Buch lesen: «Love-Love»
У меня был выбор: убийство или самоубийство.
Я вспомнил о сублимации и – сочинил эту повесть.
Глава I
Ему заметно за тридцать, зовут Лавр Лаврович, хотя лавров он не пожинает. Тянет короткий курс сценарного дела в филиале Университета культуры, попутно подменяет заболевших, уволенных, хлопнувших дверью, почивших во Бозе преподавателей режиссуры на любом курсе. Держат за странную способность три-четыре пары изгаляться над предметом, теоретически и практически, в рамках и за рамками темы. Прогнали бы за вольнодумство исподтишка, но кем заменишь интеллектуальную шестерку? Нужно студенту выстроить вертикальную мизансцену – не стоит ковыряться в своей фантазии, Лав-Лав из рукава высыплет заготовки времен Мейерхольда, Любимова и Литко; забудет диссертант суть категорического императива Канта, Лавр Лаврович Корешков, походя и совсем не оскорбительно, сформулирует; забудет декан, зачем пришел в кабинет, вызывает того же – шестерку, и план работы на день проясняется.
В квартире супруги, на Людной, девять, держится тише воды и ниже травы. На риторику Галины Адамовны не напрашивается. Все равно спят отдельно.
– Сколько получил за месяц?
– Шестьсот. Грязными.
– А Петрович на твоей кафедре?
– Тысяча двести. Чистыми.
– А почему?
– Он со степенью.
– А ты – умник!
Избегает тусовок с дочерью Аней, девятиклассницей.
– Па! Мобилку бы…
– Полтыщи лишних нет.
– С рук можно за сотню.
– С рук – ворованные. И на три звонка.
– Мне все равно.
– Ну и мораль у нынешней молодежи!.. И сотня – у мамы.
– У людей компьютеры, Интернет, а у тебя допотопные книжки…
Как водится, на лестнице Корешков умен. Жене следовало отрезать про Петровича, мол, диссертацию он защитил двадцать лет назад, «Марксизм и свобода творчества», раскромсав Ионеско и Беккета, которых не читал. Анечке следовало сказать, что он ее очень любит и без мобилки. А конкуренция в классе – удел парвеню, то есть – выскочек… Хорошо, что не сказал. От первой бы последовал ушат помоев, а со второй расстроился бы, проклял себя за неумение врать, воровать, даже пить и курить. Впрочем, последнее по бедности.
Соседи по подъезду тоже люди из другого теста. Одна, еврейка, вырубает под окнами ветки, чтобы видно было, чем там соседи промышляют. Вторая, бабуся, недавно завезенная из хутора, часто стоит в дверях и сокрушается:
– Знов воды нэма. Чым ти жиночкы писькы поратымуть?
Рядом, в мусоросборник, шуршат полиэтиленовые мешки, звенят бутылки. Это с пятого этажа от отставных полковников, двух Василиев, не повоевавших, даже не полетавших штурманами из экономии керосина. Первый, сельский парень, оторвав смолоду пенсийку в две с половиной тысячи, не знает, что с нею делать, и по четыре раза на дню носит в паб через дорогу. Допился до того, что предлагает горисполкому, за договорную мзду, разгонять тучи над городом. А второй как привык с лейтенантов обеспечивать командующих виноградом и вином с совхозов, легковушками с таможни, девицами с окраин, так и теперь бегает от партии к партии, от штаба к штабу, торгует мессиджами, сплетнями про соперников и котируется среди авторитетов.
На девятом этаже – скромный беженец из Сербии. Не живет, сдает почасово и посуточно площадь под естественные надобности. Вчера Корешков едва умом не решился. Сидит против подъезда, набирается смелости для встречи с благоверной. Проходит грация с телом, готически устремленным к небу, в развевающейся и прозрачной накидке, профиль царицы Семирамиды. Есть девушки красивые «по-моему» или «по-твоему», а эта – на любой, но изысканный вкус. Даже отвернулся, чтобы не захлебнуться слюнкой. Минуту спустя поднимает глаза: то же явление – разлетайка, готика, профиль. Только окрас чуточку бледнее да поступь робче. Двоится! Перепостился, думает про себя, перенапрягся продуктивного возраста мужичонко!..
От греха подалее! Выходит на сквознячок под арку, потом незряче шаркает к центру, надежд мало, но злачных мест достаточно – сублимация.
У перекрестка, словно в долгом ожидании, – первая знаменитость полиса, Тар-Тар, то есть Тарас Тарасович Кармель, университетский профессор-филолог, поэт без дураков, даже лауреат высшей премии. Виноват, это Корешков ему, грешным делом, прозвище прилепил при полном взаимном обожании. Единственный человек, которому эрудиция мешает. Студенты пасти рвут на лекциях. Лав-Лав как-то на фуршете сострил: «Упокоюсь, пусть над моим гробом держит речь кто угодно, только не Тар-Тарыч. Пока расскажет все, что он про меня знает, я стану дурно пахнуть». Кармель же единственный в вузе, кто любит Корешкова.
– Что говорит муза? – вопрос к рукопожатию.
– Махать нет смысла коромыслом. И не махать им нету смысла. – Это маэстро про нравы и про свои тускнеющие глаза. Серые, чуть водянистые, под бровями, такими же пышными, как его усы, и навыкате, как его живот.
– А как же вселенская любовь?
– Львиная часть злодеяний побуждена любовью.
Рука не литератора, а скорее косаря или молотобойца, указывает на подвальчик:
– Окажите честь.
– У меня в карманах сквознячок.
– Не грешите пустословием.
На дне «пристани» склонили друг к другу головы двое культуртрегеров. Это судя по репликам:
– Он классный поэт.
– Что он написал?
– А ни строчки.
– Не понял.
– Бык тоже молчит, хотя понимает: ведут к живодерне.
– Понял.
Корешкову заказан «Гринвич», два раза, кофе и осетровая слойка. Себе же профессор и лауреат взял «Живчик». Прихлебывает и смотрит, смотрит, как коллега вдыхает коньяк, даже не глотая, как повторяет. Мазохизм: с возвышением кормильца по литературной и просветительской иерархии семья отняла у гения самое насущное право – пить. А были же времена: до искажения лика, до – в морду поклоннику, с ночевкой на полпути, с бомжами и врагами народа!
– Опускаемся, олимпиец!
– Ни счета, ни яхты, ни виллы. И ни Пикассо, ни Мане. И выстрел контрольный в затылок достанется тоже не мне.
И, выделив минутку для наслаждений душевной мукой, Тар-Тарыч огорошивает коллегу царским сообщением:
– Знаете ли вы, что в нынешнее лето на режиссерском курсе некому сидеть в приемной комиссии?
Тар-Тарыч говорит с расстановкой, как у себя в деканате, а Корешкова приподнимает легкий хмель:
– Что за мор на люди! Мастера убоялись радиотрепа о неблаговидности поборов? Или не находят общего языка с родителями?
– Козлов-Отпущенский, известный антисемит, устроился на форум «Дети Израиля». Конотопская ведьма шабашит где-то на Ай-Петри или Карадаге…
– Фу, профессор! Вы пользуетесь прозвищами!
– С вашей подачи, коллега. Студенты, даже абитуриенты признательны вам за столь тонкие определения типов.
И тут самое судьбоносное:
– А не посидеть ли вам на трех турах?
Корешков уже видел себя сорвавшимся с места и мчащимся в актовый зал. Однако воспитание и потомственная лень придерживают:
– Я мало знаком с кухней… советы, протоколы, пикировка с членами комиссии, слезы не попавших в списки на следующий тур, претензии родственничков, звонки свыше…
– Вы слишком себя оберегаете, Лав-Лав. Видимо, чтобы потом одним рывком – и подвиг. Может, потому ваша диссертация залежалась в альма-матери, а?
…Подковерные средства массовой информации совершенней державных. В тот же вечер ровным счетом на пятой ступеньке собственного подъезда дорогу Лавру Лавровичу перекрыл высокий, молочно-седой и благообразный подстарок:
– Живу тут неделю, а с вами не познакомился. Виноват. Полковник в отставке Леонтий Алексеевич Сойка.
Фамилия птичья, но тоже, видать, за три года сидения в среднем штурманском училище и семнадцать лет нелетания благодарная родина обеспечила товарища жильем и пенсией, в четыре раза выше зарплаты преподавателя.
Голос не командирский, скорее, астматический и отеческий:
– Вы из Университета культуры. Член приемной комиссии.
– Вы так осведомлены?
За спиной возникает молодой, грудной и девичий голосок:
– А мы читаем все, что теперь пишут на стенах. Рекомендуюсь: дочь, Тома.
Рядом вырастает готическое и прозрачное чудо, именно то, что Корешкову двоилось на ступеньках подъезда.
– Не откажите, зайдемте к нам в семнадцатую. На минутку… – сипит отец.
Да, пруха! На Корешкова спрос. Второй раз на дню угощение приваливает.
– Такому конвою повинуюсь, – говорит, впиваясь глазами в девушку и отыскивая данные для применения своей профессии. Кормиться, так не зря!
В семнадцатой квартире – новое потрясение: встречает точная копия Томы: и рост, и черточки лица, до последней, и блузка, и бриджи.
– Вы не первый тушуетесь, – говорит отец с уловкой в голосе. – Это мои близняшки. Та, что в карман не лезет за словом, Тамара. А которая скромная – Таня, по-домашнему Тася. В Киеве у меня еще одна живет…
– Надеюсь, не тройняшка? – пускается во все тяжкие гость.
– О, нет. Намного-много старше. – И широчайший жест. – Прошу к столу!
Ничего себе минутное сидение! Стол ломится яствами. Только теперь увязывается ехидная реплика супруги: «Вокруг нас все люди живут! Вот новый перебрался, так не режиссер, а заведующий хозяйством вокзального ресторана». Не сбежать ли? Но поздно: красавицы уселись напротив, рюмка наполнена коньячком, пьется само собой, как продолжение подвальчика. А хозяин обеими руками держит быка за рога:
– Как-то необычно, две сестрички одновременно поступают на курс. Но повелось, Тася за Томой. Нет, нет, никаких послаблений. Только прослушать их репертуар. Что там надо? Стихотворение, басня, проза, сценка?..
– Да, но времени уже нет, – вяло брыкается Корешков.
– Неделя. Три-четыре занятия. Знаете, тут важно обжить девочек человеку оттуда. Ну, подтянуть, потребовать. Мы будем признательны.
– Ради Бога! Ради Бога! Я пока в отпуске…
– Ну вот и ладненько.
Лавром Лавровичем и здесь правят. Наемный рабочий, остарбайтер в собственном доме. Эта вжившаяся уступчивость!..
– Я в комиссии. Налагаются дополнительные…
– А кто узнает? Мы снимем отстраненную квартирку на девятом этаже для занятий, тридцать пятую, у серба…
Это теперь называется отстраненная квартирка. Ну, брат, повело! Залпом принимается вторая рюмка и созревает желание – отказать!
…Назавтра Корешков застает себя в тридцать пятой квартирке, время с двенадцати до пятнадцати. Видимо, у проституток сиеста на дому, кладут примочки и отплевываются. Сутенер же не позволяет площади простаивать и сдает ее под иную культуру.
Обстановка будуарная: квадратное ложе, лиловый торшер, специфическая утварь. Простыни пропитаны потом десятка предшественниц. А нужен простор, помост, режиссерский столик.
– Сегодня займемся Тасей, – привычно командует Тома. И объясняет: – Я ведущая, потому что родилась на пятнадцать минут раньше.
«Младшая» обреченно встает на площадку.
– Она у нас еще в подростковом возрасте. Репертуар тинэйджера, но совкового. Покажись на люди, солнышко! – И Тома садится рядом с репетитором.
– А у меня портфель в руке с огромной двойкой в дневнике… – Лицо девушки и впрямь окутано детским горем, а рука оттянута ношей. – С тяжелой двойкой в дневнике. А все шагают налегке. А все шагают тут и там, и просто так, и по домам. А возле дома номер «два» стоит автобус – номер «два»… и пароход издалека дал почему-то два гудка. И ноги тащутся едва… и ноги тащутся – е-два! И наклонилась голова, как голова у цифры «два»…
Корешков зажигается, правит акценты, просит повторить. Еще и еще. Потом читается басня. На этом истекают три часа урока. Успевается только подышать одним воздухом с прелестными созданиями, даже маленько влюбиться. И забывается хоть что-нибудь узнать о Томе.
Второе занятие не лучше. В третье, когда уже категорически заявлена была очередь «старшей», та не пришла. Повторили репертуар Таси. А эта, кроме текста, кажется, не произнесла ничего от себя. Подумалось, все ли в порядке с ее головкой, такой милой, ну просто от Боттичелли?!
И тут событие! Звонок в дверь. Тамара?
Еще не отворилась вся створка, как короткая швабра с размаху ложится на вспотевший лоб репетитора.
– Ага? Уже в тридцать пятой?! Я говорила тебе, что ты потаскун, а ты мне не верил! – В распахнутой двери подпрыгивает Галина Адамовна.
За спиной Корешкова визжит Тася. В глубине и снизу кто-то бежит по ступеням.
– Уймитесь! Уймитесь! – не зная, как обращаться с Галиной Адамовной при абитуриентке, мычит Лавр Лаврович.
Оба уже в комнате, сцепляются руками. В дверях появляется еще зритель – это, кстати или некстати, Тамара. Галина Адамовна соображает быстро:
– Ах, у вас груповуха! Модно, модно! Пресеку на корню!!
Простым словом распаленную супругу не укротишь. И Корешков находится, хватаясь за народный риторический прием:
– А вы, Галина Адамовна, не будьте такой, как ваша мать!
На миг жена столбенеет, тут же чувствует двойное оскорбление, орет:
– А какая же моя мать?!
– А такая, как вы, – совсем с расстановкой говорит он.
– А какая же я, чтоб ты пропал!
– А точно такая, как ваша мать!!
Мельница могла бы вертеться до прихода следующих съемщиков. Выручает «старшая» сестра:
– Уважаемая соседка, надеюсь, вы не думаете, что здесь разврат и групповуха? Тут занятия с абитуриентами…
Женщина разом увидела двух абсолютно одинаковых девушек и захлебнулась.
– Что? Занятия? Мой взял халтуру?!
– Вы же видите. Хотите, посидите на репетиции? Отец наш только что вышел.
Ну и врунья! Такой и университет не нужен!
– Посмотрим, – сказала Галина Адамовна с остаточным гневом. – Посмотрим, что он принесет в клюве! – И все же пробежалась по двум комнатам и кухне, затем хлопнула дверью. Девчонки упали рядышком на пропитанный чужим потом диван и захохотали. Но и тут: Тома от души, Тася – с оглядкой.
…У просцениума – длинный стол. За ним вольготно усаживается четверо членов приемной комиссии. Пятый пристраивается на углу, как непроходная невеста или клерк, в общем, с боку припеку. Это Корешков. Ему и поручается список абитуриентов. Какая удача! Сестры-близнецы Сойки оказываются последними: Тамара, потом Татьяна.
Молодежь читала разное и по-разному, от готовых эстрадных номеров до школьного бубнения у доски. Интересны коллеги в сидячей шеренге. После каждого исполнителя сцена пустовала одну-две минуты. Уважаемые члены подавались полуповернутой головой слева направо, и шла волна отрицательных кивков, пока не находился один, кто кивал согласно. Решение принималось. Лав-Лав читал эти пантомимы запросто: этот – нет, эта – нет, а этот имеет контакт с родственничками или покровителем. Если волна так и заканчивалась отрицательным мотанием, абитуриент мог сматывать удочки. Хотелось рявкнуть и выбежать. Потом подмывало дать в морду. Увы! Шестерке приличествует молчать, да и на бунт ушли бы десятилетия и целые поколения.
Предпоследней под софиты вышла Тома Сойка. Комиссия дружно выпрямилась. На девушке – петлюровский жупан, шапка-бырка, шаровары и сапоги. Лицо одухотворено, полно благородной сдержанности.
– Бий видлунав. Жовтосыни знамэна затрипотилы на станции знов…
Это хрестоматийная баллада из совкового учебника. В ней – рассказ о временной оккупации мерзкими петлюровцами какой-то станции. О том, как морда – куренной атаман – спрашивает у кучки пленных: есть ли среди них комсомольцы, а то, мол, жаль расстреливать всех. И тут же один отважный выходит и заявляет: «Я комсомолец. Стреляй!»
Der kostenlose Auszug ist beendet.