Buch lesen: «Расщепление ядра»
«Наша жизнь – лишь перевод узнаваемого оригинала»
Иван Динков(«Лирика» пер. с болгарского)
Политика – хочу.
Экономика – имею.
Власть – что хочу, то и имею.
Страшна та «свобода», которая дается одним за счет того, что отнимается у других. Так было в средневековой Европе, в петровской и екатерининской Руси, в нацистской Германии, в фашистской Италии, во франкиской Испании, в салазарской Португалии, в ленинском и сталинском СССР. Свобода карать, но не свобода жить. Такая «свобода» всегда приходит из рабства и невежества, а взращена она на мерзостных удобрениях в убогих полях политических интриг.
Автор
Даниил Романович Любавин уже третьи сутки восседал на ослепительной вершине успеха. Полгода назад он и не предполагал, что над миром может возвышаться пик выше того, который он уже покорил в третий раз. Оказалось, что облака скрывают высоты также обыкновенно, как темные ущелья, глубокие пропасти и провалы. Нет высотных пределов, как нет и дна в расщелинах.
Сверлила лишь одна мысль, не давая покоя. На ум приходило что-то вроде игральной карты. Например, крестовый валет. Где верх, а где низ?
Ясный взор, прямой и чистый, аккуратные усики, густые локоны, ниспадающие на плечи, кокетливый берет, спокойная рука с аркебузой, щит на плече, алый кафтан, под ним кофта с белым аккуратным воротничком, застегнутая на два ряда пуговок, черный крест в левом углу с жирной черной буквой «В», крестик поменьше под ней, еще меньший на стальном лезвии аркебузы. Это как медальки или гербы. Поясная черта.
Переворачиваешь – то же самое, зеркальное отражение. Кто и чье отражение, кто оригинал, кто подделка, кто на вершине, а кто в расщелине?
На тылу карты клетчатая рубашка, одна на двоих. Не снимаемая, однообразная, единая.
И так не только с валетом, но и с каждой мастью, и вообще с каждой картой, хранящей умиротворенное лицо человека. Считаешь себя валетом, будь им. Считаешь королем, будь. Если ты дама, будь ею. Одна оригинал – другая отражение. Какая оригинал?
Не отражаются тузы, а также карты от двойки до десятки и джокеры. Джокеры – единственные, кто имеют лицо, но не имеют отражения, не имеют карточной тени. С лицом – без тени. И без масти.
Если уж избрал образ, то лучше джокера не найдешь. Или туза. Но туз без лица, без фигуры. А джокер – характер.
Однако же сзади у всех одна скучная клетчатая рубашка.
Часть первая
Старый век
Скучная рубашка
Жизнь проста при взгляде на нее со стороны и удручающе сложна, если хотя бы попытаться разобраться в ее фрагментах. Как они взаимодействуют, как сочетаются, отталкиваются и притягиваются?
Простая жизнь – это еда, вожделение и сон. А на тыльной стороне – скучная рубашка карточной колоды. Перевернешь – лица, масти, числа. Разбросаешь по столу, один бьет другого, дружит с третьим, масть заявляет о том, что даже ее шестерки сильнее чужих тузов, потому что козырные. Только хитрющие джокеры нагло ухмыляются.
В школе Даниил Любавин играл в несколько карточных игр, из тех, что попроще и быстрее. Блефовал, рисковал в меру и чаще всего срывал банк. Один раз, рассердившийся на свою неудачу, мелкий квартальный шалопай и хулиган Прошка неожиданно двинул Любавину. Швырнул карты на пыльную, истоптанную землю под кривым деревянным, облупленным столом и выкинул вперед острый, костистый кулак. Попал в нос Любавину. Брызнула кровь, нос съехал на сторону. Любавин отшатнулся, утер лицо рукавом, потом сунул руку в карман, достал перочинный нож и резанул им Прошку по плечу. Нож был тупой, поэтому порвал плечо сильно. Прошка завыл в голос и, обхватив плечо другой рукой, трусливо бежал. Нос у Любавина не заживал недели две, не меньше. Днем позже после драки к отцу зашел усатый, чернобровый и черноглазый участковый дядя Миша Косолапин, с которым отец когда-то работал на мебельной фабрике, еще в юности. Они пошептались и дядя Миша, бросив на Даниила косой взгляд, по которому не поймешь, изучающий или поощрительный, ушел, поскрипывая ремнями и «лентяйкой» – офицерским планшетом. Отец вывернул Данины карманы, достал нож, задумчиво повертел его в руках и буркнул, что он также туп, как и его хозяин. Потом швырнул нож на ковер к ногам сына и тоже ушел. Против карт он не возражал, потому что сам и учил сына их раскидывать.
Издали Даниилова подростковая жизнь могла показаться тоскливой, глубоко провинциальной, простой, как серое, тихое утро, словом, совершенно непритязательной, а вблизи, при внимательном рассмотрении – со своими хитросплетениями и весьма нетривиальными особенностями. Под скучной рубашкой билось горячее сердце. Он это так называл. Мать отвешивала подзатыльники, как только его сердце горячилось сильнее меры, а отец сурово поглядывал своими стальными глазами. Но он любил в сыне упрямство и скрытую за его вечной полуусмешкой природную силу.
Окончание школы совпало с крушением СССР, в тот же год. Отец смотрел на это также спокойно, как вообще на все в этом суетном мире. Даниилу всегда казалось, что отец с рождения стоит на твердой, серой поверхности старого перрона, заложив руки в карманы, а вокруг него снуют пассажиры и встречающие, истерично свистят милиционеры и дежурные по перрону, бузят пьяницы, мелькают хитрые рожи дорожных прохвостов и воришек, ловчат прощелыги таксисты, толпа то хохочет, то рыдает, приходят-уходят поезда дальнего следования, натужно шипя тормозами и, выворачивая душу, визжат раскаленными колесами работяги-электрички. Да мало ли что ежедневно происходит на вокзальном перроне провинциального сибирского городишки! Жизнь кипит и выкипает, а главный механик местного мебельного комбината, его отец, глядит на это с философским спокойствием памятника. Он точно так же безмятежно принял и развал огромной шумной страны. Мама рыдала, злилась, кусала губы от ненависти к хищникам и от своего бессилия, а отец только бесстрастно наблюдал.
Мама была учительницей младших классов, а в последние годы заведующей учебной частью в начальной школе. Отцу платили мало, матери, как она говорила, половину от его черствой горбушки. И все равно она считала, что Великий, когда-то казавшийся непобедимым, Союз развалили свои, родные, хищники и злобные, дальновидные иностранцы.
Даниилу же, напротив, показалось, что рисунок на карточной рубашке государственной колоды стал веселее. Он и не думал поступать в высшую школу, ни в области, ни, тем более, в столице. Он не тяготел ни к точным наукам, ни к гуманитарным, ни к естественным. Даниил Любавин везде и во всем был ровным.
Мать сказала, тяжело вздохнув, «пойдешь в армию». Потом подумала и добавила – «в антисоветскую». Это потому что советской уже не было. А что это такое «российская армия» никто толком еще не знал – ни из прошлого, ни из настоящего. Отец задумчиво осмотрел сына и сказал, чтобы просился на границу. Там, оказывается, еще есть смысл служить солдату, потому что перед ним так или иначе есть противник, хоть он и сосед, пусть и бессильный, мирный, трудолюбивый. Но все равно, по всем нашим доктринам, это потенциальный противник, даже, возможно, враг. А вот внутри страны нет ничего, да и земля уже как будто ничейная. Сиротливая, словом, земля.
Даниил почти целый год проработал грузчиком на комбинате отца. Именно столько ему оставалось до призыва. Научился лихо рулить автокаром и пить водку наотмашь.
Учительница литературы, классный руководитель, дородная, северная, полногрудая русская красавица Елена Михайловна Барова с раздражением говорила, что Любавин юный циник и неисправимый хитрец. Он же часто ловил на себе ее и смущенный, и насмешливый и, как ему, должно быть, небезосновательно казалось, вожделенный взгляд. Он был красив и статен не по возрасту, умен и чуток к вниманию окружающих его людей, когда что-либо вдруг касалось его самого, явно или исподтишка. В нем, в его характере очень рано проявилось то подлинно мужское, которое чаще всего так и не приходит к большей части мужчин. Иной раз он поражал класс неожиданной оценкой какого-либо рутинного определения из школьного учебника литературы, истории или обществоведения. Однако, вызвав довольный шум класса и возмутив учителя своими резкими и точными высказываниями, Любавин вдруг умолкал, не позволяя втянуть себя в общий спор. Его категоричные фразы, порой, в крайней степени циничные замечания повисали в воздухе и, несмотря на страстные, а иногда и растерянные попытки учителя потребовать объяснений, продолжали свободно парить в воздухе. Получалось, его слово оказывалось последним. То был рассчитанный, даже бесчестный, запрещенный прием.
Он называл это «словом мертвеца». Умер, сказав, и не слышит ответа.
Это было одно из немногого, что выделяло его из общей массы одноклассников, но до такой степени решительно и принципиально, что все остальное сходство уже не имело никакого значения.
Его единственная подруга, из параллельного класса, Нина Дерябова уехала в Москву, в медицинский. Перед самым его призывом вся заплаканная вернулась в город, с растущим пузиком. Отца этого пузика, как она созналась, не помнит. Все случилось в общежитии, на общей студенческой попойке. Пришлось уйти из института, так как в общежитии для матерей-одиночек мест нет и не будет. Зарабатывать нечего и негде. Попыталась устроиться нянькой в столичную горбольницу, но там, профессионально почуяв неладное, отказали. Вот и вернулась. Избавляться от плода поздно, к тому же и страшно.
Даниил Любавин уже через полмесяца был забрит в «антисоветскую армию». Но не на границу (оттуда наниматели к ним в райцентр не приезжали), а на Кавказ, в десантные войска. Крепкий, дескать, здоровенный, зрение хорошее, самбо когда-то занимался, боксом, даже плавать умеет в любую погоду, хоть в проруби. Подходит по всем параметрам.
Рубашка на его личной колоде вновь оказалась довольно скучной. Ничему особенному их там не учили, а по первому полугодию даже морили голодом и бессонницей. Старослужащие считали своим долгом перед Родиной доставить молодым как можно больше неприятностей и боли. У них это получалось.
Через полгода их вдруг все же стали чему-то учить. Угрюмый прапорщик, похожий на подкопченного матерого вепря, мрачно осмотрел истощенную роту вчерашних новобранцев, словно, увидел их впервые, и рыкнул сквозь крупные, желтые зубищи:
– Доходяги, мать вашу!
Это прозвучало так же, как если бы он назвал их предателями или, по крайней мере, лентяями. И началась дрессура.
Прыгали, дрались, зубрили до тошноты уставы, ходили в караулы, «дневали» у тумбочек, у знамени части. В следующие полгода Даниила скоренько обучили шоферскому занятию и сразу посадили за руль зеленого УАЗа. Он стал возить офицеров – куда следует и куда не следует. Иногда их жен, тещ и матерей. Зато высыпался и отъедался. От стрельб, спортивной беготни и драк был освобожден. Однажды в часть приехала какая-то московская проверка, возглавляемая злющим генералом. Личный состав сначала прогнали мимо него нервным строем, потом выстроили на огромном плацу и он, небольшой, усатый, яростный, покрыл всех площадным матом и приказал срочно погрузить на военно-транспортные самолеты и скинуть на выживание в горах.
Даниил Любавин попытался было напомнить непосредственному командиру, что он уже давно шоферит при штабе, но командир, перепуганный генералом куда больше, чем, если бы увидел вблизи противника, заорал, что рядовой Любавин трус и что он покажет всем этим шоферам и кашеварам, что значит бой и враг. Любавина сбросили в первой же партии прямо на крышу крестьянской сакли.
В последний момент, перед самым приземлением, кто-то из десантируемых однополчан погасил своим неуправляемым телом купол его парашюта, и Даниил камнем влетел в дом, пробив черепичную крышу. Не будь ее, жизнь солдата Любавина тут же бы и оборвалась. Обошлось, однако, сломанной в голени ногой и десятью рваными ранами на теле, шее и голове. Пострадало и лицо. Так у него на всю жизнь и остался под губой, на подбородке, кривой белый шрамик.
В этой сакле он провел все учения и маневры. Ему поставили шину, три дня сбивали подскочившую до роковых величин температуру, зашивали плечо, живот и шею, причем, не свои врачи, а местный лекарь-чеченец.
За боевые ранения на коротких кавказских маневрах Любавин неожиданно получил боевую медаль и отпуск.
Встречала его, героя и парашютиста, молодая мать Нина Дерябова и ее ничейный сынишка – очень смуглый, кучерявый бутуз, нареченный Иваном. Стало понятно, кого именно не запомнила на той студенческой вечеринке Нинка. Одноклассницы хихикали, мать с отцом краснели, а Даниилу мальчишка очень даже понравился. Он заявил дома, что женится на Нине, усыновит ее негритенка и даже даст ему свою фамилию и отчество. Мать всплеснула руками, а отец все также невозмутимо молвил, что это его личное дело и мальчонка имеет те же права в жизни, как и любой другой. А что до цвета кожи, то это дело плёвое, потому что «внутренность важнее внешности», а она у всех одного цвета и вида. Если внутри ты гнилой, то будь хоть белее снега, все равно ты шаврик. Шавриком он по старинке называл того, кто по своей сути законченный негодяй.
Свадьбу решили сыграть по возвращении со службы.
Оставшееся время Любавин так и рулил на командирском УАЗе. Больше его ни на какие сакли не сбрасывали, выживать в кавказских горах не учили. Менее чем через полгода после его демобилизации в тех же местах уже полыхала Первая чеченская война. Она вползала медленно, ее чувствовали заранее, за годы до того, но объявилась она во всей своей чудовищности все же через пять с половиной месяцев после демобилизации Даниилова призыва.
Сразу по возвращении сыграли свадьбу. Нина стала Любавиной, а ее темнокожий, кудрявый, кареглазый Ванька к тому же еще и приобрел отчество Даниилович. Новый сибиряк – Иван Даниилович Любавин. Это сказал отец, внимательно разглядывая названного внучка.
С этого момента рубашка личной карточной колоды Даниила Любавина стала окончательно скучной и однообразной.
Образования Любавину уже явно не хватало. Он был вынужден устроиться шофером в таксомоторный парк, принадлежавший одной влиятельной уголовной шайке в области. Чтобы заработать, ловчил, крутился, воровал километры и горючее, обращая их в свой персональный заработок. Это, разумеется, заметили те, кто и был поставлен шайкой на наблюдение и контроль. Сначала предупредили, как они говорили, «по-хорошему», а потом стали давить и даже бить. Даниил был вынужден уйти из парка. Устроился шофером на комбинат. Но и тут начались проблемы, потому что та же шайка уже становилась вооруженной бандой, охватившей не только всю область, но и заявившей о каких-то своих правах в Москве и в Санкт-Петербурге.
К этому времени Нина пустилась во все тяжкие. У нее появилась своя жизнь, сначала тайная, а потом уже, не в силах сохраниться в секрете, почти явная. Один из мелких атаманчиков той же самой шайки пригляделся к хорошенькой шатенке с выдающимися формами, с веселым, легким характером и взял ее под крыло. Смуглый сын Ванечка, который с годами становился все темнее и темнее, уже постоянно жил в доме бабки и деда. Никто не знал его настоящей национальности, знали только расу. Да и как не знать!
Даниил запил, скандалил с женой, вышвыривал ее вон из дома, но в конце концов сам уходил к случайным подружкам или даже к гулящим вокзальным девкам. Возможно, он бы так и спился или был бы убит по распоряжению того атаманичка, кабы однажды не встретил в райцентре скандального московского писателя и упрямого левака Кима Добренко, давно уже избравшего себе литературный псевдоним – Ким Приматов.
Псевдоним был как будто бы даже смешной, но сам московский ультралевый скандалист и талантливый, немолодой уже, литератор ни у кого, включая власть, не то что смеха, но даже и усмешек не вызывал. Вокруг него формировалось бойкое сообщество юных и не очень юных экстремистов. Их становилось все больше и больше. Старые члены его московского кружка научились подпольной конспирации, а младшие, как он выражался, набивали руку, натирали нюх и точили когти на скандальных политических акциях.
Само это слово «экстремизм» было реанимировано из словарного оборота совсем недавно рухнувшей советской власти. Тогда более всего боялись, что кто-нибудь приучит оголодавшее общество к испытанному слову «революция», и потому поторопились найти ему уничижительный синоним. То же самое происходило и теперь. Экстремист – это почти психопат, развязный хулиган, по сути своей, почти сформировавшийся тип террориста, причем, без принципов, без всякой святости в помыслах и совершенно без чувства меры. Ведь революционер – прежде всего, идейный борец, а тут, дескать, какая идея! Не приведи господи!
Идея – вот что страшило побольше, чем махровая безыдейщина или даже уголовщина. Пугал не опыт использования боевых аксессуаров диверсии и террора, с чем еще можно было худо-бедно справиться, а именно идея, которой теперь уже совершенно нечего было противопоставить. За то и начали хватать и судить.
Ким был сослан после второго за свою жизнь московского суда в сибирский городок, в котором жил Любавин.
Власти, правда, уже было не до своих леваков, потому что на Кавказе, в том числе и в тех местах, в которые когда-то сбросили на крестьянскую саклю десантника Даниила Любавина, удушливо чадила жестокая война. Домой постоянно отправляли искалеченные тела и гробы. Многих не находили – не то сгорели, не то сбежали, не то осели в тех же саклях в качестве рабов.
Вот тогда и встретился на пути Даниила Любавина сосланный эпатажный писатель Ким Приматов.
С этого времени тыльная рубашка персональной карточной колоды Даниила Любавина перестала быть скучной и однообразной.
Джокер
Звали его Станиславом Игоревичем Товаровым.
Отец Даниила Любавина, увидев фотографию Товарова сначала в газете, а потом в одной из популярных политических передач по телевизору, сказал, что они далекая с ним родня, по молодой и бойкой тетке. Даниил тут же вспомнил, что много раз видел его в их же городке несколько лет назад. Товаров был старше Даниила на одиннадцать лет, так ярок и заметен, так тонок и остроумен, что непременно запоминался людям.
Ему принадлежало высказывание о том, что только острие ума свидетельствует о присутствии ума как такового вообще. Таким образом, считал он, остроумие и есть ум, а все остальное обыкновенное, почти слабоумное, состояние человека. Спасает, мол, одна лишь способность к анализу, но все равно, без остроумия и эта способность является только обнаженной функцией без возможности самокритичности, а значит, обречена на застой, потому что не имеет ни малейших шансов к обновлению мышления. Сказано это было уже в выпускном классе учителю физики, старому вздорному человеку, напрочь лишенному чувства юмора. Старик чуть было не расплакался. Покраснел как вареный рак, краска его обескураженного лица была густо видна на фоне гладко зачесанных на затылок седых волос.
Товаров учился в той же школе что и Даниил. Семья тетки, неполная, с Любавиными общалась крайне редко, только по очень большим семейным праздникам или случайно. Даниил в те годы с ним не общался и даже помнил его весьма неточно. Большая разница в возрасте, которая в детские годы куда значительней, чем во взрослые и даже в преклонные, да еще редкие встречи никак не способствовали их более близкому знакомству.
Тетка отца, по фамилии Товарова, когда-то сошлась с темпераментным выходцем из Дагестана Асланом Наврузовым и забеременела Стасом. Аслан работал агентом по снабжению на том же городском мебельном комбинате. Уверял, что свободен, и грозился, по окончании контракта с комбинатом, увезти ее в небольшой городишко на административной границе с Чечней, где жила его многочисленная и дружная семья. Но после рождения Стаса выяснилось, что Аслан давно уже помолвлен с девушкой из того кавказского поселения и жениться без позволения старейшины тейпа, который приходился ему дедом, не имел права. Так Стас остался безотцовщиной, а его мама – матерью-одиночкой. Аслан же убрался к себе. Мама дала сыну славянское имя, отчество по имени своего покойного двоюродного брата (погиб в автокатастрофе лет за семь до рождения Стаса), а фамилию – свою.
Этим самым Стас Товаров был чем-то похож на своего позднего темнокожего дальнего родственника Ванечку Любавина. Он, правда, всегда был белолицым, голубоглазым и темно-русым. Красивый был мальчик. Стройненький, как игрушечный солдатик, умненький и ироничный. С пикантной черной родиночкой над верхней губой, как у отца.
Стас учился в областном педагогическом институте на факультете географии и биологии. Нужен был диплом, а попасть сюда было проще простого. Он занялся общественной работой, возглавив с первого же курса комсомольскую организацию сначала факультета, а после третьего курса – и целого института. Еще на втором курсе он вступил в компартию. В школу его по обязательному распределению не отправили, а сразу в Москву, на двухлетнюю учебу в Высшую комсомольскую школу. По ее окончании он на год вернулся в свой город, на должность первого секретаря райкома комсомола, потом его перевели в областной комитет на должность второго секретаря, а через три года он уже был в ЦК. Поговаривают, что именно тогда Товаров и был направлен на учебу в КГБ. Якобы курс был ускоренный. Вышло какое-то секретное постановление, обязавшее ЦК комсомола направлять в специальную школу самых перспективных своих функционеров, показавших способность к изощренному мышлению. Всё набирало темп, а косность системы государственной безопасности, переполненной выходцами из рабочих слоев и «анкетными» выпускниками технических ВУЗов, отобранными бесстрастным кадровым аппаратом ведомства, тормозила общее развитие и, более того, создавала предпосылки для опасной изоляции политических служб от окружающего мира.
Однако Товаров остался в ЦК, занявшись там идеологической работой. Он был надежным проводником давно уже испытанной программы борьбы с «идеологической диверсией» под прикрытием комсомольских оперативных отрядов дружинников. Курировали эту работу в Пятом главном управлении КГБ, кадровым сотрудником которого к тому времени и был уже сам Товаров.
В коллегии КГБ всерьез опасались, что новые веяния, как левого, так и правого толка, ходившие уже довольно свободно по свету, прежде всего, способны проникать в высшие учебные заведения и вербовать именно там своих сторонников. Все началось еще в брежневские времена. Тогда внутри одного из самых номенклатурных и самых престижных ВУЗов – в МГИМО, да еще на главном его факультете образовалась тайная группа, состоявшая из сыновей высших партийных и управленческих чиновников, которая поставила перед собой конечную задачу – свержение советской власти, а самые радикальные даже полагали, что начинать надо с физической ликвидации Брежнева. Группу «накрыли» не из-за предательства кого-либо из ее довольно многочисленного состава, а потому, что несколько студентов, настроенных исключительно реформаторски, стали открыто пропагандировать ее левые постулаты по внутреннему институтскому радио. Никого не арестовали, даже не отчислили из факультета, потому что тогда пришлось бы «вычищать» из высоких властных кабинетов и их отцов, и старших братьев, да и всю близкую и дальнюю родню. А это уже всерьез затрагивало интересы некоторых самых влиятельных людей в стране и давало возможность энергичным партийным оппонентам престарелых членов Политбюро развернуть довольно эффективный фронт борьбы с ними. Достаточно было выплеснуть на очередной пленум всю эту очень некрасивую историю, а что-то еще и подтасовать, додумать. Кроме того, скандал бы попал к иностранцам, а уж те бы знали, как его использовать и вообще какие выводы сделать. Многое бы расползлось, расшаталось, а многое бы рухнуло прямо на глазах у всего мира.
Решили дело это замять, а студентов довести до выпуска и распределить под наблюдение умных, опытных наставников. В дальнейшем некоторые из них сделали видные карьеры. Один из них стал академиком и директором крупного исследовательского института, а другой даже министром иностранных дел. Именно он и был на шумных сборищах студентов-реформаторов сторонником решительных действий, а именно – ликвидации Брежнева, вцепившегося во власть окаменелой хваткой мертвеца.
Такие группы время от времени появлялись в учебных заведениях. Комсомольские оперотряды, их группы по борьбе с «идеологической диверсией» должны были собирать материалы и блокировать подпольную работу. Они ведь находились в самой среде и получали информацию из первых рук. Однако нигде больше это не заканчивалось лишь торможением деятельности групп. Санкционировались аресты, проходили закрытые судебные процессы, а завершались они весьма значительными сроками лишения свободы. Товаров знал об этом, изучал материалы еще на курсах в школе КГБ и копил в себе реформаторскую энергию особого характера, направленную не на разрушение власти, а, напротив, на ее сохранение и разумное, как ему казалось, преобразование. Он видел дальше других, ценил иные компоненты политической системы, чем даже она сама, внутренне тяготея к развитым «несоветским» общественным и экономическим формам. Он в мыслях называл себя «скандинавом».
Горбачевская перестройка не грохнула Товарова по темечку, как многих других. Он давно уже видел, как она опускается на землю, точно хлопающий лоскутами дырявый парашют – не до смерти, хотя и с небольшими травмами. Для кого-то это падение все же оказалось стремительным и даже роковым, но Товаров и те, с кем он все эти годы имел дело, успели сгруппироваться, поджать ноги и лишь после удара о землю совсем немного покрутиться на ней с бока на бок. Потом приподняться на четвереньки, а уж после крепко встать на ноги.
– Советская власть не умирает, – как-то высказался Товаров на очень доверенном и узком совещании, на котором присутствовало несколько здравомыслящих начальников из 5-го Управления и два секретаря ЦК комсомола, – потому что мертвый не может стать еще более мертвым. Она уже очень давно приказала долго жить. А то, что мы сейчас чуем, так это тяжелый дух разлагающегося трупа. Пока не поздно…, если только мы уже не опоздали, …нужна его искусная мумификация наподобие…ленинского тела.
– Вы с ума спятили! – вспыхнул один из секретарей, но кто-то из руководителей 5-го Управления стрельнул в него раздраженным взглядом и тот, неожиданно смутившись, умолк.
– Время реанимации мумии советской власти настанет не скоро, – невозмутимо продолжил молодой тогда еще, однако же по-зрелому хладнокровный и сдержанный Товаров, – но непременно настанет! Реаниматоров следует сохранять, помня, что именно они бальзамировали труп и знают все его особенности. Ведь секрет не в том, что больной мертв, а в том, как выдать его в свое время за живого…, за ожившего. Тут ничего нельзя перепутать, ничего нельзя забыть…и, потом уже…, много позже, давая новые имена тем же чреслам, тому же телу, сверяться с инвентарными списками, которые пока еще в наших руках. Вот в этом весь секрет! Не в живом, а в мертвом, в окаменелом.
Эти его слова позже передали на самый верх. Там они, похоже, недовольства не вызвали. К нему теперь стали присматриваться пристальней, с пониманием того, что этот молодой человек мыслит стратегическими категориями. А ведь ему тогда еще и тридцати не было. Для высшей партийной знати он был буквально вундеркиндом. Те, кто поняли его план, увидели себя и свои семьи в будущем; тем же, которые не поняли, оставалось лишь кичиться прошлым, все чаще и чаще признаваемом в раздраженном обществе сомнительным.
– Сколько же, по-вашему, будет тогда «реаниматорам»? – спросил его на том же совещании строгий начальник из пятого управления.
– Что касается меня и моих сверстников, несколько за пятьдесят, – уверенно ответил Товаров, – тем же, кто постарше, уже пойдет седьмой десяток, а то и больше. Кто-то не доживет…
Он потер гладко выбритый подбородок и, вскинув ясные, умные свои глаза на тех, кто обескуражено сидел за столом, продолжил уже как будто мягче:
– Да вы поймите…, поймите… То поколение, что сегодня недовольно властью, состарится за это время, многие обнищают, утеряют окружение, да просто перемрут…, от болезней, от природных катаклизмов…, может быть, даже и от войн… Без этого ведь никуда! История не знает таких исключений. А те, кто родятся в эти годы или уже родились совсем недавно, не более десяти лет назад, ничего и знать не будут: ни дурного, ни хорошего. Они все будут принимать на веру. И не от нищих своих отцов, а от тех, кто окажется удачливым, эффективным. Вот тут от нас нужен фильтр…, селекция нужна, жестокая, решительная, но принципиальная…, как отбор в кадровый состав будущего. Неужели, это не ясно?
– Что? Что именно потребуется? – раздался чей-то сдавленный голос.
– Вера! – неожиданно горячо ответил Товаров, – небывалая концентрация сил и средств. Страну придется собирать заново. Она будет разваливаться, распадаться, разбегаться… Ее будут предавать, но будет предавать, и она сама. Понадобится всё – управляемая армия, внутренняя охрана…, хоть как ее называйте…, пропаганда, если хотите…, да! Да! Пропаганда! И ее тоже можно будет называть так, как потребуется! Не важно, что у судна написано на борту, главное, знать, куда оно плывет и где конечный порт. И еще…, впрочем…это даже самое важное! Не упустить бы «золотого тельца»! Охранять поле, на котором он будет пастись. Люди, люди…, доверенные люди, включая новых, отобранных, …и старики-реаниматоры. К ним на пушечный выстрел нельзя подпустить чужаков. Все это требует терпения, координации и огромной массы финансовых и материальных средств. А еще…еще личной, персональной заинтересованности основных игроков. Нищим не поверят! Нищих презирают и морят голодом! Не имеет значения, как ты приобрел богатство, главное, что оно у тебя в руках. Если ты отобранный селекционный материал, владей. Если чужак, отдай или умри. Это – принцип. Без него ничего не выйдет.
Были ли еще совещания в других высоких, важных ведомствах и в ином составе, где об этом уже говорилось бы, возможно, уже в более точных, конкретных формах, не известно. Однако Товаров в эти дни, недели и месяцы был очень востребован, очень занят. Он как будто повзрослел, даже, говорили, состарился. Взгляд его стал сосредоточенным, чуть нервным, решительным, шаг быстрым, точным, поворот головы неожиданно скорым, чутким, словно, у хищника. Наступили рисковые времена.
Товаров ни вечного своего, почетного, комсомольского, ни партийного балетов не сдал, как и красного удостоверения личности из бывшего КГБ. Он их аккуратно сложил и запер в домашний сейф. Вместо них у него теперь была пластиковая карточка о том, что он теперь отвечает за связи с общественностью и средствами массовой информации в крупном банке, созданном на деньги не то комсомола, не то КГБ, не то компартии, а, скорее всего, и того, и другого, и третьего, и даже четвертого – средств, собранных воротилами черного рынка и новой, довольно продуктивной, уголовной среды.