Bestseller

Каждые сто лет. Роман с дневником

Text
137
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Каждые сто лет. Роман с дневником
Каждые сто лет. Роман с дневником
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 10,83 8,66
Каждые сто лет. Роман с дневником
Audio
Каждые сто лет. Роман с дневником
Hörbuch
Wird gelesen Анна Матвеева
5,78
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Где варенье?

Полтава, декабрь 1896 г.

Несмотря на все предосторожности, новую до пят шубу, два головных платка, тёплые чулки и большие резиновые боты, отороченные барашком, я умудрилась простудиться, а скорей всего, заразилась инфлюэнцей. Слово это только вошло в употребление. После болезни меня долго мучил кашель, я сидела дома, мама ежедневно ходила в гимназию за уроками. Я стала такая худая и бледная, что мама, когда я как-то к ней обернулась, чтобы о чём-то спросить, не могла скрыть жалости и тревоги, сказав:

– Ну что ты, моя бледнушка?

Это было сказано с такой теплотой в голосе, что у меня от радости сердце забилось. Значит, она всё-таки меня любит! И я почувствовала, что тоже её люблю. Это открытие меня обрадовало. Мне всегда не по себе сознавать, что я не люблю своих родителей.

Мама не на шутку встревожилась и начала меня лечить. Рыбий жир я пила, сколько себя помню, но нужно было добавить ещё что-то укрепляющее, и меня стали поить молоком с чайной ложкой коньяку. Потом кто-то надоумил натыкать гвоздей в антоновку и испечь. Я послушно ела яблоки, печённые с гвоздями, без всякого, впрочем, удовольствия. Так как ни румянца, ни полноты не прибавлялось, обратились к доктору, Овсею Захаровичу. Тот пробормотал что-то о конституциональной худобе и прописал железо с молоком. От этого железа, гвоздей или от того и другого у меня пожелтели зубы. Это, конечно, не красило мою худую физиономию.

Мой плохой вид бросился в глаза даже отцу. Он решил помочь делу гимнастикой. Каждое утро выходил в залу с руководством по шведской гимнастике системы Миллера и заставлял меня делать вдохи и выдохи, махать руками и ногами. Мне это нравилось, тем более что отец был миролюбив и не раздражался. Но раз он не вышел, сославшись на плохое самочувствие, а потом переложил всё дело на меня: пусть сама делает, все движения знает. Я сперва делала, потом раз забыла, другой раз забыла, никто мне не напоминал, и моя физкультура кончилась.

Отец решил возобновить прерванные периодом запоя литературные чтения и начал знакомить меня с Тургеневым. Прежде он прочитал мне главные произведения Пушкина, Лермонтова, Гоголя и «Горе от ума». Сперва читались избранные рассказы из «Записок охотника», потом «Дворянское гнездо». Но роман есть роман, отец, не подготовившись заранее, начал останавливаться, пробегать глазами страницу, опять читать, плохо связав с предыдущим текстом. Такое чтение со скачками и пропусками не доставляло удовольствия ни ему, ни мне, тем более что о Лизе я уже знала из «Галереи детских портретов». Отец скомкал роман, и чтения прекратились, к моему большому сожалению.

Ему становилось всё хуже: водка, табак и гастрономические увлечения делали своё дело. Как-то мама принесла целое блюдо ярко-красных варёных раков и велела мне чистить их для ракового супа. У неё было сердитое лицо:

– Потребовал раковый суп… Знает ведь, что он ему вреден. Прошлый раз болел. Но нет, подай ему раковый суп!

Суп был очень вкусный. В его однородной массе плавали вычищенные мною раковые шейки и красные скорлупки с выпученными глазами и длинными усами, набитые фаршем из сухарей с толчёными лапками. Суп подавался холодным.

Вечером отец заболел. Ему стало очень худо, послали за Овсеем Захаровичем. Мама, испуганная, вбежала в кабинет, где я читала при свечке:

– Молись, молись, Ксеничка, папе очень плохо. Молись, чтоб он не умер.

Я бросилась на колени, стала молиться. В эту минуту мне казалось ужасным его потерять. Через некоторое время мама прибежала:

– Ложись спать. Папе лучше.

В конце месяца приехал брат, он был на практике, на станции Кавказской. Лёля стал ещё красивее, стройнее. Держал себя непринуждённо, немножко важничал, рассказывал смешные анекдоты про товарищей и профессоров. Со мной поздоровался за руку, но разговором не удостоил.

Я ходила в гимназию, готовила уроки, читала, занималась с мамой французским и немецким. На музыку времени уже не оставалось, правда, мама принесла от Шафрановых этюды Бруннера, но они не прижились. Мне играть их не хотелось, а мама не заставляла. Когда отцу стало лучше, он начал читать накопившиеся номера «Нивы» и «Севера» и приложения к ним. Читал газету и делился новостями с мамой. Читал про дело Дрейфюса и крестьянские волнения. Иногда подзывал маму:

– Вот! Читай! Революции не миновать!

Мама читала и вздыхала.

– Все будем висеть на фонаре, – говорил отец.

Мама отходила от него с новым вздохом.

Я прежде читала про французскую революцию, мне всё это казалось далёким историческим прошлым, не относящимся к нашей стране. Разговор родителей встревожил, и я спросила маму:

– Правда, что у нас будет революция?

Она немножко удивилась вопросу, задумалась и затем сказала твёрдо:

– Конечно, будет.

– И мы все будем висеть на фонаре?

– Кто же это может знать? Революция будет, потому что народу жить очень тяжело. А тебе незачем беспокоиться. Ещё не скоро будет.

В ноябре пришло напугавшее всех известие: брат, тогда студент III курса, заболел брюшным тифом. Мама стала сама не своя. Письма и телеграммы из Петербурга от Гени шли беспрерывно. Сестра успокаивала маму. Врачи обнадёживают, организм крепкий, болезнь идёт без осложнений. Отец пил. Мама сидела в столовой, читала письма, вздыхала, писала сама.

Было солнечное зимнее утро, когда пришла страшная телеграмма, что у Лёли рецидив и положение почти безнадёжное. Отец был в состоянии тяжёлого запоя, он кричал, бредил. Говорить с ним было бесполезно: он ничего не понимал. Мама с телеграммой в руках стояла, точно окаменев. Потом быстро подошла к шкафу и начала брать оттуда бельё. На меня даже не глянула. Я собралась с духом:

– Ты… уезжаешь?

Также не глядя на меня, она стала укладывать вещи и потом сказала твёрдым голосом, как бы говоря с самой собой:

– Если надо выбирать между мужем и сыном, я выбираю сына.

Я не помню, как мы простились, она так спешила, точно за нею гнались. Возможно, боялась, что отец очнётся и ей помешает. Мама поручила меня прислуге Глаше и исчезла. Глаша подала мне обед, и я ела его, глотая слёзы. После Глаша принесла четырёх котят и сказала, что барыня велела передать их мне. Котята были удивительно красивы: два чёрных, как смоль (один с белой грудкой), один совсем белый и один серый, полосатый. Опасаясь простуды и не доверяя Глаше, мама распорядилась, чтобы я сидела дома, в гимназию не ходила, и я осталась в четырёх стенах без школы, без прогулок, с пьяным отцом и четырьмя котятами.

Из комнаты отца неслись дикие крики. Ничего подобного раньше не было. Глаша отсиживалась в кухне и появлялась только с едой или самоваром. Несколько дней отец бушевал, не пил, не ел и не спал.

«А вдруг он умрёт?» – думала я. И, почувствовав себя такой жалкой, всеми покинутой, начала реветь.

Поздно вечером пришла первая телеграмма от мамы из Петербурга, Глаша принесла её отцу. Он сел в кровати и бессмысленно смотрел на неё. Глаша требовала расписки, совала ему карандаш, он что-то стал чертить дрожащей рукой и завалился на подушку. Нераскрытая телеграмма лежала около его руки на кровати. Я расписалась, Глаша ушла, не задув свечи. Меня охватила тревога. Что там, в телеграмме? Может, брат умер? Застала ли мама его живым?

Отец зашевелился, открыл глаза. Я спросила:

– Что пишет мама?

Он что-то забормотал, я повысила голос:

– Папа! Дай прочесть телеграмму. Лёля жив?

Он смотрел на меня красными, воспалёнными глазами и пытался взять телеграмму, но пальцы скользили мимо. Тогда я сделала попытку овладеть телеграммой, но он меня оттолкнул и опять стал её нащупывать. Что на меня нашло, не знаю, но я почувствовала отчаянную решимость и с криком «Давай телеграмму!» вырвала её у него из руки. Лицо отца стало страшным, он прохрипел:

– Ты, ты… не моя дочь.

– А ты не мой отец! – закричала я и выбежала прочь с телеграммой. Там стояло: положение тяжёлое, но есть ещё слабая надежда.

Когда я пришла в себя, подумала: что же будет со мной, когда отец очнётся? Тихонько заглянула в его угол. Он спал. Я положила телеграмму на стул. Утром он действительно очнулся, но ничего не сказал, не помнил нашей ночной борьбы. Так и продолжала я жить со своими котятами и полной свободой изучать отцовскую библиотеку. Отец с небольшими перерывами продолжал пить.

Мама часто писала отцу, он мне ничего не рассказывал, но письма передавал. Брат долго болел, одно осложнение следовало за другим: воспаление лёгких, воспаление почек, водянка, закупорка вены, ещё что-то. Его поместили в частную немецкую больницу, в отдельную комнату. Мама жила с Лёлей и ухаживала за ним, переходя от надежды к отчаянию. Отец после запоя был очень слаб, не вставал, за ним ходила Глаша, а мною он не интересовался. Я свыклась со своим одиночеством и стала чувствовать себя очень недурно. В одном из писем мама написала, чтобы я брала варенье из шкафика в комнате. Я поняла это разрешение как неограниченное и стала уплетать варенье в любую пору дня, особенно за чаем. Не знала, как отнесётся отец к моему хозяйничанью, поэтому действовала осторожно, стараясь не звякнуть ключиком, не стукнуть дверцей, но отец обычно был в таком состоянии, что ничего не примечал или спал. Варенье услаждало моё одиночество, но быстро таяло.

Брат выздоровел – врачи заявили, что только благодаря самоотверженному уходу мамы. Когда она вернулась в Полтаву, тут же стала наводить везде порядок. Открыв шкафик, остановилась в недоумении. Он был пуст, осталось лишь немного чёрной смородины.

– Ксеня! Где же варенье?

– Да ведь ты сама мне написала, чтобы я ела.

Мама посмотрела на меня, покачала головой и ничего не сказала. Может быть, она подумала, что мне помогла Глаша. Но этого не могло быть – шкафик я запирала, а варенье можно очень быстро уничтожить, если в течение четырёх месяцев есть его столовыми ложками.

Чужие дневники

Свердловск, июль 1984 г.

Я нашла дневники Ксении Михайловны Лёвшиной в стенном шкафу, когда мне было десять лет. Я знала, что мою бабушку, погибшую во время ленинградской блокады, звали Ксенией и что меня назвали в её честь.

 

Все эти годы я доставала из крапивного мешка тетради и читала их тайком от родителей и брата. Я боялась признаться, что читаю их без спроса, – и ни разу, ни разу не попалась!

До сегодняшнего дня.

Мама с папой утром разругались, и мама плакала, а я не могу, когда она плачет, у меня внутри как будто всё слипается в один комок: и сердце, и желудок, и лёгкие превращаются в один тяжёлый больной шар.

Наверное, он рассказал ей про Танечку и Александру Петровну. Я не знаю.

Пьяницу, который убил Бланкеннагель, будут судить, об этом даже писали в газетах. В самом конце статьи выражалась благодарность следователям, задержавшим опасного преступника. Нашлись свидетели: оказалось, что пьяница ударил Екатерину Дитриховну на той тропинке, где валялось кольцо. Оно даже слетело у неё с руки, и пуговица от кофточки отпала. Не понимаю, почему свидетели не вмешались и только теперь вдруг стали рассказывать о том, что тогда произошло. Серёжа Сиверцев говорил, что обвиняемый признался, что у них с Бланкеннагель была ссора и даже потасовка, но отказался брать на себя убийство.

– Всё равно ему вышка, – сказал Серёжа. – И тех, других, скорее всего, тоже он убивал, так что зря того парня расстреляли.

У меня это в голове не укладывалось, и вообще я последнее время чувствовала себя как-то мутно, точно как в детстве, когда Димка налил мне в компот мыльные пузыри. Может, поэтому я вела себя не так бдительно, как обычно, и, когда папа заглянул ко мне в комнату, не успела спрятать Ксеничкин дневник. Там – сто лет назад – тоже была грустная семейная история… Михаил Яковлевич изводил свою жену, она плакала, и Ксеничка страдала от этого не меньше, чем я.

– Что это у тебя? – спросил папа.

Я попыталась спрятать тетрадку, как на контрольной, когда скидываешь на колени шпору, но учитель уже рядом, и всё это бесполезно, бессмысленно!

Лицо у папы стало вдруг напряжённым (а было все последние месяцы виноватым). Он выхватил у меня из рук тетрадь, из неё выпал лепесток, засушенный, видимо, Ксеничкой. Он был таким ветхим, что разлетелся в пыль. А жаль, мама бы сразу же определила, что это за цветок… Я стала собирать пыль со стола, она была похожа на специи хмели-сунели.

– Кто тебе разрешил это брать? – Папа говорил спокойно, но это было какое-то нехорошее спокойствие.

– Никто. Я думала, что имею право читать дневники своей бабушки.

– Бабушки? – Он с таким изумлением смотрел на меня, что я совсем растерялась и ещё больше занервничала.

– Но ведь она была твоей мамой? Значит, бабушка…

– Эти дневники… – сказал папа, размахивая тетрадкой. – Я забрал их домой из музея, потому что они пылились там неизвестно сколько времени.

Вздохнул и добавил:

– Твоя бабушка, Ксения Витольдовна Лесовая, никогда не вела дневников.

Часть вторая
Изобретение велосипеда

Мы не можем сменить родину. Давайте-ка сменим тему.

Джеймс Джойс. «Улисс» (перевод В. Хинкиса, С. Хоружего)

Втёмную

Лозанна, август 2017 г.

На квартиру приехали поздно ночью, город крепко спал: дома слегка похрапывали, улицы постанывали во сне. Здесь ложатся рано – из окна машины Ксана увидела только одного пешехода, старичка с потерянным лицом.

Ещё в аэропорту ей сказали, что электричества в доме нет, отключили за неуплату, и она может на первую ночь остаться у Наташи – принимающей стороны. Работа начнётся утром, а свет дадут в лучшем случае к обеду, тогда и переедет. Ксана с благодарностью согласилась: повезло с Наташей, не всегда так везёт! Но по дороге всё-таки попросила показать тот дом без света.

Он стоял высоко над озером. Трёхэтажный, старый, с хорошей крепкой крышей, дом был даже не вписан, а врезан в рельеф. Лозанна холмистая, улицы здесь проложены по бывшим горным тропам, и дома тоже, как умеют, взбираются в гору. Дверь в квартиру, по русским понятиям хлипкая, открывалась единственным ключом, одним поворотом. А внутри было вовсе не темно: комнату, обещанную Ксане, заливал лунный свет – как в романсе! Окна открыты, но всё равно пахнет старой мебелью и ещё чем-то с детства знакомым. Вдруг вспомнился орский сарайчик, где она пряталась от бабушки с подшивками «Крокодила». Мечтала о заграницах, уплетая горох и помидоры. Вот они, заграницы…

– Я даже не знаю, где тут у них свечи, – сказала Наташа. – А, вот, глядите, фонарик!

– Замечательно! Давайте не будем огород городить (ещё раз отозвался родный-огородный Орск), я здесь прекрасно высплюсь. Скажите, куда и когда мне нужно завтра…

– Мы за вами заедем! К девяти спускайтесь, – замахала руками Наташа.

Ксане понравилось, что «принимающая сторона» не стала её уговаривать: хочешь спать в потёмках – спи спокойно, дорогой товарищ! В России никто бы не потерпел такой дури, за руку бы уволокли на свет, за ушко да на солнышко! А здесь просто пожали руку – и через минуту Наташина машина сворачивала в ближайший проулок.

Надо разобраться, как закрыть дверь изнутри. На всякий случай. Любой человек из девяностых помнит про «всякий случай» и запирается на ключ даже в Швейцарии. Она подсветила замок фонариком – там была круглая ручка, похожая на комодную. Покрутила влево, и – вуаля – дверь больше не открывалась. Луна тем временем скрылась. Прошумел одинокий автомобиль, какая-то ночная птица начала было петь, но передумала. Квартира, судя по всему, большая, кухню и ванную Ксана нашла с третьей попытки. Приняла душ при свете фонарика и легла в кровать, думая о том, что ещё ни разу не засыпала в настолько незнакомом месте. Увидеть его можно будет только завтра.

День выдался не из лёгких: два перелёта, задержка рейса в Москве, непрестанно кричащий младенец в самолёте и точно так же непрестанно пожирающие изнутри угрызения совести.

«Опять в Швейцарию!» – с обидой выкрикнул Андрюша, когда Ксана стала с ним прощаться. Даже не сказал ей до свидания, но деньги, оставленные на тумбочке, забрал.

Лёжа под чужим одеялом и вдыхая родные орские запахи (откуда, каким ветром?), Ксана пыталась успокоиться и заснуть. Она здесь не ради развлечения, это её работа. Работа нужна для того, чтобы зарабатывать деньги. Деньги нужны для того, чтобы отдать Долг. В Лозанне, если всё удачно сложится, она получит не меньше двух тысяч франков. Плюс еда. Будет один выходной день (возможно). Заснуть всё равно не могла: слишком много было кофе, перемещений и переживаний для одного дня. Читать в темноте не получится, ноутбук разрядился ещё в Москве. Глаза тем временем привыкли к темноте: вон там, справа, шкаф – дверцы на ключах. Окна без штор. Над комодом – картина, неведомо что изображающая.

Ксане нравилось останавливаться в чужих домах – здесь каждая вещь рассказывала свою историю, какие-то говорили громче, какие-то шептали. Ксана старалась выслушать каждую, если не падала вечером замертво после целого дня работы. Чем старше она становилась, тем труднее было настроиться на дивное, непосредственное восприятие, наслаждаться моментом – у всякого, даже самого прекрасного впечатления имелась своя тень.

Ксана вдруг села в постели. Вспомнила, что мама вчера сунула ей с собой какой-то пакетик. Была у них такая семейная игра: когда кто-то уезжал, ему давали с собой «секретное письмо», открыть которое надо было не раньше, чем доедешь до места назначения. Это было мамино суеверие, тоже, по сути своей, семейная игра, но выросшая из трагедии. Мамин орский дядя возвращался из путешествия в Среднюю Азию, телеграфировал «Приеду девятнадцатого», но умер в вагоне поезда. С тех пор во всей маминой семье «приеду» было под запретом, говорили исключительно «должен, должна приехать». А если вдруг оговаривались, тут же сами себя поправляли.

Лет тридцать или больше не получала она «секретных писем», ну надо же. Какой-то свёрток, при нём конверт из-под счёта за квартиру: мама тоже на всём экономит, даже пакетики от хлеба не выбрасывает – «их же можно ещё куда-нибудь»… Ксана тяжко вздохнула, в бессчётный раз пожалев маму за её нищенскую старость, сердясь на себя, что не обеспечила её так, как следовало бы. Вот Танечка справилась на отлично – Александра Петровна и по санаториям ездит, и в Париже дни рождения празднует, и даже ногти накладные носит – на руках и на ногах! Танечка работает в банке, премии получает по миллиону. Нет нужды везти домой пробники из аптек и мыло из гостиничных ванных.

Ксана включила фонарик, достала из конверта свёрнутый вдвое листок бумаги. «Девочка моя, – писала мама, – я нашла этот дневник у тебя в столе, когда мы с Андрюшей делали уборку. И ещё одну тетрадку при нём – похоже, из того мешка, оставшегося от Лёвшиной. Вдруг у тебя будет свободная минутка в Швейцарии – почитаешь. Вспомнишь, какой ты была и какими мы все тогда были. Целую. Мама».

В пакете действительно лежали две тетради – одна с красным корешком, буква «О» в слове «Общая» густо закрашена чернилами. Вторая – ветхая, в картонной обложке. Ксана взглянула на тетради и тут же поняла, что сон отменяется.

Ксеничка Лёвшина. Лучшая подруга детства и чужая бабушка…

На улице тут же запела давешняя птица, как будто одобряла глупое решение не спать до утра.

Скользкий полоз

Лозанна, февраль 1899 г.

Ксеничка думала, что тяжело будет переживать разлуку с мамой: расставались обе в слезах, – но теперь она наверное знала, что холодна сердцем, потому как здесь, у Лакомбов, словно бы воспрянула ото сна и увидела в жизни новые краски. Болезнь Лёли, Генины выкрутасы, отцовские «истории», Полтава – всё теперь виделось словно бы через некую дымку. О маме Ксеничка, конечно же, скучала, но не могла сказать, будто её каждодневно не хватает.

В последние полтавские дни отец почти не покидал постели, часто был нетрезвым или каким-то оглушённым. Младшая дочь его почти не видела и не стремилась видеть. Все ритуалы с целованием рук отпали сами собою. Ксеничка ходила в гимназию, её перевели в четвёртый класс со всеми пятёрками и присвоили награду – книгу «Среди цветов» в хорошем переплёте, но невыносимо скучную; даже Лёлин учебник по ботанике, сухой и плохо изданный, был интереснее.

Дня через три после своего возвращения из Петербурга мама вдруг остановила Ксеничку:

– Как ты держишься? Стань прямо.

– Да я прямо стою.

– Нет, криво, одно плечо подняла, другое опустила.

– Я прямо стою! Не понимаю, чего ты от меня хочешь.

Мама взяла Ксеничку за плечи и охнула:

– Господи боже! Когда ты успела скривиться? Вот беда! Кто ж тебя замуж возьмёт, кривобокую!

Скривиться было немудрено, когда сидишь втроём на одной парте и пишешь, спустя одну руку в проход, вся изогнувшись. Так учились в полтавской гимназии.

Обратились к неизменному Овсею Захаровичу, узнали новое слово – сколиоз. Ксеничке, чуткой к словам, увиделся скользкий змей-полоз. Пока мамы не было в Полтаве, змей успел прогнуть позвоночник в двух местах, один бок у девочки был теперь заметно выше другого. Овсей Захарович прописал особенный корсет и посоветовал обратиться к специалистам. Корсет (опущенное плечо подпиралось твёрдой замшевой подушечкой, как у костылей) оказался, увы, бесполезным и даже вредным, так как натёр кожу до сильнейшего раздражения.

О том, что семья в очередной раз меняет квартиру, а потом все едут в Петербург за Лёлей, а после – в Швейцарию к дедушке, Ксеничка узнала едва ли не в последнюю минуту. А ведь то была великая новость! Лёле после тифа требовался длительный отдых в хорошем климате, но он был слаб и один ехать не мог, а Овсей Захарович порекомендовал ещё и папу свозить за границу для поправления его расшатанного здоровья. Дедушка Долматов написал, что в Лозанне есть ортопедический (ещё одно новое слово!) институт, где кривизну вылечивают, так что и Ксеничке будет польза.

Такой роскошный план и обрадовал, и озадачил Ксеничку. Слишком уж всё выглядело сказочным. Даже не верилось. Она несмело спросила у матери:

– А деньги где возьмём?

– Дедушка даёт, – ответила мама.

Ксеничка едва не воскликнула: как так, ведь они с папой в ссоре! Но прикусила язык. Опыт научил её, что не всегда следует входить в подробности.

Начались суета, сборы.

Наконец отправились в путь. Поезд шёл глубокой ночью, пришлось долго ждать на вокзале. Отец после беспокойной зимы был очень слаб, говорил мало, казался ко всему равнодушным. Всем заправляла мама, и это было непривычно. Ксеничке очень хотелось спать. В зале первого класса было пусто, только два красномордых помещика сидели перед батареей бутылок и спорили пьяными голосами. Ксеничка их ненавидела. Из экономии решено было ехать в третьем классе. Мама наняла носильщика, дала ему хорошо на чай, и он повёл Лёвшиных по тёмным железнодорожным путям к ещё не поданному вагону. Там дали на чай кондуктору и заняли два нижних места. При всех пересадках использовался тот же метод.

 

Отец всю дорогу пытался приобрести прежний вид и авторитет. Вначале ему это плохо удавалось, он лёжа разглагольствовал, высказывал вслух свои мнения о пассажирах, вообще вёл себя так, что Ксеничке было неловко. К концу дороги посвежел, подбодрился, встал, смотрел вместе с дочерью в окно и делился впечатлениями. И опять, как бывало в прежние времена, Ксеничке стало с ним интересно и радостно, и тёплое чувство к нему вновь зашевелилось.

Уже немного пути оставалось, когда поезд остановился на разъезде, в лесу. Отец вдруг сказал:

– Смотри, Ксеня, вот осина.

С осиной, северным деревом, Ксеничка была знакома плохо, но приметы её знала. Поезд тронулся, девочка посмотрела, куда указывал отец, но увидела лишь кудрявую берёзу. И дёрнуло же её сказать те несчастные слова:

– Это не осина, а берёза!

Раньше Ксеничка никогда не осмелилась бы ему перечить, но тут, в поезде, поверила лишь своим глазам и ляпнула не подумав. Тут же выплыло «неуважение к отцу» – он поменялся в лице, отошёл от окна. Наступило тягостное молчание, в котором и доехали до Петербурга. Евгения, встретившая семью на вокзале, по деревянной физиономии сестры и постным лицам родителей сразу поняла, что произошла «история». Взяли извозчика, чтобы ехать на квартиру к Долматовым. Ясная погода, широкий Невский, чудесные клодтовские кони – всё теперь было неважно, радость от Петербурга погасла.

Анета с детьми гостила у деда в Швейцарии, Александр уехал за границу по служебным делам. Отец был мрачен, скрылся в долматовском кабинете; мама с расстроенным лицом требовала, чтобы Ксеничка шла просить прощения.

– Но ведь я в самом деле не видала осины!

– Это неважно! Как ты могла возражать папе?

– Раз я видала берёзу?