Егор Гайдар

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В своей биографии он, уже вполне взрослый, напишет: «Веду семейный бюджет с 11 лет».

Это правда. В одиннадцать лет он заметил, с каким трудом даются отцу финансовые отчеты о работе корпункта «Правды», которые он должен был высылать в редакцию ежемесячно. Туда входили и телефонные счета, и представительские расходы, и плата за аренду квартиры, и многое другое.

Родители – Тимур и Ариадна (Тимур всю жизнь звал ее Ридой, как и было заведено в семье Бажовых) – стали из-за этого даже слегка ссориться. Тимура Аркадьевича невероятно бесила вся эта «копеечная» бухгалтерия, вся эта казенная процедура. Да, он умел и зарабатывать, и тратить деньги, но составлять финансовые отчеты ему не нравилось, жена тоже была от этого не в восторге. И вдруг их одиннадцатилетний сын предложил: «Давайте я это буду делать».

Вслед за финансовыми отчетами наступил следующий этап: и Егор спокойно подсчитал, какие деньги и на что может тратить их семья ежемесячно, не залезая в долги. Он дал им бумажку с цифрами – все было как на ладони.

Родители были потрясены.

Вообще здесь, в Югославии, Егор многому научился. Сербские мальчишки были довольно задиристыми, спуску «чужим» не давали, и Егор научился себя защищать вместе с другими пацанами из «русской», то есть посольской, школы.

Он самостоятельно пошел на курсы английского и вскоре начал читать по-английски уже не только художественные, но и научные (в частности, экономические) книги.

Егор прочел многое из того, что в книжных магазинах в Белграде продавалось – а в Москве нет.

Он продвинулся в тренировке своей юношеской «гиперпамяти», запоминая все – от шахматных партий до страноведческой статистики и исторических фактов. Его голова почти лопалась от разнообразных сведений, которые он поглощал, как машина.

Было еще одно обстоятельство, о котором скромно и как бы между прочим упоминает Ариадна Павловна в фильме «Долгое время»: это быт. Белградский быт.

Этим коротким словом обозначалось в советском языке слишком многое, практически весь горизонт обычной жизни, доступный любому нормальному человеку: еда, питье, одежда, обувь, жилищное положение, мебель, автомобили, сигареты, медицинские услуги и лекарства, оправы очков, бытовая техника, радиоприборы, словом, все, что видел глаз, ощущала рука и нюхал нос.

Все это в СССР и в 1960-е оставалось довольно скудным, не предполагающим большого выбора, а то и просто «дефицитным».

Ариадна Павловна вспоминает, с каким чувством смотрела на платья, выставленные в белградских витринах, на женские туфли (которые подходили по цвету к сумке). Для многих советских женщин эти витрины были потрясением, да и на десятки сортов колбас, которые были доступны тут каждому, смотрела тоже – всего этого в СССР она никогда не видела вообще.

Каждый, кто пересекал границу СССР в те годы, не мог не задать себе этот вопрос: в чем же дело?

Почему в Югославии, в Польше, в ГДР, даже в Болгарии и Румынии этот самый «быт» и выглядит, и пахнет совсем по-другому? Что с нами не так, в конце-то концов?

Но в отличие от взрослых, которые вынуждены были оставлять вопросы без ответа или пользоваться какими-то расхожими стереотипами времен холодной войны, Егор мог задуматься об этих различиях уже более глубоко. Используя свой «углубленный английский», он прочел в Югославии первые классические труды по экономике. Прочел Адама Смита, например.

Ну и наконец, еще один важный опыт, вывезенный семьей из Белграда 1968 года: опыт резко изменившейся политической ситуации. Опыт кризиса. После августовского вторжения СССР в Чехословакию изменилось отношение к советским, изменилось отношение к стране.

Если до августа 1968 года советским людям улыбались, им были всюду рады, их всюду приглашали как братьев по социализму, как представителей народа-победителя, то после Праги эмоции стали совсем иными. Гайдары не могли не почувствовать это, даже на уровне обычных уличных продавцов, соседей, прохожих, друзей. Это было больно. И заставляло задуматься.

Тимур как человек глубокий, начитанный, склонный к анализу и интеллектуальному поиску, пытался разобраться в уроках «югославского социализма» с рыночным уклоном, «югославского самоуправления», бывшего тогда в моде. Он читал статьи и книги (оба, и отец и сын, неплохо говорили и читали на сербском), обсуждал все это – в каких-то пределах – со своим сыном.

Но после 1968-го весь этот чаемый поворот к «социализму с человеческим лицом» стал уже невозможен в СССР. И об этом они говорили тоже.

Стало понятно – пора возвращаться в Москву.

Глядя на Егора и думая о возвращении, и отец, и мать, скорее всего, вздыхали про себя с некоторым облегчением. Юный человек должен расти все-таки не в искусственной среде (какой была советская колония в любой стране), а в естественной. Просто ходить по улицам, приглашать в гости друзей, чувствовать вокруг себя родной город, учиться самостоятельным поступкам и решениям в самой что ни на есть гуще московской жизни.

Для Егора, книжного мальчика – это было вдвойне актуально.

Поразительную историю рассказывает мать Егора Ариадна Павловна в документальном фильме «Долгое время». Когда сыну должно было исполниться тринадцать лет, Тимур Гайдар спросил его: скажи, Егор, что же тебе подарить на день рождения?

Ответ мог быть любым: путешествие, велосипед, удочка, мяч, просто карманные деньги в каком-то приличном количестве, чтобы девушку сводить в кино – ну, о чем мечтает парень в этом возрасте?

Егор ответил: «Папа, я хочу, чтобы ты разрешил мне читать книги, которые стоят у тебя во втором ряду».

Как и многие другие реалии советской жизни, ответ этот сегодня нуждается в подробной расшифровке.

Да, конечно, вы правильно догадались: это были самиздат, тамиздат, запрещенная литература. Но как в принципе это было устроено?

Книжные шкафы, книжные полки были главным украшением любой советской квартиры, вокруг них порой создавалось все остальное, весь остальной бытовой уют.

Богатые наследственные библиотеки существовали не у многих, поэтому заполнить эти шкафы и полки было не простой задачей. Основу библиотеки всегда составляли собрания сочинений, так называемые «подписные издания» (Гоголь, Шекспир, Лев Толстой, Эрнест Хемингуэй, Сергей Есенин, Томас Манн). Работая в «Правде», Тимур мог на все это подписаться, не стоя в очереди с ночи до утра в книжном магазине и не утруждая себя обменом или денежными расчетами с книжными «жучками» – то есть книжными спекулянтами, которые тоже страстно любили книги, но имели с этого в той брежневской Москве неплохой профит.

Он просто покупал эти книги и подписывался на многотомники, используя, так сказать, «служебное положение» (эти услуги предоставляла так называемая «Книжная экспедиция», высылавшая по особым адресам свои регулярные каталоги).

Были в его библиотеке и редкие букинистические книги, старые, довоенные или даже дореволюционные, но основу составляли «собрания сочинений» – памятники книжной культуры хрущевской и брежневской эпохи, может быть, самый знаменитый дефицит советских времен.

Другую часть библиотеки составляли книги друзей. Тимур с детства дружил с литераторами, часто бывал в ресторане ЦДЛ и в Переделкине; среди его друзей были многие знаменитые и известные советские писатели и поэты. Безусловно, они дарили ему свои книги.

Конечно, множество редких и ценных по тем временам изданий он просто вывез из зарубежных командировок (например, роскошные художественные альбомы, которых в Москве было недостать).

Вот все это и стояло в так называемом «первом ряду».

Однако книги в те годы принято было ставить не в один, а в два ряда. И только хозяева знали и помнили, где и какие книги стоят у них в этом втором, «невидимом» ряду.

Здесь могли быть книги как менее ценные, так и другие, то есть те, которые не должны были видеть случайные люди.

Начиналась такая, скрытая часть домашней библиотеки обычно с самых «азов» – например, здесь могли быть переплетенные номера «Нового мира» с произведениями Солженицына (выдворенного из страны в 1974 году), очерками Виктора Некрасова, повестями Войновича; все это были писатели-эмигранты, которых уже не печатали, но которые еще совсем недавно были вполне официальными советскими литераторами.

…Кстати, жена Владимира Войновича до отъезда из страны преподавала литературу в классе Егора, в школе у станции метро «Аэропорт». Когда уже будучи взрослым в 90-е годы Егор встретил Войновича, он спросил его: «А помните, мы вам мебель помогали переносить? Я тогда в девятом классе учился». Ирина Войнович была одним из самых любимых его педагогов.

Их ставшие вдруг запрещенными имена скрывали глухие самодельные переплеты без букв (телефоны переплетчиков, которые на дому сшивали подшивки толстых журналов, были на вес золота; их передавали самым близким друзьям как особую услугу).

Тимур дружил еще в юности с Еленой Сергеевной Булгаковой, ее сыновьями братьями Шиловскими; это был родной и близкий для него дом, поэтому Михаил Булгаков у него в доме тоже наверняка был – и те самые легендарные номера журнала «Москва» с первым, купированным изданием «Мастера», и зарубежные издания Булгакова.

Были тут книжки и куда более опасные.

Понятное дело, солженицынский «Один день Ивана Денисовича», романы «В круге первом» и «Раковый корпус» на первом месте (позднее появится и «Архипелаг ГУЛАГ»). Но и другое – «Технология власти» Авторханова, книги югослава Милована Джиласа, Роя Медведева. Книги о сталинизме.

Распространение их было преступлением, само присутствие в доме – поводом для обыска. Однако они тоже стояли во втором ряду.

О них знали только два человека – Тимур и Ариадна.

А потом узнал и третий – Егор.

Очень интересно, что он официально попросил отца о праве читать эти книги. Договоренность между отцом и сыном могла быть и негласной – отец делает вид, что не видит, как сын берет книги и читает. Сын делает вид, что отец этого не знает.

 

Но они так не умели. Помните, из воспоминаний Тимура об Аркадии Гайдаре: «Однако неправду нельзя. Тоже конец дружбе».

Была ли, кстати, между ними эта дружба?

Конечно, была. Хотя характеры были совсем разные. Легкий, вспыльчивый, склонный к бесконечной шутке и импровизации, как будто летящий человек, Тимур Гайдар. И замкнутый, книжный, застенчивый интроверт Егор.

Их связывало, безусловно, искреннее восхищение отца сыном – и сына отцом. Тимур видел, какой же это удивительный, ни на кого не похожий, уникально одаренный ребенок.

Видел – хотя и старался быть сдержанным. Егор понимал – такой отец есть не у каждого его ровесника. Такой большой, яркий, такой талантливый.

Так вот, читать запрещенные книги Егору разрешили очень рано. Впрочем, чтение запрещенного самиздата в интеллигентных московских семьях не было чем-то из ряда вон выходящим.

Детей даже не выгоняли из комнаты, когда взрослые вели между собой вольные, вполне антисоветские разговоры, обсуждали политику, порой с издевкой обсуждали очередные «решения партии и правительства», с ужасом – очередные посадки и процессы, с тревогой – очередные международные авантюры. Обсуждали они без всяких обиняков и сами личности «вождей СССР», портреты которых висели в каждой школе.

Детей просто предупреждали: в школе об этом не говори. Но прежнего (сталинского) страха у родителей уже не было.

Детям не возбранялось и читать самиздат, который находился в домашней библиотеке. Главное правило – не выносить из дома. Вот это было строго запрещено.

«Запрещенная» библиотека в доме Гайдаров была довольно большой по объему.

Егор читал системно. И наткнувшись в книгах на критику сталинизма, то есть Сталина, как человека, который «извратил» ленинские принципы, «извратил» социализм, он полез в первоисточник. За первозданным социализмом. Так он нашел в отцовской библиотеке «Капитал» Маркса.

…Не хотим, чтобы у читателя сложилось превратное впечатление: что та часть библиотеки, которая находилась у Гайдаров «во втором ряду» – то есть запрещенная, теневая часть книжной культуры, была лишь данью моде. Нет, поиски ответов на вопросы современности, и даже самые рискованные поиски – с какого-то момента стали насущно необходимы для советской интеллигенции.

Особенно после событий 1968 года.

В списках передавалось знаменитое стихотворение Евтушенко (вполне официального, заметим, поэта): «Танки идут по Праге, танки идут по правде»; некоторые члены партии, о ужас, отказывались голосовать на открытых партсобраниях за одобрение советской агрессии или старались в них не участвовать, ну и так далее, и так далее.

Реакция общества была большой, сложной, многоступенчатой, и она вовсе не сводилась к известному поступку диссидентов с демонстрацией на Красной площади в августе 1968-го. Нет, эти диссиденты не были столь уж одиноки в своем протесте, хотя и не все смогли выразить его так же бескомпромиссно.

Был и такой тип реакции на события 1968 года, который имел для участников отложенные последствия.

Попал в одну из таких историй и Тимур Гайдар.

Отто Лацис, известный экономический журналист 1960—1990-х годов, автор нашумевшей книги «Перелом» (тоже запрещенной, а потом и просто изъятой у автора КГБ), в 2003 году выпустил автобиографическую книгу «Тщательно спланированное самоубийство». В ней о событиях 1968 года он пишет следующее:

«Лен (Карпинский – в дальнейшем первый заместитель Егора Яковлева в перестроечных «Московских новостях». – А. К., Б. М.) предложил выйти погулять по Страстному бульвару. Заговорил сразу как с давним близким другом:

– Тимурка приходил. Он хочет шлепнуться в знак протеста.

С трудом я понял: Тимур Гайдар, знакомый Лену по работе в “Правде”, где Гайдар служил тогда собкором по Югославии, решил застрелиться, чтобы таким образом громко заявить о своем протесте против вторжения в Чехословакию.

С Тимуром я не был до того знаком, но к имени его не мог быть равнодушен. Писателя Аркадия Гайдара я любил не только в детские годы. Сообщение Лена о намерениях Тимура меня перепугало, и я сразу сказал:

– Вот уж этого не надо. Власти только рады будут, а шума поднять не дадут – никто и не узнает.

– И я ему то же самое сказал, – ответил Лен. – Но что-то же делать надо».

Этот эпизод – несмотря на какую-то излишнюю литературность всей ситуации – ключевой для понимания и общей картины событий, и того, какую роль в них играл Тимур, и собственно, для всех дальнейших линий судьбы обоих Гайдаров.

Конечно, самоубийство в знак протеста – совсем непривычная вещь для нашей политической культуры и нашей истории. Однако в советское время такие вещи случались – чего стоит самосожжение литовского диссидента Ромаса Каланты в 1972 году. Для политических культур других стран и других эпох это средство и вовсе выглядело как вполне органичное. Образованный Тимур не мог этого не знать.

Странно говорить об этом с друзьями, как-то даже дико об этом объявлять (это и выдает нервный глагол «шлепнуться» в разговоре Карпинского и Лациса), но и здесь Тимур был довольно точен в посыле – именно этот «дикий» разговор привел к серьезным последствиям для целой группы единомышленников, и в дальнейшем мы это увидим.

«Но что-то делать надо», – сказал Лен Карпинский Отто Лацису.

Словом, это был как бы очерченный в воздухе как вероятность, как возможность – жест. Жест, который мог показаться мелодраматичным, даже напыщенным, излишне нервным – но… Тимур всегда был очень точен в выборе таких жестов, всегда мог поразить друзей, «запалить костер» полемики или страстной дискуссии буквально одним словом, и этот конкретный случай также не стал исключением. Кажется, что Карпинский не совсем точно передал слова Тимура. «Я думаю даже о том, чтобы покончить с жизнью в знак протеста, настолько все это невыносимо» – так могло это прозвучать, и почти наверняка прозвучало.

И, безусловно, не отговори его друзья и, не дай бог, случись с ним такое – резонанс такого публичного «самосожжения», вопреки словам Отто Лациса, был бы воистину грандиозен.

Однако «делать что-то» было надо, то есть куда-то направить это чувство отчаяния от происходящего, этот внутренний протест. И они собрались сначала втроем, чтобы обсудить – куда?

«Потом мы, гуляя по бульвару, – продолжает Лацис, – долго разговаривали о том, что же делать. Главное было ясно: надежды на постепенную мирную эволюцию системы в сторону демократии, порожденную ХХ съездом КПСС и “косыгинской реформой”, надо забыть. Надеяться можно только на себя. Для начала мы, самостоятельно мыслящие интеллигенты-марксисты, должны продолжить и довести до конца критический анализ сталинизма, который на ХХ съезде был лишь едва начат, а потом полностью свернут и забыт. Надо было разобраться: на чем свихнулось социалистическое государство и как его можно исправить. И лучше было бы для такой работы начать издавать свой журнал, который, понятное дело, может быть только нелегальным. Разговор кончился тем, что мы решили встретиться втроем на даче у Тимура».

Итак, первая встреча. Набросок первого плана для нового – конечно же, нелегального – журнала.

«Потом… – продолжает Лацис, – были несколько месяцев лихорадочных встреч с бесконечными спорами: у Лена, у Тимура в городской квартире, у Егора Яковлева. К нам присоединись еще Геннадий Лисичкин (экономический публицист, получивший известность благодаря статьям в «Новом мире» Александра Твардовского. – А. К., Б. М.) и Георгий Куницын. Куницына, недавнего большого начальника в ЦК (до 1966 года он был заместителем заведующего отделом культуры ЦК КПСС. – А. К., Б. М.), мы рассматривали как авторитетного эксперта по партийному аппарату. И однажды кто-то спросил его:

– Ну есть хоть что-нибудь такое, что на них действует?

“На них” – это значило на класс партийно-государственной бюрократии. Куницын ответил, не задумываясь:

– На них действует только одно: инстинкт самосохранения».

Отметим на полях – в состав «антипартийной» группы (ну а какой же еще, партия-то почти единодушно поддержала вторжение в Чехословакию) входил даже бывший сотрудник ЦК, причем в больших чинах!

…Все это, конечно, ставит перед сегодняшним читателем просто неразрешимые интеллектуальные загадки: ну как же так? Как все это уложить в голове? Ведь мы знаем сегодня, что и «известинец» Лацис (позднее сотрудник журнала «Проблемы мира и социализма», международного издания, редакция которого находилась как раз в Праге), и Егор Яковлев, тогда обозреватель «Известий», посвятивший немало лет изучению «образа Владимира Ильича Ленина», входивший в ту самую знаменитую «ленинскую группу» писателей и журналистов, которым ЦК КПСС доверял писать статьи к юбилеям и памятным датам о вожде, и Тимур Гайдар – собственный корреспондент газеты «Правда» в странах Латинской Америки и в Югославии, и уж тем более бывший сотрудник аппарата ЦК Георгий Куницын – все они плоть от плоти советской системы, как сказали бы сейчас, «советская элита».

Так почему же 1968 год и вторжение в Чехословакию они воспринимают как личную трагедию? Почему они, говоря точнее, пытаются сопротивляться?

Нет ли в этом какой-то наигранности?

В том-то и дело, что советское общество было гораздо сложнее устроено, чем мы думаем сегодня. В нем действовали гораздо более тонкие механизмы, а уж советская интеллигенция и подавно была сложным явлением. И «самостоятельно мыслящие интеллигенты-марксисты», как сформулирует это Отто Лацис уже постфактум в книге 2003 года, были важной частью этого противоречивого ландшафта, и они напряженно искали способы борьбы с наступлением, как им казалось, нового этапа сталинизма. И вот что еще довольно важно – они отнюдь не считали себя частью «партийно-государственной бюрократии». Не считал себя партийным бюрократом, конечно же, и Тимур Гайдар.

Журнал так и не появился.

Но не стоит иронически улыбаться в этом месте рассказа – далеко не все кончилось вместе с идеей журнала. Для многих история продолжилась, причем самым неожиданным образом.

Лацис начал исследовать документы по истории партии, залез в архивы; его книга «Перелом» – о том, как партия большевиков отказалась от нэпа, от экономической свободы, которая позволила стране воскреснуть после ужасов гражданской войны, о том, как задушили в корне все идеи и все практики этой «новой экономической политики», как на гребне этого удушения к власти пришел Сталин. Эту книгу он будет писать в течение ближайших трех лет, и напишет, и отдаст друзьям – тем самым, кто был на собраниях «мыслящих интеллигентов-марксистов» тогда, в 1968-м.

Эту книгу Лен Карпинский отдаст машинистке на перепечатку, та, в свою очередь, быстренько передаст ее в КГБ (типичная история тех лет), и сотрудники органов начнут «пасти» всю эту группу, следить за ней, поскольку в рукописи (не имевшей, кстати, даже авторства) было предуведомление о намерении издавать «независимый марксистский журнал».

КПСС очень ревниво тогда относилась к попыткам что-то улучшить, поменять в теории социализма. «Леваков» и «ренегатов» в рядах союзников – социалистических и коммунистических партий Западной Европы – советские газеты громили с пафосом, достойным партийных чисток 1930-х. Им доставалось куда жестче, куда тяжелее, чем даже классическим буржуазным политикам Запада. Они были хуже, чем враги, – они были неправильные друзья!

Поэтому то, что крамола несостоявшегося журнала была «марксистской» (что и следовало из рукописи Лациса), придавало слежке за этой группой еще большее значение – а ее установили сразу, после случая с машинисткой.

Слежка ничего не дала, журнала как будто и не было. «Группа» Карпинского – Лациса не оставила кагэбэшникам никаких улик – документов, воззваний, листовок, писем – просто ничего. Однако в 1972 году решено было их всех для начала пропустить через суд партийный (Комитет партийного контроля при ЦК КПСС), и пусть ответственные товарищи решат, оставаться ли им в партии или нет, а там уже и «органы» подключатся.

Лацис подробно описывает, как несколько месяцев практически ежедневно его таскали на Старую площадь, описывает всех действующих лиц этой истории, «злых» и «добрых» партийных следователей, описывает сам суд (заседание Комитета партийного контроля), во время которого каким-то чудом его спас от исключения старый сталинский волк Арвид Янович Пельше (герой, кстати, тогдашних анекдотов, вместе с Брежневым) – спас из-за личной приязни к его отцу Рудольфу Лацису, латышскому коммунисту 1930-х. И как повернулась в связи с этим вся история: несмотря на то, что КГБ изъял рукопись «Перелома» и тщательно изучил его, несмотря на многолетнюю слежку за автором, Лациса все-таки не посадили и даже, отозвав из Праги, из редакции международного коммунистического журнала «Проблемы мира и социализма», позволили начать работу в академическом институте. Институты Академии наук тогда были традиционным местом ссылки опальных журналистов и редакторов.

 

Карпинского из партии на время исключили, но… тоже позволили работать в академическом институте.

Уволили из журнала «Молодой коммунист» всю группу Карпинского: Владимира Глотова, Игоря Клямкина и… тоже позволили работать в академическом институте.

Что ж это за волшебный институт такой? – спросит в изумлении читатель. Что в нем изучали? Уж не секрет ли всемирного счастья?

Как мы уже сказали, членов партии, не принявших поворот 1968 года, было в целом немало. «Неприятие» это выразилось у всех по-разному.

Кто-то просто отказался участвовать в идеологическом обеспечении агрессии, в оправдании ввода войск в Прагу. Не написал нужные статьи или брошюры, отказался туда ехать, не пришел на партийное собрание или вышел оттуда в знак протеста.

Был, например, такой Юрий Воронов, советский поэт, журналист, работавший в середине 1960-х главным редактором «Комсомольской правды». После пражских событий его карьера как руководителя советской печати закончилась, он стал собкором в ГДР, где и прослужил вплоть до самой перестройки.

Лацис в своей книге упоминает собкора «Известий» Владлена Кривошеева, который также отказался писать столь «нужные» редакции репортажи, был отозван и понижен в должности. Таких, конечно, были единицы. Но единицы эти были очень ощутимы на общем фоне. Они очень портили общую картину «единодушного одобрения».

Другие что-то написали, как Евгений Евтушенко: стихи, статьи, открытые письма.

Неважно, дошли они до самиздата или были перехвачены, как говорится, на старте – их авторов постигла та же участь.

Третьи выразили свое неодобрение устно и прилюдно – и об этом стало известно властям.

Но вот что любопытно – последствия этой Пражской весны в СССР, в основном, не имели репрессивных – в прямом смысле – последствий. Посадили участников демонстрации 25 августа 1968 года, вышедших с плакатами на Пушкинскую площадь (Наталья Горбаневская поначалу не была осуждена, но ее арестовали в 1969-м, а затем направили на принудительное психиатрическое лечение). Затем участились диссидентские процессы.

Но многих отправляли в «академическую ссылку».

Художник Владимир Овчинников («русский Бэнкси», как его сегодня величают в газетах) – инженер-строитель, тогда, в момент советской агрессии, работал в Монголии, находился в «длительной зарубежной командировке».

Так вот, услышав о вводе войск в Прагу, он быстро провел «социологический опрос» среди своих сослуживцев, как они относятся к вторжению. Проработал в Монголии он после этого недолго – его вызвали в посольство и сообщили о расторжении контракта.

Одних – как Воронова – высылали из Москвы за границу, снимая с должности, других высылали из зарубежной командировки обратно в Москву. Одних прятали в институте, младшим научным или аспирантом, других – из того же института увольняли.

Им не давали печататься в периодических изданиях, выпускать книги. Не давали работать в журналах и газетах. В издательствах вносили в «стоп-лист». Но просто жить – в общем-то не мешали.

Больше того, порой даже старались «усилить» ими потенциал этих научно-исследовательских институтов, которые занимались в СССР проблемами политического, социологического, экономического анализа. Большинство из них в эти годы написали диссертации, а то и по две, «начитали» и накопили громадный интеллектуальный багаж (благо «закрытые фонды» библиотек были для них доступны) и окончательно расстались с политическими иллюзиями 1960-х. А иной раз даже привлекались для написания докладов для высших сфер.

Это было непростое время для них – харизматичных, ярких людей. Бесконечное, застывшее, тяжелое время.

Но они, надо признать, потратили его не зря.

Когда в 1986 году главный редактор журнала «Коммунист» Иван Фролов, только что назначенный Горбачевым, призвал Отто Лациса к себе на работу первым замом (а все знали, что он за человек и какой шлейф за ним тянется) – возвращенному из опалы публицисту было что сказать в главном идеологическом органе партии; он уже точно знал, какие статьи будет заказывать и какую линию гнуть.

По сути дела, то, что они задумали тогда – в 1968-м – вместе с Тимуром, Егором Яковлевым, Лисичкиным и Куницыным, то есть проект независимого журнала «мыслящих интеллигентов-марксистов», им удалось реализовать через 20 лет в журнале «Коммунист». И в газете «Московские новости», где Лен стал заместителем Егора Яковлева.

Но в журнал Отто Лацис пригласил уже не Тимура, а младшего Гайдара – Егора.

Однако для того, чтобы понять происходившее тогда, в 1968 году, – нам, людям ХХI века, недостаточно лишь перечисления событий, то есть фактических последствий ввода войск в Прагу – последствия были, и немалые, но дело не только в них. Да, им давали жить – советским интеллигентам, не принявшим этот поворот, – их в большинстве случаев не арестовывали и, уж конечно, не расстреливали, но нужно почувствовать, в какой атмосфере они тогда оказались, каким воздухом дышали. Довольно ясное представление об этом дает дневник Н. Бельской-Сидур, жены знаменитого скульптора и художника-нонконформиста, Вадима Сидура.

«21 августа. Среда. Ужасно, что мы бессильны и беспомощны. Сегодня самый черный день этого года – Чехословакия оккупирована своими “братьями”, советские танки попирают ее землю. Члены правительства вместе с Дубчеком увезены на бронированных автомобилях, а может быть, их уже нет в живых… Всю ночь работало Пражское радио, оно сообщало населению об “интервенции пяти дружеских государств” во главе с войсками моей родины. Убито около 20 словацких студентов, есть раненые. Дубчек ночью выступил по радио и призвал народ вести себя достойно, сохранять спокойствие, не оказывать сопротивление продвигающимся войскам.

Даже Гдаль, который осуждает Даниэля и Синявского, сказал: “Да, человечество достойно атомной бомбы”. Сейчас с ним трудно не согласиться…

28 августа. Среда.

…Войска в Праге и везде в Чехословакии, будет введена цензура, возможно, запретят на время въезд иностранным туристам и корреспондентам. Зато очень многие наши кретины, наконец, прозрели. Очень уж всё неприкрыто, лживо и алогично. Чехи, словаки, это не мы послали к вам ни в чем не повинных солдат, ставших захватчиками и оккупантами. И все же, как сказал Юра: “Я готов встать перед вами на колени”. Мы с Димой сделали бы то же самое, и много, много других русских. О дальнейшей судьбе мира мы имеем самые грустные и мрачные представления. Третья мировая война возможна в самом ближайшем будущем, причем повинными в ней могут быть наши сорвавшиеся с цепи псы»…

Узкие кружки московской интеллигенции, откровенно обсуждавшие в «своем кругу» вторжение в Чехословакию, были далеко не единственными, кто реагировал на вторжение. «Хроника текущих событий» 1968 года отражает эту новую реальность в таких деталях:

«26 июля 1968 г. тридцатилетний грузчик Анатолий Марченко послал в редакцию газет “Руде право”, “Праце”, “Литерарни листы” открытое письмо, в котором выражался протест против кампании клеветы и инсинуаций вокруг Чехословакии и говорилось об угрозе интервенции в эту страну.

Через два дня, 29 июля 1968 г., Анатолий Марченко был арестован на улице и отправлен в Бутырскую тюрьму. Ему было предъявлено обвинение по ст. 198 – нарушение паспортного режима.

29 июля в посольство Чехословакии было передано письмо пяти советских коммунистов с одобрением нового курса КПЧ и осуждением советского давления на ЧССР.

30 июля умер Валерий Павлинчук, молодой физик из города Обнинска, один из активнейших общественников и коммунистов города, талантливый ученый и педагог, он был исключен из партии и уволен с работы за распространение “Самиздата”. Но это не сломило его духа. Незадолго до смерти он обратился с открытым письмом к А. Дубчеку, где прямо выразил солидарность с новым политическим курсом ЧССР, видя в нем пример настоящего социалистического строительства, свободного от догматизма и полицейщины.