Жизнь пройти

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Жизнь пройти
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Нужна целая жизнь, чтоб научиться жить.

Сенека

От автора

Чем дольше живёшь на белом свете, тем сильнее охватывает тебя ощущение непостижимости этой субстанции, которой мы дали такое название: время. В юности оно течёт медленно, всё торопишь его, жаждешь, чтоб скорее наступило то, к чему стремишься – порой и целый день-то тянется скучно-долго. А в старости… не успеешь оглянуться, как уже год прошёл. А уж придёт в голову, что до тебя не одна тысяча лет унесена рекой времени вместе с миллионами жизней – тут и вовсе растеряешься.

Всесильный человеческий разум тут не помощник – ему недоступен ни смысл, ни глубина этого явления. Невозможно постичь тайну существования, например, бабочки-однодневки или тысячелетней секвойи. Как и жизни человеческой.

Но если отойти от филисофии и воротиться к простым, казалось бы, реалиям – опять-таки столкнёшься с вопросами, ответы на которые будешь искать всю жизнь.

Человек, с юности обречённый доверять сокровенное бумаге, в зрелые годы вдруг обнаруживает себя за странным занятием: складывать написанное в ящик письменного стола в понимании, что не найдётся ни одного сумасшедшего редактора, который допустил бы к публикации что-нибудь из содержащегося в деревянном хранилище.

Эта история и происходила с автором в семидесятые, когда сам он ещё ни сном ни духом не чуял, что придёт и его время – ещё до перестройки.

И вот теперь – в нескончаемом потоке дел своих, – спустя полвека, он удосужился, наконец, как следует просмотреть свой архив, скопившийся за многие годы – и обнаружил некоторые рассказы, когда-то (1959–1982) им рождённые, а теперь напоминающие детей, оставленных легкомысленным отцом. Произошло такое опоздание по недостатку внимания к своему труду или просто по забывчивости – теперь не так уж и важно. Собрав их вместе – совершенно разных и по времени, и по месту рождения, и по содержанию – автор пришёл к мысли, что у них есть одна общая черта: они брошенные, забытые. Достаточное ли это основание для того, чтобы опубликовать их под одной обложкой?

А почему бы нет? Оставленные дети ни в чём не повинны.

Надо сказать, что в пору их создания, автор не отступал от принципов своей работы: быть честным перед собой и своей совестью, не лукавить, не заискивать перед читателем и уж, тем более, не оглядываться на цензуру – правилам, которым он следовал всегда. Разумеется, наедине с белым листом бумаги всё это оставалось где-то «за кадром», ни о чём таком он не задумывался, просто-напросто предоставляя себе полную свободу действий.

Теперь в надежде, что читатель книг ещё где-то жив, не помер окончательно, автор предлагает восемь обнаруженных рассказов (во второй части книги). Надо признаться, что сам он перечитывал их, постаревших, отстранённо, с некоторым удивлением. В каждой из этих забытых историй прошлого века отложилось своё время – каждый раз с присущими ему большими и малыми приметами. И, хочется надеяться, сохранилась сама атмосфера тогдашней жизни.

Но перед тем следует рассказать, какие испытания в тот период выпали на долю автора (этому посвящена часть первая).

Часть первая
На неизведанном пути

Сидели мы вдвоём в кафе и, как это бывает при встрече, говорили о том о сём – и тут мой добрый друг обратился ко мне с такой речью:

– Послушай, тебе ведь случалось пережить немало приключений на пути к читателю. Почему бы не собрать их, те приключения, вместе – из этого получилась бы целая повесть. И это было бы интересное чтение.

От этих его слов я на мгновение ощутил себя взобравшимся на гору путником, который вдруг оглянулся и увидел свой пройденный путь со всеми его зигзагами.

А он всё улыбался, на меня глядя.

О друге моём в двух словах не скажешь – и потому к этому я вернусь позже, а теперь лишь отмечу, что идея эта захватила меня не сразу, но через какое-то время я взял да и принялся за работу!

Тут следует сделать необходимое пояснение.

Какие-то из случившихся с автором историй уже присутствуют в изданных ранее книгах. Остаётся надежда, что теперь – собранные все вместе в своей последовательности во времени – они не будут лишними и не станут менее интересными.

Начало
(Вторая половина пятидесятых)

Со дня своего основания князем Потёмкиным в 1789 году южный русский город Николаев – город корабелов: таким он был в те времена, таковым оставался и теперь, когда я в нём оказался: три мощных судостроительных завода – только на одном из них (бывшем заводе Марти) трудилось около 50 000 человек и строились огромные суда – китобазы. Естественно, такой город не мог обойтись без профильного высшего учебного заведения, каковым и стал НКИ (кораблестроительный институт), тогда практически равный по своему значению ЛКИ – Ленинградскому Кораблестроительному.

Выпускнику сельской десятилетки из воронежской глубинки выпала честь стать студентом НКИ.

Юность, студенчество… Для каждого новичка, вступившего на путь обретения серьёзной специальности, – это целая эпоха, когда ему открывается огромный мир, в котором он должен обрести себя, найти своё место.

Как же это было со мной?

Все мы были по уши заняты нелёгким трудом освоения непростой науки, открывающей путь к замечательной профессии по сотворению из точных расчётов и не менее точных чертежей какой-нибудь стальной махины, предназначенной горделиво рассекать воды Мирового Океана. И архисерьёзное (да простит меня читатель за позаимствованный у Ильича эпитет, но он в точности отражает тогдашнее наше состояние) это дело происходило, что ли, с некоей поправкой на молодость, присутствие которой неизменно ощущалось и которая брала своё. Она, молодость, сама в себе содержала многое, приобретённое в школе.

В студенческом бытовании – будь то в стенах вуза или в общежитии – многие однокашники мои были удивительны. Один, например, в поисках аргумента во время обсуждения наших насущных задач на ниве обучения мог походя процитировать Льва Толстого: «Увяз коготок – всей птичке пропа́сть!»; другой при случае принимался декламировать пушкинского «Гусара»: «Скребницей чистил он коня…». Эти ребята, избравшие специальность техническую, по существу мало чем отличались от гуманитариев. И в таких проявлениях не было никакого притворства или желания чем-то поразить. Просто это было естественное обращение к тому, что сопутствовало жизни, оставалось в душе, ибо всё накопленное в годы школьной учёбы оставалось с нами. И оно помогало нам не только выстоять в обрушившемся на нас огромном объёме знаний – оно помогало нам жить. Выучившись, мы должны были сделаться не просто специалистами-технарями. Мы должны были стать людьми.

Именно с этой целью при поступлении в технический вуз среди прочих экзаменов нам, абитуриентам, предлагался один, казалось бы, совсем лишний – сочинение. И это было объяснимо: без до́лжного знания нашей «библии» (классической литературы) и особенно русского языка не стать настоящим полноценным специалистом.

Сама атмосфера нашей студенческой жизни говорила о многом. В общежитии, например, как-то вдруг образовался философский кружок, где доклады участников на разные темы – скажем так, не слишком сочетавшиеся с марксизмом-ленинизмом – завершались чтением стихов и прослушиванием поставленной на проигрыватель пластинки с классической музыкой (правда, прошло всего лишь несколько заседаний, поскольку недремлющая комсомолия не допустила продолжения его деятельности, – но сам факт его возникновения показателен).

Страдать от скуки не приходилось. Скажем, привыкнешь к тому, что один из четырёх обитателей комнаты общежития – всегдашний молчун, а зацепишь его чем-нибудь, вызовешь на разговор – он закатит целую лекцию по истории русского флота. И разве не достоин внимания такой эпизод: однокашник из нашей группы, местный житель, Эдуард Суженис мог запросто пригласить когонибудь к себе домой и одарить собственным исполнением на фортепьяно «Лунной сонаты» Бетховена.

Не удивительно и то, что в тумбочке рядом с моей кроватью полёживал, был всегда под рукой карманный томик Пушкина. При случае я мог открыть его на любой странице и покориться свободному бегу коротких строк волшебной пушкинской речи – строк, оставленных поэтом в начале прошлого века и, – несмотря на то, что мир с тех пор неузнаваемо изменился, – сильно задевавших струны души моей – человека, совсем уж не похожего ни на кого из живших во времена поэта.

И происходили со мной вещи забавные. Бывало, однокашники мои, сожители по комнате, давно уже видят сны, а я не могу уснуть, слезаю с кровати, нашариваю в тубочке ручку и свою заветную тетрадку, тихонько перемещаюсь к окну, выходящему во двор, и при слабом свете наружного фонаря царапаю на бумаге строчки, вроде этих:

 
Ветви ив, склонясь, купаются в воде,
Бусы капелек сверкающих надев.
 

Стихи я начал писать ещё в школьные годы. Как это бывает со многими? Влюблённость в одноклассницу рождает душевную смуту и хочется то ли песню петь, то ли вспоминать знаменитые стихи о любви – и всё это толкает доверить чувства свои бумаге опять-таки стихами.

А теперь это стало похоже на заболевание юнца, голова которого, казалось бы, напрочь забита высшей математикой, замечательными схемами начертательной геометрии, покоряющей трёхмерное пространство, и прочими довольно сложными и грандиозными по объёму – в сравнении со средней школой – предметами.

Наш вуз был практически мужской по составу, и жизнь наша в некотором роде похожа была на бурсачество – так что на первых порах нам было не до воздыханий. На всём потоке – а это семь групп в среднем по 20 человек – девушек насчитывалось единицы и прекрасная половина человечества не становилась помехой в учёбе.

 

И в этих стихах своих я вспоминал то, к чему привык с детства, скучал по родине, по настоящей снежной зиме, которой здесь не было, – вместо снега ветер порой гонял по улицам клубы жёлтой песчаной пыли. Задумываться о том, что мои стихотворные опыты могут оказаться где-то ещё, кроме моей тетрадки, – у меня и в мыслях не было.

А между тем в какое время все мы жили!

Там, на Севере, в столицах уже вовсю гремели имена новых поэтов. В тихий южный город, в котором так или иначе жизнь была подчинена хорошо налаженному производству, доходили лишь отголоски. Тем не менее Николаев оставался частью огромной страны, во всех уголках которой неизменно появлялись в продаже издаваемые стотысячными тиражами книги – и среди них новые, те, о которых раньше и мечтать было бесполезно. Так я приобрёл том Есенина (между прочим, книга эта в четыре сотни с лишком страниц, содержавшая почти все стихи поэта, стоила тогда 9 рублей 75 копеек – то есть меньше рубля новыми деньгами – а стипендию мы получали 450 рублей в месяц).

Читал я запоем и несколько дней пребывал в каком-то чаду… Нет, для меня это были даже не стихи – это была музыка, это были песни, которые хотелось петь, и одновременно это порой были картины природы и жизни, так хорошо мне знакомые и вместе с тем поражающие чем-то особенным. «О тихом вечере задумалась дорога…» Такое написать мог только волшебник. Сборник проглотил я единым духом, потом снова читал – ещё и ещё. И некоторые строфы, а то и целые стихотворения, сами застревали в памяти – я бормотал их про себя, и мне начинало казаться, что стихи эти никто не сочинял, что я уже раньше знал их и теперь они просто есть такая часть моей жизни, как биение сердца, как дыхание… Да, это было полное сумасшествие.

Что и говорить, для человека, являющегося студентом технического вуза, это была некая странность. И тут вышло такое дело, что по странностям я не оказался в одиночестве!

По случаю заглянув к соседям ниже этажом в общежитии, я стал свидетелем такой картины: полёживает на кровати студент с худым лицом и весьма выдающимся носом, уткнувшимся в книгу, – и читает «Три товарища» Ремарка… в оригинале, на немецком, совершенно свободно – без словаря!

Это был Виктор Гурский – русский немец из-под Оренбуржья, который в дальнейшем стал моим другом. Для того чтобы нам подружиться, были свои причины.

С первых шагов нашего знакомства он огорошил меня формулой, напоминающей постулаты философии стоиков: «Надейся на худшее, а будет лучше – тем лучше.» Мы быстро сошлись на любви к чтению, стали обмениваться книгами – и как раз с его стороны были мне сюрпризы. Вот без всякого повода и без каких-либо поползновений с моей стороны – он взял да и подарил мне том Бунина. Это имя я узнавал впервые.

Я принялся читать – и словно погрузился… в своё прошлое.

Бунинская проза стала для меня не просто открытием, но ещё и волшебным средством мгновенного – стоило лишь открыть книгу – возвращения на родную землю, возвращения к тому, что я сам видел или испытал. Его феноменально короткие – их даже новеллами не назовёшь – зарисовки, такие как «Журавли», «Летний день» – приводили в изумление и обращали память к тому, с чем я, его земляк, человек третьего от Бунина поколения, был так или иначе знаком – пусть с годами даже в несколько изменённом виде. А уж что касается языка, народной речи…

В рассказе «Божье древо» речь своего героя Бунин охарактеризовал так: «Говор старинный, косолапый, крупный.» Вышло так, что для него, Бунина, он уже был «старинный», но оказалось, что говор тот был и мне знако́м! Хотя детство моё совпало с войной, эту речь, можно сказать, я слышал с пелёнок (встречались, например, исчезновение согласной в конце глагола: идё вместо идёт; замена гласной е на а: табе, сабе, таперь; отсутствие среднего рода, который переменяется на женский: одна баловство и т. д.). И теперь, читая рассказ, всё это я узнавал в говоре Якова.

– И чего только не бывает на свете… – как-то, смеясь, сказал Гурский. – Кто бы мог подумать, что повезёт свести знакомство с земляком Бунина!

Этот мой собеседник обладал превосходным чувством юмора, и часто его язвительные реплики попада́ли в самую точку. Когда я решился показать ему мои стихи, он изругал их и объявил, что они сильно «попахивают Есениным». А однажды он и вовсе сразил меня, подсунув для ознакомления откуда-то вырванные три странички, исписанные его ровным, отчётливым почерком, где каждая буковка стояла отдельно, словно напечатанная. То, что в трёх страничках содержалось, – крепко брало за душу: скупыми, короткими фразами была очерчена неприкаянность двух одиноких существ, оказавшихся в степном посёлке Предуралья – старика-ссыльного из Прибалтики и невесть откуда взявшегося верблюда.

– Из этого вышел бы отличный рассказ, – сказал я.

– Ага, – усмехнувшись, ответил он. – Вот Бунин написал бы, это точно.

– Да ведь начало уже тобой написано, почему же не продолжить?

– Ну уж нет. Мне это ни к чему, – подвёл он черту. – Хочешь – дерзай сам, переходи на прозу. Дарю.

Что случилось с этими, кочевавшими потом в моём чемодане, страничками через много лет – о том разговор впереди. А пока мы оба успешно грызли науку и эти временные переключения в другую – гуманитарную – область никоим образом не служили помехой в учёбе. Напротив – они освежали мозги для других занятий.

Нечаянная встреча с «Пушкиным»

Казалось бы, молодому человеку, сразу после десятилетки поступившему в вуз, окончившего его и получившему прекрасную профессию, положено погрузиться в неё с головой – и, таким образом, обрести своё место в жизни.

Для меня сей идеальный сценарий развивался с приключениями. И тут дело не столько в том, что влияли на это непростые жизненные перипетии, в которых всегда есть своя история с географией, – это бывает со многими. В моём случае дело уже начало осложняться своего рода болезнью: я продолжал писать стихи.

В итоге довольно непростых жизненных происшествий оказавшись в славном городе на Неве, обретя должность инженера-конструктора в проектном институте судостроительного профиля и в житейском смысле не имея ничего кроме съёмного жилого помещения, молодой специалист чувствовал себя не в своей тарелке и трудился без особого энтузиазма – скорей по обязанности.

Однако очарование жизни состоит в том, что она непредсказуема и время от времени подбрасывает сюрпризы, свойство которых ничем другим нельзя объяснить – только везением: при первом же нечаянном знакомстве с молодым соседом по коммуналке выясняется, что он тоже пишет стихи да ещё с восторгом приглашает в поэтическую студию при доме культуры!

Где и как это было – мной достаточно подробно описано в моём автобиографическом романе. Здесь сто́ит лишь упомянуть, что общая тетрадь моя, заведенная ещё в студенчестве изредка пополнялась стихами, хотя самому этому процессу я по-прежнему не придавал значения.

Ах, какое это было время – замечательные шестидесятые, принёсшие надежды на что-то новое, на перемены к лучшему!

Вообрази, читатель, молодого инженера в возрасте двадцати трёх лет… Конструкторская работа в проектном отделе института в небольшой комнате – день за днём, которые складываются в недели, недели – в месяцы… ежедневное общение с чертежами, графиками, цифрами порой заедает, действует на нервы… а тут вдруг неожиданная командировка в Мурманск летом 1962 года!

Работа института по решению проблемы непотопляемости морских судов требовала изучения некоторых аспектов из практики плавания нашего рыболовного флота в Атлантике. Я был включён в состав небольшой группы, отправлявшейся на Север – туда, где мне бывать не приходилось и о чём я имел смутное представление.

Новые впечатления ошеломили. И Карелия, даже всего лишь увиденная в окошко поезда, и Мурманск с неуходящим за горизонт солнцем. Эта командировка подарила ещё и очарование городом моряков, обрушившим на «кабинетного сидельца» простую истину: вот он, есть, существует другой мир жизни пусть и непростой порой, но настоящей – суровой и прекрасной.

Всё это не могло не повлиять на умонастроение сотрудника института, возвратившегося «на круги своя». Я не мог успокоиться. Эхо мурманских дней настойчиво отзывалось в душе. И однажды в ней словно прорвало запруду – и две с лишним недели, каждый вечер засиживаясь за столом до поздней ночи, я исписывал страницы новой тетради. И откуда что взялось? Ведь ни сном ни духом раньше я не помышлял писать о чём бы то ни было.

Вот так неожиданно, забыв о стихах, я погрузился в прозаическое повествование, в котором Город Моряков не отпускал меня, владел мной, вмешивался в моё лихорадочное писание.

Сидя в своей съёмной каморке (в этой квартире она была крошечной, расположенной у всегда закрытой двери на чёрную лестницу, – вероятнее всего в старые времена она была жилищем какой-нибудь прислуги), я воображением переносился на Север, находил себя за работой в рыбном порту и слышал орущий на всю гавань висящий на столбе динамик:

– Чернышевский! Земснаряд Чернышевский! Дайте возможность Пушкину подойти к причалу! Земснаряд Чернышевский! Чернышевский! Дайте возможность Пушкину подойти к причалу!

Именно так происходило регулирование передвижений плавсредств в тесном пространстве бухты – и я не смог побороть искушения и не повторить команду вездесущего громогласного вещателя в своём повествовании. Не мог никак я забыть тот громовой клич и саму атмосферу, в которой существовали «Пушкин» в виде пассажирского теплохода или, например, в гостинице моряков, в которой я жил, вид бородатого молодого рыбака с книгой в руках (это был роман «Зависть» Олеши).

Каков был ближайший результат моих творческих усилий – о том разговор впереди. А теперь стоит сказать о том, какой неожиданный отзвук мурманской эпопеи обнаружился позже.

Но всё по порядку.

Неукротимая отвага молодости делала своё дело: машинописную копию своей повести я отослал бандеролью… в «Новый мир». Как я узнал потом, поступавшую в журнал прозу курировал его сотрудник Георгий Владимов. Что и говорить, опус мой был несовершенен – и какой-либо реакции со стороны редакции не последовало.

Но какой сюрприз ожидал меня через какое-то время!

Прощло, наверно, года два – и в «Новом мире» был опубликован роман Владимова «Три минуты молчания». Читал я его взахлёб и с ощущением чего-то очень мне знакомого. В нём во всей красе восставал он, город моряков – Мурманск. И среди прочего автор – точно так же, как и я когда-то – сделал акцент на такую подробность: со знакомыми призывами вовсю орал над бухтой динамик:

– Буксир «Настойчивый»! Переведите плавбазу «Сорок Октябрей» на двадцать шестой причал!

Тут, грешным делом, я подумал, что – как мне когда-то, засидевшемуся конструктору, – литсотруднику «Нового мира» остобрыдло сидение в редакции. А тут ему, видимо, довелось познакомиться с моим очарованием заполярным городом и романтическими восторгами Севером и рыбаками. И он загорелся феноменальной идеей: выхлопотал отпуск, рванул в Мурманск, чтобы простым матросом на рыболовном траулере отправиться в Атлантику добывать селёдку (потом я узнал, что с отпуском и плаванием именно всё так и было). И отправился он инкогнито – с ясной целью: обрести материал для романа.

Какое же чувство я испытал от этой догадки?

Ну да, что-то вроде белой зависти к тому, как здо́рово у него это получилось от возможной моей «подсказки»! Одно то уже было замечательно, что написанное мной как-то заинтересовало опытного журналиста и побудило его отважиться на далеко не простую вещь: бросить своё дело и на долгое время с потрохами погрузиться в суровую жизнь рыбаков. Итог всего этого получился феноменальный: явился новый литературный герой, этот его Сеня Шалай – своеобразный тип, очень живой и вполне узнаваемый. И если уж и вправду тут какую-то – пусть ничтожную и, что называется, шапочную – роль сыграла моя рукопись, теперь я мог только гордиться тем, что нечаянно помог Владимову родить шедевр. «Три минуты молчания» сделались настольной книгой каждого моряка.