Kostenlos

Как нам живётся, свободным? Размышления и выводы

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Пристальное вглядывание в процессы возникновения «слепков» или суррогатов, которыми заменяются идеалы естественного права, суррогатов корпоративного свойства, заставляет говорить о том, что этические идеалы, эти выросшие из обобщений понятия вообще, не должны оставаться и не остаются бесполезными. Это ценности верховного порядка, обладающие субстанциальностью, и они изначально предрасположены реализоваться через превращения в конкретные силуэты и образования нашей непростой действительности.

За каждым из таких превращений следует распознавать желания или попытки в разных общественных слоях и структурах «подправить» идеалы на свой лад и по-своему. В результате видоизменённое, «подправленное» может выполнять роль этики служебной, классовой, партийной, религиозной, клановой, сословной, воровской, какой угодно ещё. По существу здесь уже проявляется то, что можно бы назвать насилием над естественным правом, и его необходимо иметь в виду постоянно, поскольку оно часто даёт о себе знать в самых неожиданных чертах и вариантах.

Поползновения иметь «свою» этику мы наблюдаем даже со стороны государств, что подтверждается приведёнными выше выписками из конституции России.

В этом случае приходится, хотя и с неохотой, говорить о государственном образовании или даже об ассоциации таких образований как собственно о корпорации, где могут действовать и воздействовать на их население нормы, во многом «подкрашенные» в лучах идеалов естественного права. Где, как и всякий раз при неуклюжем обращении с таким сложным материалом, должны возникать и проявляться досадные выспренности, возможно, устраивающие чиновников и незадачливых патриотов, а в целом не исключены проколы и огрехи, способные существенно искривлять то наличное правовое пространство, которое «числится» за корпорацией…

 Обстоятельства порою складываются так угрюмо и несообразно, что отдельные корпорации, как в данном случае то же российское государство, используя «приобретённое» («присвоенное»), легко идут и на его фиксацию в записи – целиком или в наиболее нужных им разделах. Совсем не рискуют заниматься этим разве лишь те из них, какие действуют скрытно и преследуются по закону – как преступные.

Каждая из них может иметь свои понятия о «достоинствах» (отсюда и выражение: жить по понятиям), и они бывают, конечно, не только благостные, а и со знаком «минус».

Зато приобретённое в «плюс» бывает способно показывать себя, как часть, и более внушительным по значимости, и более привлекательным даже в сравнении с нормами публичного права, причём не только для тех, кто взялся за «подправку» с надеждой на успех и на выгоду…

Такое разное его воздействие на сообщества заставляет снова и снова говорить о несообразности традиционного отторжения, которым существо естественного права застилается недостаточным знанием о нём и тем самым сводится часто на нет.

Есть, как я полагаю, все основания особо выделить и рассмотреть «плюсовые» да и другие аспекты модели корпоративного естественного права, почти совершенно пока не удостоенной исследовательского интереса, зародившейся в Европе в эпоху позднего средневековья и получившей обозначение в виде «кодекса чести».

Это, разумеется, модель вовсе не идеальная, почему как и в отношении других, ей подобных, её некоторые (не все) качества необходимо непременно расценивать не впрямую, а лишь условно, с возможно большею долей скепсиса. По крайней мере, в тех случаях, когда её представляют на вид в намерении остановиться на рассказе о ней как в целом, так и в подробностях.

3. КОДЕКС ЧЕСТИ

Уже сделанные выше отсылки по части существенного в предмете чести, дают представление о том, как ею манипулируют, вроде бы имея в виду идеал, на самом же деле этот идеал приспосабливают для конкретных целей, превращая его в суррогат.

Кодексом чести называют тот свод неписаных правил и рекомендаций, который может возникнуть и приобретает значение параллельного правового локомотива по отношению к государству. В одной с ним стране или выходя, распространяясь за её границы, смотря по его ценности и популярности.

Будучи подсвечен в лучах этических идеалов, он не испытывает неприятия со стороны государственной власти и таким образом служит удобным средством манипулирования сознанием и поступками не только тех, по чьей воле он спонтанно, без каких-либо резких политических или иных «движений» возникал и для кого конкретно был предназначен, а и – всего общества или даже многих обществ на определённой территории.

Западная Европа дала пример именно такого развития комплекса естественноправовых установлений, когда, по мере выхода из тисков средневековой церковной догматики и пресечения церковью свободной мысли, она шаг за шагом устремлялась к ценностям гражданского либерализма, хорошо известным и восхваляемым сегодня.

У безвестных идеологов новых веяний в то время приобрела особую популярность благая ставка на соблюдение чести – категории верхнего «слоя» общечеловеческой этики, в результате чего и в позднейшем названии модели неписаного корпоративного права такой выбор возобладал и уложился в очень, надо сказать, привлекательной формуле: кодекс чести.

 Как и эта модель неписаного права в целом, честь, её атрибут, выражалась «принадлежностью» преимущественно господской – феодального или дворянского сословия, а также – рыцарства, бывшего, как известно, почти сплошь корыстным и разбойным. Им, главным образом, она и должна была служить.

Соответствующего «окраса» в этом случае не могло не приобретать и глубинное содержание формулы кодекса чести. Как и любые другие виды естественного корпоративного права, он, такой кодекс, вовсе не нуждался в каких-либо мерах или ритуалах признавания или непризнавания. Он усваивался всеми неосознанно, как теперь принято говорить, ́— по умолчанию, очень долго оставаясь вне его постижения, как своеобразная потаённая «вещь в себе».

Насколько тесно этот арсенал смыкался с моделями государственного права в разных странах и королевствах обширного региона Европы, можно судить по тому, что даже много позже, когда он распространился в разных странах и на других континентах, о нём никто не мог ничего сказать в объяснение – что это такое.

По сути здесь происходило такое смыкание, при котором арсенал естественного корпоративного права как бы врастал основной своей «массой» в ту или иную модель государственного, публичного права или даже больше того: растворялся в них. Это, однако, не означало, что там его содержание терялось, «выветривалось».

На то, что полного его поглощения публичным правом быть не могло, указывали «вкрапления» в нём естественноправовых установлений, сохранявшихся в виде отживших и порой просто дикостных старинных родовых или племенных обычаев, не совместимых с их официальным признанием на государственном уровне.

В частности к таким «ценностям» относились обычаи мести, обязательные кровопускания при разрешении конфликтов, круговая порука, допускаемые в экономической практике расчёты по долговым обязательствам на основе только даваемого кредитору заёмщиком устного «слова чести», без оформления договоров – с умыслом обойти официальную отчётность и государственное налоговое обложение, и др.

Не замечать столь дерзкие «нормы» было совершенно легко по той причине, что, хотя они и входили в противоречие с кодексами государств или королевств, но там они были желательны для элиты и в целом для господствующих сословий – как благодатная почва для разгула и поддержания коррупции, – уже, в свою очередь, обрекавшую «верхи» на их неизбежную компрометацию и устранение новыми, приходившими им на смену силами надобщественного влияния.

Смысловой расшифровки пагубного явления в социумах не существовало ещё и ввиду того, что в кодексе умещались и давали о себе знать ценности совершенно другого порядка, какие можно было считать положительными и безусловно полезными, причём не только для господ, но и в целом для обществ, населения территорий, где естественное корпоративное право укоренялось.

Разве могли быть непривлекательными для периода позднего средневековья и Ренессанса идеи о достоинстве человеческой личности, свободе, равенстве, справедливости, истовом, упоительном преклонении перед женщиной, об эмансипации женщины?

Уже только одних этих ценностей было достаточно, чтобы в корне обновить общие для тогдашних современников представления об экономической, политической и духовной составляющих в жизни обществ и народов. Ведь как-никак, а людские надежды и лучшие упования устремлялись отсюда напрямую к неоспоримым вечным и повсеместным идеалам общечеловеческой этики!

Новое могло так кружить головы всем, что оно а priory воспринималось полностью слитным с бытующей государственностью и общественной духовностью, как неотделимое от них и как равное с истинами и представлениями, заключёнными в высших слоях морали и нравственности землян.

Сознание противилось угадывать тот казавшийся непроницаемым, непроизвольный «замысел», по которому худшее в естественном корпоративном праве пребывало в нерасторжимом единстве с другой, положительной его частью. Иллюзия дополнялась полнейшей к нему терпимостью со стороны государственной власти. По крайней мере, именно так дело обстояло в то далёкое время.

      Как видим, существовали особые условия для конспирации нового значительного явления. Даже несмотря на «проколы», когда получали широчайшую огласку отдельные случаи кровавых исходов на поединках «чести», события, связанные с чьим-то предательством, трусостью,  местью, воровством, аморальным поведением и пр., каких-либо подозрений, что это ведь не из того, к чему обязывает государственное право, и что, кроме него, действует ещё и право естественное корпоративное, – таких подозрений ни у кого не возникало.

Срабатывала привычка, и в результате нежелательному попросту не придавалось должного внимания как на бытовом, так и на государственном уровнях, не говоря уже о том, что к явлению не возникало и сколько-нибудь научного, исследовательского интереса.

 

В таком нераскрытом и непознанном виде естественное корпоративное право под названием: кодекс чести оставалось века; воздействие его потаённого «поля» продолжается даже сегодня, хотя разобраться с ним, к большому сожалению, нигде и никто не торопится. Это происходит, видимо, от того, что вся правовая система в современных, прежде всего в развиты́х государствах, хорошо согласуется с ним, так что ни у кого не возникает даже мысли о наличии другого предмета в действующем правовом теле.

И в официальных записках и документах, и в художественных произведениях это явление остаётся как вообще не требующее исследований, как несуществующее.

Теперь, хотя и с большим опозданием, уже просто теряет смысл отстранение от «предметов» подобного рода, поскольку без их учёта остаются совершенно необъяснёнными многие другие вопросы, имеющие отношение к познанию самых разных сфер нашего бытия, в том числе – сферы нашей духовности.

Сошлёмся на пример, когда наличие корпоративного права в виде кодекса чести способно достаточно внятно и без каких-либо натяжек объяснить скрытые внутренние «движения» сюжета в таком знаковом произведении художественной словесности, как трагедия Шекспира «Гамлет, принц датский», равно как и в иных текстах мировой литературной классики.

Традиционные профессиональные взгляды на текст шекспировской трагедии весьма различны и многообразны.

Толкователи, а это – критики, историки, театральные и кинорежиссёры, артисты, писатели, учёные и др., добавляя в общую копилку свои мнения, остаются в плену непритязательных «узких» суждений о том, что в «Гамлете» главными будто бы являются указания на имевшееся в Англии старого времени противоборство католиков и протестантов, на роль и индивидуальную участь в этом сложном процессе тогдашних верховных правителей страны.

7В ряде случаев на вид выставляются произвольные, ничем не обоснованные суждения, будто бы связанные с предыдущей, ранней историей страны, с борьбой кланов, а то и просто измышления, где имя Шекспира (при почти полном отсутствии биографии этого великого драматурга) упоминается всуе, а его самая занимательная трагедия – есть плод его «особой» гениальности и только.

В круге этих изысканий, конечно, остаются невзрачными и те из них, которые касаются непосредственно главного героя трагедии – Гамлета.

Найти существенное в его художественном образе было заветной мечтой любого, кто принимался рассуждать о вершинном произведении в творчестве Шекспира. Однако результата, который бы мог указывать на верную или хотя бы достаточно обоснованную методику поиска, никем достигнуто не было.

Причин здесь, как и версий, предлагавшихся для их объяснений, огромное множество, а объединяет версии, пожалуй, то, что Гамлета хотели показывать и принимать в его некоей желательной положительности, с чертами глашатая или оракула непременно передового, прогрессивного покроя, устремлявшегося вглубь как его времени, так и времён последующих, а также – вглубь самого себя, с его неуловимой, постоянно ускользающей усложнённостью…

Перед традицией мировоззренческой слепоты оказываются неспособными на «прорыв» лучшие театральные труппы в самых разных странах. Конечно, обречены следовать по затасканной колее те из них, которые приподнимают свои творческие амбиции, переводя содержание «Гамлета» в обыкновенное сценическое шоу.

В частности по такому пути пошли создатели представления «Шекспир Шостакович Гамлет», показанного на российском телеканале «Культура» 03.04.2022 года.

В постановке занят лишь один артист – Евгений Миронов. С навязчивым пафосом он декламирует отдельные монологи и фразы не только принца, но и некоторых других персонажей из трагедии. В паузах оркестр под управлением Юрия Башмета исполняет музыку известного композитора, где, кажется, вовсе нет мелодики, созвучной напыщенным декларациям. На экране подаются и тут же убираются редкие пакеты строк из неумирающего шедевра.

Что хотели выразить авторы этого спектакля, претендующего быть ярким и раскованным ремейком? Вероятно – некую запредельную одухотворённость, будто бы присущую образу центрального героя произведения. Только в чём она должна состоять? Куда и к чему направлена? Об этом не сказано. Работа над шоу проведена без переосмысления текста, вследствие чего игра не придаёт его содержанию необходимой в этом случае новизны, чего-то характерного. Задорное по внешней энергетике действо катится по старой, заезженной колее.

Зритель и слушатель остаются в недоумении. Как и несчётные предыдущие постановки, эта никого не удовлетворила. Альтернатива избитому не удалась. В противовес такой неудаче, пожалуй, резоннее было бы укоротить режиссёрский и прочий пыл и просто дать полноценный спектакль, соблюдая текст и соответственно антуражируя сцену и действующих лиц. То есть – максимально объективируя оригинал.

В чём же причина очередной неудачи с постановкой?

Для понимания Гамлета как человека и личности в историческом процессе оправданно понаблюдать за ним уже на этапе «завязки» сюжета, которым определяются едва ли не все события, происходящие в трагедии в дальнейшем.

Сцена с появлением в замке Эльсиноре призрака бывшего короля Дании Гамлета-старшего, принцова родного отца, имеет все характерные черты отправной.

 Пока дежурившие ночью офицеры, стражники замка Марцелл с Бернардо и добровольно участвовавший в карауле Горацио, друг Гамлета, сообщают принцу об увиденном ими призраке, тот ещё не роняет себя напускным помешательством рассудка, и в нём нет ничего, что говорило бы об его особой одухотворённости или каком-то броском отличии от обычного дворянина из времени, обозначенного автором драматургического произведения.

Это общительный и приветливый индивид уже зрелой молодости; он не прочь по-дружески потолковать со служивыми и с Горацио, которых с ласковой теплотой называет «товарищами по школе и мечу», а, выслушав их экстраординарное сообщение, остаётся той же нисколько пока не изменившейся личностью, попросту искренне удивившейся докладу подневольных.

 Единственное, замечаемое в нём на этом этапе индивидуальное отличие, впрямую восходит к его характеру, скорее всего врождённому и лишь несколько «обострившемуся» в ходе событий, когда очень скоро, менее чем через месяц после смерти Гамлета-старшего его вдова Гертруда, мать Гамлета, выходит замуж за Клавдия, родного брата умершего короля, занявшего опустевший королевский трон.

Несколько реплик принца по части, как он считает, ма́териной измены бывшему первому супругу, не содержат в себе ничего радикального; это не что иное как обычное сыновнее брюзжание по поводу произошедших перемен, не подлежавших одобрению традицией и молвой, согласно которым вдова обязательно должна была соблюдать продолжительный траур по усопшему да ещё то, что непозволительным считалось замужество, имевшее признаки инцеста, междуродственного кровосмешения.

Брюзжание никого особо не задевает; какой-либо выгоды не ищет в нём и сам Гамлет, поскольку в королевстве уже известно об официальном его признании в качестве законного наследника престола в Дании.

Всё меняется в корне после его встречи с призраком умершего отца. От него он слышит многое из того, что уже было ему известно, а также нечто совершенно новое.

Призрак или – дух утверждал, что свою жизнь он закончил, будучи отравлен братом Клавдием с целью узурпировать королевский трон, а – не умер в связи с укусом змеи, как об этом было оглашено в королевстве. Якобы тот влил в притвор ушей уснувшего в саду ещё живого своего брата сильнейший яд – сок белены, что привело к свёртыванию крови, а следом и к скорой кончине правившего властителя.

Обрисовав это горестное обстоятельство, дух Гамлета-старшего наказывает сыну отомстить вероломному обидчику, добавляя при этом, что если тот возьмётся за дело, ему не следует осквернять душу и вымещать обиду также на матери; – её, как слабое создание, как женщину, надо, мол, пожалеть и оставить в покое…

Гамлет уже здесь, на месте, где произошла и закончилась его встреча с духом, буквально преображается, приобретая черты отъявленного, злобного мстителя, как бы чувствующего за собой не только высшую справедливость, но и долг, обязанность посчитаться с дядей.

Месть, как достаточно приемлемый вариант наказания без суда и следствия, вихрится и бушует в нём каким-то неуёмным огнищем исступления, разрастаясь до пределов самого чёрного сатанизма. Оставшись один, он рассуждает:

Я с памятной доски сотру все знаки

Чувствительности, все слова из книг,

Все образы, всех былей отпечатки,

Что с детства наблюденье занесло.

          (Перевод здесь и далее – Б. Пастернака).

И продолжает, адресуя нахлынувшее на него завихрение непосредственно призраку своего отца:

…лишь твоим единственным веленьем

Весь том, всю книгу мозга испишу

Без низкой смеси.

Да, как перед богом!»

Уже забыто даже предостережение духа насчёт матери:

О женщина-злодейка!

Возвратясь к поджидавшим его Марцеллу и Горацио, принц обращается к ним с просьбой держать всё, что касалось появления в замке духа его отца и личной его встречи и беседы с ним, в строжайшей тайне. А чтобы иметь гарантию её соблюдения, понуждает их поклясться честью на его мече. Те не отказываются.

Ещё раз он требует от них того же, уже по другому поводу:

Вновь клянитесь, если вам

Спасенье мило, как бы непонятно

Я дальше ни повёл себя, кого

Собой ни счёл необходимым корчить,

Вы никогда и ни перед кем…

То есть – раскрывать тайны им не следует, и они сами не захотят этого.

«Товарищи по школе и мечу», подчиняясь ему, а также под наставлением неожиданно оказавшегося вблизи духа Гамлета-старшего, клянутся и в этом. Опять же – на собственном мече принца.

 Что могут означать эти эпизоды и выдержки из текста произведения?

Европейские феодалы и рыцари соблюдали такие спонтанные «нормы», которыми крепилось их единство.

Признававшийся ими «своим», то есть как имевший соответствующие земельные владения, замки и другие богатства, был признаваем также и в истовой приверженности общему для этих «верхов» образу духовных и телесных отправлений.

Если, к примеру, некто, усвоивший негласные установления такого образца, позволял хотя бы по неосторожности и хотя бы в крохотной доле отозваться о ком-либо из «своих» так, что это воспринималось бы как оскорбление «чести» и «достоинства» оговорённого, то ему, такому «непонятливому», от оговорённого полагалась по меньшей мере пощёчина, а самым обычным средством разрешения подобного «конфликта» могла быть только картель –  вызов наглеца на поединок или дуэль – с использованием рапиры или меча.

Биться полагалось до тех пор, пока один из дерущихся не признавал себя неправым, а поскольку с таковым признанием не торопился ни один из противников (в защите корпоративной чести они были равны), дуэль заканчивалась увечьем или даже гибелью кого-то из двоих.

Поведение такого покроя приобретало особенно зловещий окрас в связи с тем, что кодексом чести не исключалась даже месть кому–либо, в том числе – кому-либо из своих, само собой, с намерением уничтожить ставшего поперёк. Но и это не всё. В кодекс были включены элементы сословной морали, связанные с отношением к женщине.

В своём сословии женщину полагалось боготворить, оказывать ей всяческое уважение и не жалея жизни (в том числе на поединках) отстаивать её статус и честь. Также были особо заострены требования оставаться верными сословию, чего бы это ни стоило, стремиться быть достойными его, не жалеть сил на усовершенствование личных качеств с целью общего развития.

В моду входили правила изысканной вежливости и этикета, что хотя и могло говорить о каком-то благородстве господ, но в конкретных суровых обстоятельствах окружающей действительности приобретало признаки мрачной вынужденной показухи. И всё это – буквально для каждого в сословии и с самого раннего детства, с рождения.

В таких условиях не могли не появиться особые, неподсудные формы кровавых разборок. Ими, кроме дуэлей, стали турниры. Как популярные зрелищные мероприятия, они часто использовались для банального отстаивания чести каким-нибудь «обиженным». Поводов же бросить кому-то вызов находилось великое множество. И при этом никто не рисковал быть уличённым в преступлении: официальные власти закрывали глаза на любой исход любого турнира, как и любой дуэли.

Подобные разборки входили в традицию и при нарушении кем-то данного кому-то из своих обещания – слова, как тогда было принято говорить, пусть бы оно давалось хотя бы только в устной форме. Ему, данному кем-то слову, надлежало становиться мерилом порядочности, достоинства, всего, в чём должен был выражаться «приемлемый», «отнормированный» облик или образ тех, кто мог относить себя к дворянству или рыцарству.

 

В Гамлете, до его встречи и беседы с духом его будто бы отравленного отца, есть (без преувеличения) полный набор достоинств, какие следовало видеть в нём как представителе господствовавшего сословия. Тут не имело особого значения то, что в это сословие он входил с самого верха, являясь членом королевской семьи.

Изысканность манер и выражений, владение сарказмом и иронией, в которых показан Гамлет, не оставляют сомнения: окружающую сословную среду он знает досконально и превосходно.

Таковые заметны, в частности, в его беседах с действующим, новым королём и королевой; как влюблённый в Офелию, дочку влиятельного придворного сановника Полония, он прельщает её всяческими сумбурными уверениями и клятвами, осыпает дарственными подношениями, передаёт или вручает ей сам признательные записки.

 Всё прежнее теперь – по боку.

Чураясь всякой вежливости и такта, он, по его словам, любивший Офелию так, как не могли бы любить и сорок тысяч её братьев, бросает ей, что не любит её, подозревает в неверности и советует уйти в монахини, добавляя, что если ей будет нужен муж, пусть она выходит за глупого…

Столь же велика его развязность и бестактность по отношению к своей матери. Напомнив ей о её непристойном замужестве и резком отличии душевных и прочих качеств бывшего короля в сравнении с индивидуальными чертами Клавдия, он говорит ей:

Валяться в сале

Продавленной кровати, утопать

В испарине порока, целоваться

Среди навоза…

И доходит до крайней, омерзительнейшей бесцеремонности, советуя ей при очередном её с королём соитии в их постели признаться тому, что он, Гамлет, никакой не помешанный, а просто валяет дурака, балагурит, само собой, точно рассчитав, что, будь она даже совершенно падшей женщиной, она ни за что не выдала бы его…

В своём напускном помешательстве он неизменно «достаёт» всех, кто чем-либо его не устраивает или чем-то подозрителен. В числе таковых – подавляющее большинство персонажей, действующих в трагедии, – как из его сословия, так и – слуг. Исключения – для «товарищей по школе и мечу», но и то лишь тех, кто поклялся ему не разглашать тайну о его встрече и беседе с духом его отца. Без выраженного неприятия, да и то – с заметной долей пренебрежительности он относится ещё разве что к заезжим артистам и местным могильщикам.

Одно за другим следуют вербальные, а то и физические, насильственные «наскоки» принца на отца Офелии и на других лиц.

Полония он убивает; Офелия сходит с ума и заканчивает свою короткую жизнь как утопленница; также убиты им Лаэрт и сам король Клавдий. В закрученной Гамлетом «спирали» находят погибель королева Гертруда, придворные Гильденстерн и Розенкранц.

Всё это позволяет говорить о том, что принцип неотвратимого кровавого возмездия используется Гамлетом в его, если можно так выразиться, самом широком диапазоне; он распространён тотально, вкруговую, по отношению к любому, кто мог стоять на его пути.

Это выходило за пределы даже таких жестоких древних или старинных обычаев, как «око за око», вендетта, кровная месть и им подобных.

Случайно ли для королевского отпрыска применение столь оглушающего и угрюмого арсенала мщения? Конечно же – нет.

Дело в том, что поползновения к защите индивидуальных и корпоративных свобод и прав по такому образцу умещались в душах едва ли не каждого, кто в ту далёкую эпоху относился к сословиям рыцарства или дворянства.

Жульничество, насилие, оговоры, продажность, грубое игнорирование чужой воли, предательство, доносы, жадность, интриги, силовое воздействие были тогда не в меньшей, а, в связи с начальным бурным развитием свободного экономического и финансового предпринимательства, даже в бо́льшей мере, чем это имело место в прежние времена. Волны такой «новейшей» порчи захлёстывали и подневольные сословия…

Государственные же власти, а также церковь и другие институты оказывались бессильны остановить разгул такой порочности.

Резко возросшая степень моральной деградации личности в господской среде той эпохи хорошо заметна по поведению персонажей «второго» плана, действующих в трагедии. Особого внимания к себе заслуживает Горацио. У него частые контакты с Гамлетом, и он, можно не сомневаться, до конца предан ему. Дело, однако, не только в личной преданности.

Как дворянин, Горацио бесконечно предан интересам верхнего сословия и принципам поведения в нём. Это глыба, которую не сдвинуть. Принцу всецело понятна преданность низшего по статусу, вассала, он ведь и сам – таков. Клятве честью, данной на мече (второй в тот раз), предварялось, как помнится, жёсткое Гамлетово условие для участников ритуала: «клянитесь, если вам спасенье мило».

Не выполнивших условия ждала бы суровейшая кара! Что вполне соответствовало естественному корпоративному праву – кодексу чести. И мы видим, как на протяжении всего сценического действа клятва (вторая) со стороны Горацио остаётся зловеще ненарушенной – даже в тех случаях, когда разглашение тайны о балагурстве принца могло бы поспособствовать сохранению чьих-то жизней.

Не кому иному как Горацио автором трагедии была предоставлена возможность закрепить «свет» личности Гамлета при его кончине. В высшей степени выспренно и лживо звучит его фраза: «разбилось сердце редкостное».

Чем оно было редкостное, когда он творил свои выкрутасы? Простотой, кротостью, любезностью, дружелюбием, готовностью откликнуться на чью-то беду и предложить помощь, широтой?

Шекспир, как художник, имел достаточные основания исходить из существующей общественной духовности, куда, кроме «истин» кодекса чести, входили народные и деловые обычаи, правила, диктуемые официальной властью, религиозные представления и суеверия его времени, и – «опрокинуть» «штатного» дворянина в трясину действительно происходящего в жизни. Конечно, показывание конкретного человека, его образа в драматургическом произведении требовало определённой условности. Так мог появиться «щиток» в виде притворного помешательства ума главного героя, и от него не следовало отказываться. Тем более, что в неподкрашенном виде стиль жизни, какой он складывался у дворянства, уже заставлял говорить о многом, в чём было заметно его вырождение и потенциальность неотвратимой обречённости и неизбежной позорной гибели…

 В лице Гамлета мы, стало быть, имеем тот тип человека, в котором низменные черты современника из верхнего сословия хотя и упрятаны за его напускным слабоумием и внешним лоском, но присутствуют на самом деле, в немыслимой широте и готовы из него выплеснуться, что называется, в любую минуту.

Это по-своему несчастный человек, которому тесно и неуютно в его действительном внутреннем состоянии. Будучи жалок в свете лучших человеческих идеалов, он, на удивление, ещё и труслив. Мы видим его таким в его скомканных рассуждениях о его собственной нерешительности к совершению мести. Убить короля – с этим ведь шутить не приходилось. Можно «промахнуться» и быть казнённым.

Его широко известный монолог to be or not to be (быть или не быть) вовсе не искренняя речь достойного, правдивого глашатая, способного кого-то увлечь за собой на добрые дела, а лишь лепет уставшего от нерешительности труса, готового переложить собственные недовольства на кого угодно.

Только глухими короткими строчками в тексте трагедии отмечена обида принца, связанная с его отстранением от трона узурпатором Клавдием. Её нельзя отрицать как основу для мести. Но в замысел драматурга это, как мы убеждаемся, не входило

   Вот как Гамлет выглядит в размышлении о себе:

…я, – изрекает он, – …стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше моя мать не рожала бы меня. Я очень горд, мстителен, самолюбив. И в моём распоряженье больше гадостей, чем мыслей, чтобы эти гадости обдумать, фантазии, чтобы облечь их в плоть, и времени, чтобы их исполнить. Какого дьявола люди вроде меня толкутся меж небом и землею? Все мы кругом обманщики.

И в самом деле. Как воспринимать его, когда, чтобы доискаться правды о вероломстве дяди, он от себя вписывает дополнительные строки в пьесу «Мышеловка», поставленную заезжей труппой в Эльсиноре? Ведь это никак не совместимо с авторским правом, нарушение которого повсеместно, по крайней мере, в тогдашней Европе, подлежало резкому осуждению и никому не прощалось. Или – выкрадывание им письма Клавдия, которое обязаны были доставить в Англию придворные?