3. P. 267.
1099.Ibid. T. 4. P. 55. «Napoléon cloué sur un roc à la façon de Promété».
1100.«Bony» – английское уменьшительное от Bonaparte.
1101.Abell L. E. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 64; O'Méara В. Е Napoléon en exil. T. 1. P. 17.
1102.Las Cases E. Le memorial… T. 1. P. 305.
1103.Ibid. P. 307—310.
1104.Ibid. P. 106.
1105.O'Méara В. Е. Napoléon en exil. P., 1897.
1106.Gourgaud G. Sainte-Hélène. T. 2. P. 163.
1107.Las Cases E. Le memorial… T. 2. P. 649.
1108.Holland H. R. Souvenirs des cours de France… P. 225.
1109.Gourgaud G. Sainte-Hélène. T. 2. P. 271.
1110.Ibid. T. 1. P. 441.
1111.Ibid. T. 2. P. 363.
1112.Ibid. P. 437; T. 1. P. 440, 386 et passim.
1113.Ibid. T. 2. P. 464, 456.
1114.Ibid. P. 26—27.
1115.Ibid. T. 1. P. 453—454.
1116.Лермонтов M. Ю. Пленный рыцарь (1840).
1117.Anlommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 1. P. 269.
1118.Ibid. P. 295, 308.
1119.Ibid. P. 327.
1120.Ibid. P. 325—326.
1121.Ibid. P. 328, 333.
1122.Ibid. T. 2. P. 58.
1123.Ibid. P. 19.
1124.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 471.
1125.Ibid. P. 455.
1126.Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon, T. 2. P. 54.
1127.Ibid. P. 61, 63.
1128.Ibid. P. 85.
1129.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 561.
1130.Ibid. P. 462.
1131.Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 2. P. 96, 97, 103.
1132.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 462.
1133.Holland H. R. Souvenirs des cours de France… P. 198.
1134.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 473.
1135.Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 2. P. 105.
1136.Las Cases E. Le memorial… T. 4. P. 240.
1137.Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 2. P. 100.
1138.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 476.
1139.Las Cases E. Le memorial… T. 4. P. 640.
1140.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 434.
1141.«Огненная часовня» – «полуелей» надгробный.
1142.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 478; Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 2. P. 87.
1143.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 479.
1144.Holland H. R. Souvenirs des cours de France… P. 234.
1145.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 479.
1146.Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 2. P. 107.
1147.Ibid. P. 105.
1148.Masson F. Napoléon à Sainte-Hélène. P. 487.