Удольфские тайны

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Удольфские тайны
Удольфские тайны
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 3,98 3,18
Удольфские тайны
Audio
Удольфские тайны
Hörbuch
Wird gelesen Юлия Тархова
3,06
Mehr erfahren
Удольфские тайны
Удольфские тайны
Kostenloses E-Book
Mehr erfahren
Text
Удольфские тайны
E-Buch
1,02
Mehr erfahren
Text
Удольфские тайны
E-Buch
4,60
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

После совершения соборования над умирающим монах удалился. Сент-Обер знаком поманил к себе Лавуазена.

– Милый друг мой, – начал он дрожащим голосом, – наше знакомство, хотя и кратковременное, дало вам случай оказать мне много ласки и участия. Не сомневаюсь, что вы с такой же добротой отнесетесь к моей дочери, когда меня не станет. Бедняжка будет нуждаться в участии. Поручаю ее вашим заботам на те немногие дни, что она проведет здесь. Больше мне нечего сказать – вам знакомы чувства отца, у вас у самого есть дети. Мне было бы еще тяжелее, если б я не питал к вам такого доверия.

Он умолк.

Лавуазен со слезами искренней жалости стал уверять больного, что сделает все возможное, чтобы смягчить горе его дочери, и что, если угодно Сент-Оберу, он готов проводить ее в Гасконь. Это предложение было так приятно Сент-Оберу, что он не знал, как благодарить старика за его доброту. Последующая сцена между Сент-Обером и Эмилией так сильно растрогала Лавуазена, что он вышел из комнаты, и девушка опять осталась наедине с отцом, силы которого быстро убывали, но сознание не покидало его, и голос не изменял ему. По мере возможности он пользовался этими последними минутами, чтобы наставлять дочь, как ей жить. Никогда еще он не выражался так красноречиво и не высказывал таких верных мыслей, как в эти предсмертные минуты.

– Больше всего, дорогая Эмилия, остерегайся излишней чувствительности – это ошибка, в которую впадают многие нежные, романтические натуры. Кто одарен от природы тонкой чувствительностью, тот должен с раннего возраста учиться понимать, что это опасное качество, оно склонно преувеличивать и горе, и радость. А так как в течение нашей жизни горести случаются чаще, чем радостные события, и так как в нас восприимчивость к злу острее восприимчивости к добру, то мы делаемся жертвами наших чувств, если только не умеем мало-мальски владеть ими. Я знаю, ты скажешь мне (ты еще молода, моя Эмилия!), что готова лучше пострадать лишний раз, чем отказаться от того утонченного счастья, какое испытываешь в иные минуты. Но когда твоя душа будет измучена долгими превратностями судьбы, ты будешь рада отдохнуть и поймешь свое заблуждение. Ты убедишься, что призрак счастья сменился самой его сущностью. Ибо счастье рождается в состоянии покоя, а не в буре, счастье по свойству своему спокойно и монотонно и равно не может существовать как в сердце, живущем мелочами, так и в сердце, мертвом для чувства. Ты видишь, милая, что хотя я предостерегаю тебя против опасностей преувеличенной чувствительности, но я не стою за апатию. В твоем возрасте я сказал бы, что это порок еще более ненавистный, чем заблуждения чувствительности. Это порок, потому что ведет к положительному злу. Особенно в твои лета апатия, пожалуй, не лучше дурно управляемой чувствительности, которая тоже могла бы быть названа пороком. Но зло, причиняемое первой, имеет еще более общее значение… Однако я утомился и утомил тебя, моя Эмилия, – промолвил Сент-Обер слабым голосом, – но, говоря о вещах столь важных для твоего счастья в будущем, я хотел быть понятым…

Эмилия уверила отца, что его советы драгоценны для нее, что она никогда их не забудет и всегда будет стараться следовать им. Сент-Обер нежно и грустно улыбался, глядя на дочь.

– Повторяю, я не стал бы учить тебя быть бесчувственной, – сказал он. – Я хотел только предостеречь тебя против зла излишней чувствительности и указать, как ее избегнуть. Остерегайся, душа моя, умоляю тебя, от самообольщения, погубившего покой стольких людей, остерегайся склонности рисоваться своей чувствительностью. Если ты поддашься этому тщеславию, твое счастье погублено. Не забывай также, что апатия далека от добродетели. Помни, что малейшее добро, истинно полезное дело – выше всякой отвлеченной сентиментальности. Чувствительность является позором, а не украшением, если она не ведет к добрым делам. Скряга, считающий себя достойным уважения потому только, что обладает богатством, и таким образом ошибочно принимающий средства для делания добра за действительное совершение доброго дела, – достоин осуждения не более того человека, который одарен одной чувствительностью, а не активной добродетелью. Ты, вероятно, заметила, что иные люди до такой степени услаждаются такого рода приторной чувствительностью, что отворачиваются от несчастных и, потому что на их страдания тяжело смотреть, не делают даже попыток облегчить их участь. Как презренно такое человеколюбие, которое довольствуется жалостью, когда нужна деятельная помощь!

Немного погодя Сент-Обер заговорил о своей сестре, госпоже Шерон:

– Теперь я хочу потолковать об одном обстоятельстве, близко касающемся твоего благосостояния. Как тебе известно, мы с сестрой редко видались, но так как она единственная твоя близкая родственница, то я счел нужным поручить тебя ее попечению, как ты увидишь из моего завещания, – до твоего совершеннолетия и впоследствии просить для тебя ее покровительства. Нельзя сказать, чтобы она была именно такая особа, которой я желал бы поручить мою Эмилию, но у меня не было выбора, да в сущности, мне кажется, что она добрая женщина. Считаю лишним просить тебя, душа моя, чтобы ты сама постаралась заслужить ее расположение, – ты это сделаешь ради своего отца.

Эмилия ответила обещанием по мере сил своих свято исполнить все, чего желает отец.

– Увы, – прибавила она, вздыхая, – скоро для меня будет единственной отрадой в жизни – исполнять твои заветы.

Сент-Обер молча взглянул ей в глаза, точно желая сказать еще что-то, но сознание его затуманилось, глаза помутились. Этот взгляд потряс Эмилию до глубины души.

– Милый отец! – воскликнула она, но, сдержав свои чувства, еще крепче сжала его руку и закрыла себе лицо платком. Слезы ее были скрыты, но Сент-Обер услыхал ее судорожные рыдания. Он очнулся.

– О, дитя мое, – произнес он слабым голосом, – ищи утешения там же, где обрел его твой отец! Я умираю спокойно, я твердо верю, что возвращаюсь в лоно Отца моего Небесного!.. Всегда неизменно веруй в него, дорогая моя, и он поддержит тебя в тяжелые минуты, как поддерживал меня.

Эмилия могла только слушать и плакать, но чрезвычайное спокойствие его духа, вера и надежда, сиявшие в его взоре, несколько смягчали ее отчаяние. Однако всякий раз, как она взглядывала на его изможденное лицо, на которое смерть уже наложила свою печать, на его впалые глаза и отяжелевшие веки, она чувствовала удар в самое сердце, невыразимо мучительный.

Умирающий пожелал еще раз благословить ее.

– Где ты, моя радость? – спросил он, протягивая руки.

Эмилия отошла к окну, чтобы скрыть от него свою печаль. Она поняла, что зрение изменяет ему.

Благословив ее – казалось, то было последнее усилие отлетающей жизни, – он упал навзничь на подушки. Она поцеловала его в лоб, уже покрытый холодным потом. Сент-Обер поднял глаза, в них мелькнула еще раз отеческая нежность, но сейчас же взор потух, и он больше уже не произнес ни слова.

Сент-Обер протянул еще до трех часов пополудни и, постепенно погружаясь в бессознательное состояние, скончался тихо, без агонии.

Лавуазен с дочерью увели Эмилию из комнаты. Оба старались, как умели, поддержать и утешить ее, и старик, сидя возле, плакал вместе с нею.

Глава VIII
 
Над тем, по ком душа моя тоскует,
В вечерний час сидят воздушные виденья,
Склонив задумчивые лица.
 
Уильям Коллинз[6]

Монах, исповедовавший Сент-Обера, вернулся опять вечером, чтобы поговорить с Эмилией, и, кстати, передал ей от имени аббатисы ласковое приглашение в монастырь. Эмилия отказалась принять приглашение, но горячо благодарила аббатису. Благочестивая беседа монаха несколько утишила ее отчаяние, и она вознесла помыслы свои к Творцу, Властителю вселенной: перед вечностью Его все события нашего ничтожного, маленького мира – тлен и прах.

– Перед лицом Господа, – говорила Эмилия, – отец мой жив и поныне, это несомненно, как и то, что он вчера существовал для меня. Он умер для меня, но для Бога и для себя он жив!

Добрый монах оставил ее несколько успокоившейся. Перед тем как удалиться на отдых в свою каморку, она решилась, понадеявшись на свои силы, пойти взглянуть на тело отца. Молча, без слез она стояла у одра смерти; черты усопшего, ясные и спокойные, говорили о тех чувствах, которые посетили его в последние минуты его жизни. Одно мгновение ей стало страшно при виде мертвой неподвижности этого лица, еще недавно оживленного, и она отвернулась. Но этот ужас продолжался недолго – она опять стала смотреть на покойного со смешанным чувством сомнения и трепетного удивления: она как будто ждала, что вот-вот оживут эти горячо любимые черты. Она подняла его холодную руку, заговорила с ним, не спуская с него глаз, и вдруг разразилась припадком горьких слез.

Эмилия дала волю неутешным слезам; и когда вечерний мрак наполнил комнату и почти скрыл предмет ее печали, она все продолжала стоять над телом, пока наконец на нее не нашло какое-то оцепенение: она вдруг стала спокойна. Лавуазен постучался в дверь, убеждая девушку пойти в общую комнату. Перед уходом она поцеловала Сент-Обера в губы, как это делала всегда, прощаясь с ним на сон грядущий, поцеловала еще раз. Сердце ее готово было разорваться: несколько горьких слез выкатилось из ее глаз, она устремила взор свой к небу, потом еще взглянула на отца и вышла.

Удалившись в свою комнату, она и тут не переставая думала об умершем родителе, и даже когда впала в тревожный полусон, страшные видения, создания ее недремлющей фантазии, продолжали терзать ее. Ей чудилось, что к ней подходит отец с кроткой, печальной улыбкой на устах, он указывает на небо и губы его шевелятся… но вместо слов она слышит прелестную музыку, несущуюся издали, и видит, что лицо его озаряется неземным блаженством. Мелодия звучит все громче и… она просыпается. Видение исчезло, но музыка продолжала раздаваться в ее ушах, как ангельское пение. Недоумевая, она приподнялась на колени и стала напряженно слушать. Это была настоящая музыка, а не иллюзия ее воображения. После торжественного гимна зазвучала сладкая, грустная мелодия и вдруг замерла каденцией, как будто возносившей душу до горних обителей. Эмилия тотчас вспомнила музыку прошлого вечера, странный случай, рассказанный Лавуазеном, и вообще весь разговор о состоянии душ в загробной жизни.

 

Все, что Сент-Обер сказал тогда об этом, вспомнилось ей теперь и легло камнем на ее сердце. Какая странная перемена случилась в несколько часов! Тогда он мог только предполагать, догадываться о том, что ожидает нас за гробом, а теперь он уже познал истину, сам переселился в иную жизнь. Ее охватил какой-то суеверный трепет, слезы ее иссякли, она встала и подошла к окну. Кругом стояла тьма, но, обратив взор от густой чащи леса, волнистые очертания которого обрисовывались на небе, Эмилия увидала луну, опускавшуюся за лес. Ей вспомнился рассказ старика, а так как по временам опять начинала играть музыка, то Эмилия открыла окно, желая насладиться мелодией, постепенно удалявшейся, и стараясь угадать, откуда она исходит. В потемках она не могла различать предметы на лужайке внизу, а звуки становились все слабее и слабее, наконец замерли совершенно. Вскоре лунный свет затрепетал над кудрявыми макушками деревьев, и через несколько минут луна скрылась за лесом. Вся застыв от страха и печали, Эмилия легла в постель и наконец-то на время забылась в крепком сне.

На другое утро к ней пришла монахиня из соседнего монастыря с предложением услуг и вторичным приглашением от настоятельницы. Эмилия не хотела расстаться с домом, пока в нем лежит прах отца, но, как ни тяжело ей было такое усилие в теперешнем состоянии ее духа, она согласилась посетить настоятельницу в тот же вечер и поблагодарить за участие.

За час до заката солнца Лавуазен проводил ее через лес к монастырю, лежавшему у небольшого залива Средиземного моря, увенчанного лесистыми уступами, и будь Эмилия не так несчастна, она пришла бы в восторг от прелестного вида на море, открывавшегося с покатого берега, напротив монастырского здания, и от красивого побережья, покрытого лесом и пастбищами. Но все мысли ее были поглощены в эту минуту горем, природа казалась ей бесцветной и непривлекательной. Как раз, когда она входила в старинные монастырские ворота, зазвонили к вечерне, и ей представилось, что это погребальный звон по ее усопшему отцу: мелкие случайности обыденной жизни способны еще более растравлять душу, истомленную отчаянием. Эмилия с трудом поборола овладевавшую ею дурноту. Ее ввели к настоятельнице, та встретила гостью с материнской нежностью и такой милой заботливостью, что девушка была тронута до слез; слова благодарности замирали на ее губах. Аббатиса усадила Эмилию и сама села рядом. Она все время держала ее за руку и молча глядела на нее, пока Эмилия осушала слезы и делала над собой усилие, чтобы заговорить.

– Не падай духом, дочь моя, – молвила аббатиса ласковым голосом, – и не утруждай себя разговорами. Я наперед знаю все, что ты мне скажешь. Душа твоя должна успокоиться. Сейчас мы пойдем на молитву. Не желаешь ли присутствовать на нашем вечернем богослужении? Отрадно, дитя мое, в минуты горести обращаться к Отцу Небесному: Он видит, жалеет нас и карает любя.

Слезы Эмилии потекли снова, но к ним примешалось много отрадного. Аббатиса дала ей выплакаться вволю и смотрела на нее кротким взором ангела-хранителя. Когда девушка немного успокоилась, аббатиса спросила ее, почему она не соглашается оставить хижину Лавуазена. Выслушав объяснение, настоятельница не перечила ей ни единым словом, напротив, похвалила за любовь к отцу и выразила надежду, что она потом погостит несколько дней в монастыре перед возвращением домой.

– Дай себе срок опомниться от первого удара, дочь моя, иначе тебе трудно будет вынести второй. Не скрою от тебя, что сердце твое будет сильно страдать, когда ты вернешься в дом, где протекла твоя молодая, счастливая жизнь. У нас здесь ты будешь пользоваться всем, что может дать тишина, сердечное сочувствие и религия для успокоения твоего духа. Однако полно, – прибавила она, заметив, что глаза Эмилии опять наполняются слезами, – пора идти в капеллу.

Эмилия последовала за ней в залу, где собрались монахини; настоятельница представила им Эмилию, сказав:

– Эту девицу я глубоко уважаю, будьте ей сестрами.

Пошли в капеллу; торжественное, благоговейное богослужение возвысило дух Эмилии и принесло ей утешение веры и покорности.

Настали сумерки, а добрая игуменья все не хотела отпустить ее. Выйдя из монастыря, Эмилия почувствовала, что ей стало легче на сердце. Лавуазен опять провожал ее по лесу, мрачная тишина которого гармонировала с ее меланхолическим настроением. В задумчивом молчании шла она по узкой лесной тропинке; вдруг ее проводник остановился, стал озираться и повернул с тропинки в высокую траву, говоря, что сбился с дороги.

Вслед за этим он пошел скорым шагом. Эмилия, едва поспевавшая за ним по неровной, кочковатой местности, крикнула ему, чтобы он подождал.

– Если вы не уверены насчет дороги, – сказала ему Эмилия, – то не лучше ли осведомиться вон в том замке, что виднеется между деревьев?

– Нет, – отвечал Лавуазен, – этого не нужно. Когда мы дойдем вон до того ручья, что сквозит вдали меж стволов, мы будем дома. Не знаю, как это меня угораздило заблудиться! Впрочем, я редко когда забираюсь сюда после солнечного заката.

– Правда здесь пустынно, – заметила Эмилия, – но ведь у вас не водится бандитов?

– Нет, барышня, Бог хранит – бандитов не водится.

– Чего же вы боитесь, друг мой? Разве вы суеверны?

– Не суеверен я, а только, сказать по правде, никто у нас не любит проходить мимо замка в сумерки.

– Кто же там живет, что все его боятся?

– Да как вам сказать, барышня, замок-то почти необитаем. Наш помещик, маркиз, владелец также и этих прекрасных лесов, уже умер. Он не бывал в замке много лет, а его слуги, которым поручено стеречь здание, живут в домике рядом.

Эмилия поняла, что это тот самый замок, на который раньше указывал Лавуазен как на собственность маркиза де Вильруа, причем ее отец так непонятно взволновался.

– Ах, теперь там запустение, – продолжал Лавуазен, – а помнится, какое это было великолепное поместье!

Эмилия спросила о причине такой грустной перемены, но старик молчал. Эмилия, сильно заинтригованная боязнью старика, а больше всего воспоминанием о волнении, обнаруженном ее отцом, повторила вопрос и прибавила:

– Ну, если вы не боитесь обитателей замка и не суеверны, то скажите, почему же вы не решаетесь проходить мимо замка в потемках?

– Пожалуй, что я и суеверен немножко, барышня, и если б вы узнали то, что я знаю, с вами было бы то же самое. Странные здесь творились дела! Видно, ваш покойный батюшка знавал маркиза?

– Ради бога, расскажите мне, что там происходило, – попросила Эмилия.

– Полно, барышня, лучше и не допытывайтесь. Не мне разоблачать домашние тайны нашего господина!

Эмилия, удивленная словами и тоном старика, не стала более расспрашивать: ее мысли были заняты другим, более близким предметом – скорбью об отце. Кстати пришла ей на ум и музыка, слышанная ею прошлой ночью, она рассказала об этом Лавуазену.

– Не вы одни слыхали ее, барышня, – и я слыхал тоже, но со мной это случалось так часто, что я даже не удивлялся.

– Вы, кажется, уверены, что эта музыка имеет отношение к замку? – вдруг обратилась к нему Эмилия. – И это внушает вам суеверные страхи?

– Может быть, и так, барышня, но есть еще и другие обстоятельства, касающиеся замка. Они-то и вызывают у меня грустные воспоминания.

Он тяжко вздохнул. Эмилия из деликатности подавила свое любопытство и не стала расспрашивать далее.

По возвращении домой ее опять с новой силой охватило отчаяние. Казалось, она освободилась от его тяжелого гнета только на то время, пока находилась вдали от хижины, где лежал отец. Тотчас же отправилась она в комнату, где находились дорогие останки, и отдалась безутешному горю.

Лавуазен наконец уговорил ее отойти от тела и вернуться к себе. Там, истомленная страданиями, перенесенными в течение дня, она впала в глубокий сон; проснулась она значительно освеженная.

Настал страшный час прощания Эмилии с телом отца, перед тем как его должны были унести от нее навсегда. Она пошла в комнату одна, чтобы еще раз взглянуть на дорогое лицо. Лавуазен, терпеливо дожидавшийся внизу у лестницы, когда утихнет ее отчаяние, не желая мешать ей из уважения к горю, наконец удивился продолжительности ее отсутствия и, опасаясь, не случилось ли чего с нею, решился поступиться своей деликатностью и войти.

Постучавшись легонько в дверь и не получив ответа, он стал внимательно прислушиваться, но все тихо: не слышно ни вздоха, ни рыдания. Еще более встревоженный молчанием, он отворил дверь и нашел Эмилию распростертой без чувств на полу в ногах кровати, возле которой стоял гроб.

Лавуазен позвал на помощь, и Эмилию перенесли в спальню, где ее вскоре привели в чувство. Пока она лежала в обмороке, Лавуазен распорядился, чтобы закрыли гроб, и ему удалось убедить Эмилию больше не входить к покойнику.

Действительно, она чувствовала полное изнеможение и понимала необходимость беречь свои силы, готовясь к предстоящей тяжелой церемонии.

Сент-Обер перед смертью выразил непременное желание, чтобы его похоронили в церкви монастыря Сен-Клер, и даже указал в точности место своего успокоения – у северного придела, рядом со старинной семейной гробницей Вильруа.

Настоятель дал на это разрешение; туда-то и двинулся печальный кортеж. У ворот его встретил почтенный игумен с длинной вереницей монахов.

Всякий, кто слышал торжественное пение псалмов, трогательные звуки органа, грянувшие, как только внесли тело в церковь, кто видел Эмилию, которая едва двигалась от слабости, но старалась быть спокойной, тот не мог удержаться от слез. Она не плакала, но медленно шла, с лицом отчасти закрытым черной креповой вуалью, между двух монахинь, поддерживавших ее под руки. Впереди шествовала сама аббатиса, а позади клирошанки, печальные голоса которых тянули погребальные песнопения.

Когда процессия достигла могилы, пение замолкло. Эмилия плотнее закрыла лицо вуалью; в короткие паузы между антифонами раздавались ее рыдания. Отец игумен начал отпевание. Эмилия опять овладела своими чувствами – до тех пор, пока не стали опускать гроб в могилу. Когда же услышала стук земли о крышку гроба, она вздрогнула всем телом, из глубины ее сердца вырвался страшный вопль, и она упала бы, если бы ее не поддержали стоявшие рядом. Через несколько мгновений она очнулась, и, когда услышала трогательные слова: «Прах его погребен с миром и душа его возвратилась к Создателю…», ее сердечная скорбь разразилась потоком слез.

Аббатиса увела ее из церкви в свою приемную и там стала ласкать и утешать. Эмилия всеми силами боролась со своим тяжелым горем. Аббатиса, внимательно наблюдавшая за нею, приказала приготовить постель и посоветовала ей сейчас же пойти отдохнуть. При этом она любезно напомнила о ее обещании погостить несколько дней в монастыре. Эмилия отнюдь не желала возвращаться в дом Лавуазена, где столько выстрадала. Теперь, когда ее не угнетала никакая забота, она почувствовала вдруг, что совсем больна и пока не в состоянии выдержать путешествия.

Между тем аббатиса, с ее материнской добротой, и монахини, с их нежной заботливостью, всячески старались поднять ее дух и поправить здоровье. Но из-за духовных потрясений организм ее так расшатался, что его нельзя было восстановить сразу. Эмилия провела несколько недель в монастыре. Ей хотелось поскорее вернуться домой, но она не могла двинуться в путь, так как ослабела от припадков перемежающейся лихорадки. Часто, придя на могилу отца, она не имела сил отойти от нее и находила успокоение в мысли, что если она умрет здесь, то ее положат рядом с дорогими останками отца.

Тем временем она написала письма госпоже Шерон и старой экономке своих родителей, извещая их о печальном событии и о своем собственном положении. От тетки она получила ответ, полный не столько искреннего чувства, сколько банальных соболезнований. Госпожа Шерон извещала ее, что посылает к ней слугу, чтобы проводить ее домой в «Долину». Что же касается ее самой, то время ее слишком занято разными светскими обязанностями, чтобы она могла предпринять такое дальнее путешествие.

Хотя Эмилия и предпочитала отцовский замок Тулузе, однако не могла не почувствовать всей бессердечности и даже неприличия поведения тетки, которая позволяла ей вернуться домой, где у нее не оставалось никого, кто мог бы утешить и поддержать ее. Такое решение было тем более странно, что Сент-Обер поручил сестре быть опекуншей его осиротевшей дочери.

 

Появление слуги госпожи Шерон избавляло доброго Лавуазена от труда провожать Эмилию, и та, глубоко благодарная ему за добрые услуги, оказанные им покойному отцу и ей самой, была рада избавить его от необходимости предпринимать такое далекое и в его годы утомительное путешествие.

Во время пребывания ее в монастыре царившие там мир и святость, спокойная красота окружающей природы, нежное обращение аббатисы и монахинь – все это так способствовало успокоению ее духа, что она чуть не поддалась соблазну совсем покинуть мир, где она потеряла всех близких людей, и посвятить себя служению Богу в обители, для нее священной, где покоился прах ее отца. Под влиянием мечтательного энтузиазма, свойственного ее натуре, священное призвание монахини представлялось ей чем-то необыкновенно прекрасным, и она уже не сознавала всей эгоистичности такого спокойствия. Но по мере того как дух ее крепнул, впечатление, произведенное на нее монашеской жизнью, начало мало-помалу блекнуть и в ее сердце снова воскрес образ, лишь на время изгладившийся из него. Опять проявилась в ней надежда, успокоение и нежные земные привязанности; картины личного счастья смутно мелькнули в отдалении, и хотя она знала, что это лишь иллюзии, не могла навеки отогнать их от себя. Воспоминание о Валанкуре, быть может, одно это удержало ее от решимости отказаться от света. Величие и красота природы, среди которой они впервые встретились, очаровали ее воображение и незаметно способствовали тому, чтобы придать еще большую интересность Валанкуру. Сочувствие, которое неоднократно выражал ему Сент-Обер, как бы санкционировало эту симпатию. Но хотя на лице молодого человека и в его обращении постоянно можно было прочесть восхищение ею, однако он никогда не выражал ей своих чувств, и даже надежда когда-нибудь увидеться с ним была так отдаленна, что она едва сознавала ее, а еще менее подозревала, что эта надежда влияла на ее решимость в данном случае.

Лишь через несколько дней после приезда слуги госпожи Шерон Эмилия оправилась настолько, чтобы предпринять путешествие в «Долину». Вечером накануне отъезда она пошла попрощаться с Лавуазеном и его семейством и поблагодарить за гостеприимство. Старика она застала сидящим на скамейке у дверей, между дочерью и зятем, только что вернувшимся с дневной работы и игравшим на дудке вроде гобоя. Возле старика стояла фляга с вином, а перед ним был небольшой столик, уставленный плодами, молоком и хлебом. Вокруг столика собрались его внуки, здоровые, краснощекие ребятишки, которым мать раздавала порции ужина. На краю зеленой лужайки, перед избушкой, под деревьями отдыхали коровы и овцы. Всю эту картину озарял мягкий свет заходящего солнца; косые лучи его играли сквозь длинную просеку в лесу и освещали далекие башенки замка. Эмилия остановилась на минуту в отдалении, чтобы полюбоваться счастливой группой – добродушием и довольством, написанными на лице почтенного старика Лавуазена, материнской нежностью Агнессы, смотревшей на своих детей, на невинность и детскую веселость, отражавшуюся в улыбках ребятишек. Эмилия долго смотрела на доброго старика и его домик. Воспоминание об отце нахлынуло на нее с неудержимой силой, и она подошла к ним, чтобы не оставаться наедине с самой собою. Ласково и сердечно было ее прощание с Лавуазеном и его семьей; старик, казалось, полюбил ее, как дочь родную, и, расставаясь, прослезился. Плакала и Эмилия. Она избегала войти в дом, зная, что это пробудит в ней волнения, которых она теперь не в силах была вынести.

Ее ожидала еще одна тяжелая сцена: она решилась посетить в последний раз могилу отца, и, чтобы ей никто не помешал и никто не был свидетелем ее последнего прощания, она решилась пойти туда ночью, когда все обитатели монастыря, кроме монахини, принесшей ей ключ от церкви, удалятся на покой.

Эмилия оставалась в своей келье до тех пор, пока на монастырских часах не пробило полночь; тогда, согласно уговору, явилась монахиня с ключом от внутреннего хода, ведущего в церковь, и они вдвоем спустились по винтовой лестнице.

Монахиня предлагала сопровождать Эмилию до могилы, говоря: «Жутко идти одной в такой час», – но Эмилия, поблагодарив ее, не пожелала, чтобы кто-нибудь был свидетелем ее печали. Сестра отперла дверь, передала ей фонарь и хотела уйти.

– Не забудьте, сестрица, – сказала она, – что в восточном приделе, мимо которого вы пройдете, – свежевырытая могила. Держите фонарь пониже, а то споткнетесь о комья взрытой земли.

Эмилия, еще раз поблагодарив, взяла фонарь и вошла в церковь, а сестра Мариетта удалилась.

Но на пороге церкви Эмилия остановилась: внезапный страх овладел ею. Она вернулась к подножию лестницы, откуда могла слышать шаги удаляющейся монахини, и, подняв фонарь, увидела ее черное покрывало, развевающееся над спиральными перилами. Одну минуту Эмилии хотелось позвать ее, но она не решилась, и черное покрывало монахини исчезло из виду. Тогда, устыдившись своих страхов, она вошла в церковь. Холодный воздух охватил ее и заставил вздрогнуть. Глубокая тишина и обширность храма, слабо освещенного лунным светом, струившимся сквозь готическое окно, во всякое другое время навеяли бы на нее суеверный ужас, но теперь сердце ее было полно одной глубокой скорбью. Она едва слышала шепот эха, вторившего ее шагам, и не вспомнила о вырытой могиле, пока не очутилась на самом краю ее. Вчера там был похоронен один монах, и, сидя вечером одна в своей келье, она слышала в отдалении пение реквиема за упокой его души. В ее памяти ожили все обстоятельства, сопровождавшие смерть отца; и в то время, как издали слабо доносились голоса монахов, сливаясь с жалобными звуками органа, в ее душе восставали скорбные, умилительные образы. Теперь она припомнила все это и, повернув в сторону, чтобы избегнуть взрытой земли, ускорила шаги, направляясь к могиле Сент-Обера. Вдруг ей показалось, что в полосе лунного света, падавшего поперек придела, промелькнула какая-то фигура. Эмилия остановилась и прислушалась, но, не слыша шума шагов, подумала, что это обман воображения, и пошла дальше. Сент-Обер был погребен под простой мраморной плитой, на которой было написано только его имя, даты рождения и смерти; эта плита находилась у подножия величественного памятника фамилии Вильруа. Эмилия оставалась над могилой отца до тех пор, пока звон к утрене не напомнил ей, что пора уходить. Она поплакала еще, прощаясь с могилой, и наконец скрепя сердце удалилась. Отдав этот последний долг отцу, она в первый раз после его смерти заснула крепким, освежающим сном, а когда проснулась, на душе у нее было спокойно и ясно, как уже давно не бывало.

Но вот настала минута отъезда из монастыря. Ее горе вернулось к ней с новой силой. Память об умершем, доброта и участие живых людей привязывали ее к этому месту. А к священной земле, где были погребены останки отца, она чувствовала почти такую же нежную любовь, какую мы чувствуем к своему родному дому. Аббатиса, не раз повторив при прощании уверения в нежной дружбе, настоятельно просила Эмилию вернуться к ним, если ей не понравится новое местожительство; многие из монахинь также выражали искреннее сожаление по поводу ее отъезда. Эмилия рассталась с монастырем, проливая слезы и сопровождаемая пожеланиями счастья.

Несколько лье проехала она в задумчивости. Даже красота местности, по которой она ехала, долго не могла вывести ее из глубокой меланхолии. Все эти живописные виды только напоминали ей, что она еще недавно любовалась ими вместе с Сент-Обером. Так прошел весь день в тоске и томлении, не ознаменовавшись ничем особенным. Ночь она провела в городке на окраинах Лангедока, а на другое утро путешественники вступили в Гасконь.

К концу того же дня Эмилия увидала перед собой равнины, поля и рощи, знакомые ей с детства, а вместе с ними в ней проснулись нежные и горестные воспоминания.

– Вот они! – восклицала она. – Вот те самые утесы, те самые сосновые леса, на которые он смотрел с таким восхищением, когда мы с ним в последний раз ехали вместе по этой дороге! Вон там, под выступом скалы, стоит хижина, выглядывая из-за кедров, – он велел мне запомнить ее и срисовать в мой альбом! О батюшка, никогда, никогда я больше не увижу тебя!

6Уильям Коллинз (1721–1759) – английский поэт.