Buch lesen: «Нора»
© Азольский А.А., наследники, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Нора
Повесть
1
Однажды осенью 1975 года в продмаге, что на Филях, оказался прилично одетый трезвенький гражданин. Магазин – на бойком месте; торопясь выпить в получку, рабочий люд без очереди лез и в кассу, и к прилавку. Бутылки с водкой плыли над головами, опускались в карманы и уносились во дворы, за дома, к скамейкам Филевского парка, где и опустошались. Робкое пожелание гражданина выпить на троих было услышано в толчее и гаме, деньги от него получены, тут-то и случилось недоразумение, из-за него и остался гражданин в памяти как проживавших рядом алкашей, так и тех, кто забегал сюда изредка. За стакан водки гражданин дал сотенную купюру, лишь кассирша в груде смятых рублевых бумажек обнаружила широкоформатный банковский билет, цветом напоминавший рыжеватую ассигнацию самого низкого достоинства. Алкаш, получивший неимоверно большую сдачу, оторопело озирался в поисках чудака, дурня или провокатора. Нашли его, отброшенного людской волной, у стены, над головой гражданина – контрольные весы на полке, и стоял он под ними, как под часами, будто назначил кому-то свидание, разве что букетика цветов не держала рука. «Эй, фраер ушастый!» – позвали его два честных и нетерпеливых алкаша, сунули в карман сдачу и повели к мусорным бакам, во двор, и еще при подходе к зловонному месту алкаш, который нес бутылку, покрутил пальцами, призывно поднятыми, как это делают в ресторане спешащие расплатиться едоки; официант подлетел к бакам незамедлительно: баба во флотском бушлате достала из сумки стакан и удалилась.
Крупные навыкате глаза удивленного гражданина с волнением наблюдали за процессом разлива жидкости и поглощения ее. «Мне чуть-чуть, немножечко…» – жалко произнес он, но слова остались неуслышанными, алкаши ушли, гражданин один на один оказался с третью пол-литра в стакане и бабой, флотский бушлат которой дополнялся армейскими ботинками. Под напором непреодолимых обстоятельств ему пришлось выпить водку, а не донести ее каким-либо способом до дома, чтоб употребить алкоголь у себя на кухне, под хорошую закуску, как это нередко практиковалось в кругах, близких к магазину. У мусорных же баков гражданин довольствовался тем, что презентовали ему алкаши: закусил он огрызком огурца, и не столько, пожалуй, стакан с водкой, сколько этот осыпанный табачной пылью огрызок приобщил его к широкому общественному движению, к пьянству то есть, потому что стал он отныне появляться там, где торгуют кружечным пивом и водкой, держал наготове два рубля и не всякому совал их, а почище одетым и со склонностью пить не на помойках, а предпочтительно в парке, где безопасно и почти комфортабельно. Новоявленный алкаш называл себя Михаилом Ивановичем, после распития охотно вступал в содержательные беседы, обнаруживая обширные знания по части алкоголя, хотя пил мало и редко, и прозвище Профессор заслужил обоснованно; интеллигента, однако, из себя не корчил, почти угодливо раскланивался с алкогольной знатью микрорайона, давал до получки трояк или пятерку, а однажды, спасая тех, кого по утрам бил колотун, принес к закрытому магазину непочатую бутылку. Где работает и работает ли вообще – не сообщал, ограничиваясь туманным «в отпуске я», тем же отпуском объясняя водившиеся у него денежки, но что был образованным человеком – никто не сомневался, прошел даже слух, что Михаил Иванович кончил «академию», потому что знал, в каком году из Генуи привезли в Россию водку и когда возник обычай пить «на троих», или «на трех» (как правильно – не мог сказать сам Профессор). Употребив свои граммы, Михаил Иванович жадно слушал и порывисто говорил, потом церемонно прощался и уходил в сторону метро «Филевский парк». Куда ехал дальше – никто не прослеживал, думали, однако, что живет он в Царском Селе, в квартале, названном так потому, что обитали в нем кремлевские товарищи, в домах с улучшенной планировкой у метро «Кунцевская». Помимо догадок о месте прописки филевская пьянь искала и причины, по которым Профессор тяготел к магазинным задам, и сходилась на том, что тот либо поскандалил с «бабой», либо оформляет документы на выезд и перед долгой разлукой с Отечеством набирается жизненных впечатлений.
Точный ответ мог дать непьющий инженер Алеша Родичев, человек, выросший среди здешней пьяни, презиравший алкашей и тянувшийся к ним, давно переехавший на Юго-Запад, но не порывавший со старым домом и собутыльниками отца. Ему они и рассказали о Михаиле Ивановиче, и Алеша злорадно подумал о каверзах пораженного алкоголем сознания. Нет никакого кремлевского царедворца, с облачных высот спущенного на землю, орошенную мочой и пивом! А всего-то какой-нибудь министерский служащий, человечек, которому всю жизнь затыкали рот, зануда, всем опротивевший на службе и наконец-то нашедший почитателей и ценителей, эту филевскую рвань! Профессор – миф, а как эти мифы рождаются, известно и понятно. Возникают они не в сладкоречии после стакана, а за полчаса до того, как прольется долгожданная влага на шершавые внутренности. Обезвоженный организм молит о ней, взывает к судьбе; алкаш, униженный поутру женой и оскорбленный соседкой, на негнущихся ногах плетется к магазину задолго до открытия его, к двери, откуда вынесут ему живительную влагу, к страдальцам, зажимающим в потном кулаке рублевки и не раз сосчитанную мелочь. До вселенского блага еще полчаса, еще двадцать минут, но уже светлеют души, предвосхищение развязывает языки, наступает пора изощренного вранья, червячками скрученные химеры выползают наружу, извиваясь и удлиняясь, излагаются истории, одна другой загадочнее, но смысл у них общий: справедливость восторжествует, грядет час великого поравнения, и если сейчас нет у тебя чего-то, а у других оно в избытке, то произойдет переброс, перелив – из большего в меньшее, сильные станут послабее, слабые посильнее, богатые урежут себя добровольно, отдадут кое-что бедным, и – конечно же! – те, у кого водки много, опохмелят их, страждущих. Сказочные сюжеты каплями бальзама падают на израненные души, еще до стакана разогревая их фантастическими картинами. То полковник милиции подзывает к «Волге» с мигалкою униженного алкаша и наливает ему полстакана: «Пей – и чтоб я тебя больше не видел!» То переодетым визирем появляется у магазина таинственный деятель в плаще, бесплатно и щедро наливает, а злобствующему милиционеру грозит красным удостоверением, обращая того в бегство.
Отправленный как-то в местную командировку, Алеша Родичев побывал на телевизионном заводе, побродил у любимого с детства кинотеатра и решил погулять по старым местам. Отец, царство ему небесное, пил по-черному, мать, земля ей пухом, попивала, и родители для пития облюбовали этот район, часто уезжали сюда, не вместе, стыдясь греха, и мать посылала Алешу искать отца, когда тот бывал в загуле, гнала сына к магазину на Филях, куда и сама наведывалась, в мужские компании не лезла, брала бутылку, отхлебывала в подъезде за углом, плутала по чужим дворам, садилась на грязные скамейки и плакала, возвращалась к магазину; здесь два или три пальца согнутой руки подают красноречивый сигнал, кто-то снует в толпе, спрашивая: «Третьим будешь?» К Алеше никто не подходил и не подойдет, лицо у него серьезное, очень серьезное, одет опрятно и бережливо, с такой внешностью не бывать ему в компаниях, где анекдоты, выпивка и девицы. Двадцать шесть лет уже, три года отбарабанил в КБ после института, старшего инженера не дали, однако все впереди, в НИИ на Пресне сулят и повышение, и оклад в полтора раза больший, а там и аспирантура, в 1980 году Алексей Петрович Родичев станет кандидатом наук.
Погрустив у магазина, он пошел в парк – и натолкнулся на соседей по старому дому, те и показали ему Михаила Ивановича, подвели к нему, познакомили; пораженный Алеша молчал. В крупных влажных глазах Профессора застыло выражение, какое бывает у пса, вдруг потерявшего хозяина: боль и грусть, недоумение и тревога. Пропащая личность, жалкий человечек, не ведающий о том, чем кончаются пути, начатые у магазинов. Года не пройдет, как сопьется Михаил Иванович, сойдет с дистанции, так сказать.
Неприятная встреча. Отец почему-то вспомнился, как переезжали три года назад, уже без матери, на новую квартиру – был такой же тусклый день, эта же пьянь помогала таскать вещи, та, что обступила сейчас блаженненького, сующего гостинцы (деньги в долг без отдачи) и ниспосылающего милости (помощь в трудоустройстве алкашей). Сдернули пробку с новой бутылки, стали разливать, Михаил Иванович протянул стакан: «Плесни чуток…» – не понимая, что доза его – не пятьдесят граммов на донышке, а в три раз больше, что такая просьба – из репертуара бойких ханыг, которые с улыбочкой откровенного дружелюбия подлетают к основательным алкашам: «Витек, давно не виделись, как жизнь, плесни чуток!»
Перед ноябрьскими праздниками Алеша узнал: Михаил Иванович пропал, сгинул, исчез, и не человек он уже, а полузабытый слух, как это и бывает. Так уж устроен мир: честные и трезвые преуспевают, набираясь ума, глупые и пьяные живут похуже, ютясь в облеванных пивных, где, кстати, кто-то видел царскосельского пропойцу – Михаил Иванович, говорят, лежал в дымину пьяный под столиком.
Алеша забыл о нем, а если и вспоминал, то с уверенностью, что никогда уж не увидит его. В НИИ на Пресне старшему инженеру Родичеву положили оклад 190 рублей плюс премия, он, правда, еще не выбрался из долгов, дорого обошелся памятник на могиле родителей, но долги эти не частным, так сказать, лицам, а кассе взаимопомощи.
И все-таки повидаться с Михаилом Ивановичем ему пришлось – в июле следующего года, и был тот все тем же щедрым, как осенью, отставным служащим и при деньгах, а сам Алеша, без работы и без денег, падал в черную яму.
Он летел со свистом, растопырив руки, пытаясь вцепиться в какой-нибудь выступ, чтоб притормозить, замедлить падение, и все же падал камнем, и дно, о которое суждено было разбиться, приближалось с каждым прожитым в голодании днем. Денег, по самым нищенским расчетам, едва хватало до августа, и уже с конца мая он тратил тридцать копеек в сутки, из которых четырнадцать уходило на папиросы «Север». Семикопеечная булочка и три стакана чая по три копейки каждый составляли его дневной рацион, остропахнущие столовые и забегаловки он обходил стороной, потому что от удара запахов начинались режущие боли в животе, а голова наливалась свинцом. Добро и завистливо вспоминал он отца и мать: при всем их пьянстве, иногда и беспробудном, дома всегда было что поесть.
Работы не было и не предвиделось. Две статьи трудового кодекса, записанные рядом, в январе и марте, отвращающе действовали на кадровиков, и если январская 31‐я благопристойно указывала, что молодой специалист отработал после института три года и увольняется в поисках лучшей доли, причем по собственному желанию, то мартовская 33‐я (пункт 3) оповещала все отделы кадров о том, что специалист систематически не исполнял обязанности, за что и был выгнан. При редких расспросах Алеша молчал, потому что сам толком не знал, за что он, все в НИИ исполнявший, был все-таки вышиблен оттуда, чему профком не воспротивился, и если тогда, перед увольнением, возмущался бездействием обязанных защищать его, то теперь, изучив законы о труде, с некоторым ошеломлением понял, что все заботы о трудящихся власть возложила на профсоюзы, ей же подчиненные и преданные, и в тяжбах с государством рассчитывать надо только на себя. Никаких надежд не питал он и на помощь со стороны, тянуться к дающей руке не хотел и не мог – и не из самолюбия, и не потому, что ничего ответного в своей руке не держалось; родители научили его никогда никого не просить ни о чем: слишком часто унижались они сами, выпрашивая у соседей в долг до получки, лились нередко и слезы, когда молили кадровиков простить прогулы и пьянство.
Мог бы помочь дядя Паша, старый друг отца, но ехать к нему и просить было нельзя. Дядя Паша не любил слабых и бедных, острый глаз его увидел бы в Алеше голодного и нищего.
В метро он не спускался. В перепутанном клубке автобусных маршрутов передвигался бесплатно, пятак в кассу не бросал, незаметно и зорко высматривая среди пассажиров тех, кто мог, показав жетон, превратиться в контролера со штрафной квитанцией; с одного взгляда научился он определять их и выпрыгивал из автобуса в тот момент, когда они туда заходили. Напружиненное внимание сделало его очень осторожным, чутким, скрытным, и он понимал уже, что останется таким навсегда, потому что стал замечать за собой кое-какие входящие в привычку странности. Идя по улице, он вдруг ни с того ни с сего начинал убыстрять или замедлять шаги, нутром чувствуя опасность, исходящую от некоторых прохожих. Перед уходом из дома выключал не только электричество, что само по себе обыденно и нормально, но и газ – поворотом вентиля за плитой. Более того, вентилями он перекрывал и воду, как будто опасался, что кто-то проникнет в его квартиру и унесет единственное, что у него имелось в достатке, а телевизор смотрел при отключенном звуке, чтоб ничем не обнаружить себя, чтобы не открывать дверь, если позвонят. Прийти же могла власть – милиция, ЖЭК, соседи – и покарать его. По разным, несть числа им, законам человек обязан был трудиться, от увольнения с одного места работы до приема на другое Моссовет отводил четыре месяца, ни днем больше. Высылка из столицы, тюрьма за бродяжничество, лишение прописки, ссылка за тунеядство – таков был неполный перечень наказаний, грозивших Алеше, и что придумает власть дополнительно или уже сочинила, знали немногие знатоки неофициального трудового права.
Их он нашел у дверей районного бюро по трудоустройству, о существовании которого до весны не знал. Правда, еще зимой заметил, что с досок объявлений исчезли разноцветные листочки с бросающейся в глаза фразой: «Предприятию требуются работники следующих специальностей…» Телефон и адрес тоже указывались в этих открытых призывах, и когда предприятиям вдруг ничего не стало требоваться, когда со статьей 33‐й набегался, то уразумел: отныне между ним и работой – некая посредническая контора, за свои услуги получавшая с предприятий деньги. Приемная комиссия, из кадровиков района, заседала три раза в неделю, но в том-то и дело, что никакой обязательной силой комиссия не обладала, приходилось самостоятельно искать работу, которая задним числом оформлялась так, будто ее нашло бюро. Странное, поражающее бессмысленностью заведение, украшенное плакатом, на котором лучезарно улыбались рабочий и работница, напоказ держа в руках трудовые книжки, коими следовало гордиться, но некий злонамеренный шутник уже испоганил их, внеся в книжки записи чернильным карандашом. «Ст. 33 п. 4» – этим теперь гордился рабочий, уволенный за прогул. Работница же была из недавнего прошлого, она восхищалась статьей 47‐й старого КЗоТа, которая для безработных звучала, как некогда громкая уголовная 58‐я. Пожалуй, всей площади плаката не хватило бы, чтоб разместить на нем только законоположения текущего года, карающие и бичующие, распространявшие власть этого бюро и на тех, кто дважды в году уволился по собственному желанию, – так боролись с летунами. Для ловли простаков за стол комиссии посадили и милиционера, но, даже не будь его, Алеша все равно не переступил бы порог. Добрые дяди в комиссии всех с 33‐й статьей включали в списки, отправляемые в милицию, и уж та глаз не сводила с подозрительных, участковым к тому же ежемесячно спускался план по отлову тунеядцев. Сколько помнил Алеша, отец и мать постоянно удерживались во всех списках, были на учете и в неврологическом диспансере.
Найти работу, так и не засветившись в бюро, – такую задачу поставил себе Алеша и ходил по отделам кадров.
Он оброс и нарастающие волосы обстригал ножницами, пачка лезвий сохранилась каким-то чудом, но смотреть на себя в зеркало было противно. Лицо исхудало, щеки впали, от постоянного пребывания на открытом воздухе Алеша загорел, ветры и солнце сделали кожу красноватой, встречные могли подумать, что он застарелый пьяница. Окончательно развалились полуботинки, приходилось обувать старые, ссохшиеся; пальцы ног, искривленные ими, ныли, прели, и вечером, в изнеможении добравшись до дома, Алеша погружал ноги в воду, чтоб снять носки. Он ежедневно мылся под душем, дважды в неделю стирал трусы, майку и рубашку и все же чесался, казался себе грязным и со страхом ждал часа, когда в волосах и на одежде зашевелятся вши, потому что они не столько от грязи, сколько от неустроенной жизни, той, где нет ни еды, ни осмысленной работы. Квартира, которая так радовала когда-то, удручала убогостью того немногого, что находилось в ней. Вещи никакой ценности не представляли, никто не дал бы за них куска мяса, столь нужного сейчас. Ни лишнего костюма на продажу, ни рубашки, без которой можно обойтись, и хоть ветхая мебель какую-то часть пространства заполняла, квартира выглядела пустой. Книг в доме не водилось, покупать их было бессмысленно; однажды Алеша вернулся с лекций (два курса учился на дневном) и удивился: родители, малость пьяненькие и слезливо добренькие, при виде его всполошились, будто застигнутые на чем-то нехорошем. «Алешенька, Алешенька, вот садись, покушай…» – засуетилась мать, стыдясь чего-то, а потом накинула пальто – и следом за отцом, к двери, на улицу, и только поужинав, он сообразил: продали шеститомник Куприна, купленный им недавно, после двух ночей на разгрузке вагонов; с тех пор ни одна стоящая книга не приживалась в доме, но и гнева на родителей не возникало. Впрочем, будь книги в доме, он сейчас не понес бы их в букинистический, оказавшись в голоде и без денег: тащить из дома вещи означало походить на алкашей, не хуже воров чистивших свои квартиры.
Что особенно удручало и что бесило, так это то, что сейчас в квартире не найдешь и крупинки еды, а мать ведь пополняла, протрезвившись, истребленные в загуле запасы продовольствия, и на черный день всегда хранились крупы, сахар, чай, соль и спички; смерть матери не прервала обычая, отец, уже в этой квартире, подкупал гречку и пшено, в морозилке, если порыться, прятался сморщенный кусочек мяса. Теперь же – пусто, временами казалось, что квартира ограблена, ведь сколько же еды было еще в феврале, в марте Алеша выжимал из бутылки последние капли растительного масла, в мае пил чай, вытряхивая из коробочки сизо-черные чаинки. Ужин сегодня – кусочек булки, завернутый в носовой платок, да стакан горячей воды, и, глядя на экран немого телевизора, Алеша вспоминал отца, уже не пьющего в последний свой год, дрожащие глаза его, частые сидения у окна, неотрывный взор его… Куда, куда смотрел он? О чем думал? Знал ведь уже, что умирает, что мотыльком, как все люди, просуществовал какое-то время на земле, что-то сделал за куцый промежуток между рождением и смертью. Авиапассажир на горящем самолете успевает за минуту или полторы – исступленно и порывисто, комками и связно – подвести итоги кончающейся жизни, и о чем, интересно, думают погибающие люди в эти растянутые мгновения? А отцу были отпущены месяцы, и каждый непоследний день жизни он размышлял о прожитом, поставив локти на подоконник, спичкой выковыривал из мундштука окурки и переправлял их в самодельную, из консервной банки, пепельницу. Не о куске хлеба думал он, конечно, не о водке. Он тосковал по свободе, по умению или праву человека жить так, как ему хочется, и что такое свобода – только сейчас начинал понимать Алеша. Он – голодный, нищий, безработный – был в эти месяцы свободным! Он не вскакивал по утрам при звоне будильника, не торопился к проходной, над ним не жужжали рои надзирателей, и его не пинали начальники, он вольно, по своему хотению, определял, что делать ему сегодня, а что завтра. Он хозяйствовал и над временем, и над телом своим, и тем острее было ощущение свободы, что надвигался, подступал несчастный день конца июля, когда придется выдать себя, предъявить документы этому бюро и попасть, в сущности, под административный надзор.
На бараночной фабрике его подвергли перекрестному допросу, здесь позарез был нужен инженер-электрик, но не статья в трудовой книжке отпугнула местное начальство. Платили на фабрике ужасающе мало, зато позволяли умеренно красть сливочное масло, сахар и муку – умеренно, иначе фабрику разворовали бы, и допрос показал, что красть даже по мизерной малости Алеша не станет, и ему отказали, отнюдь не по пункту 3 статьи 33‐й, а сославшись на старое постановление СНК. Мягкие, обходительные люди, вежливые и скромные начальники, не без сожаления вернувшие Алеше паспорт, трудовую книжку и диплом.
Он сунул их в нагрудный карман рубашки и поспешил на улицу, ругая себя за ошибку: здесь пахло сдобой, выпечкой, и взбунтовавшийся желудок тут же отомстил, колючий комок боли уперся в селезенку, тыкался в нее, царапаясь о ребра.
Автобус только что ушел, ждать следующего, высматривать контролеров – на это уже не было сил, и Алеша решил перейти реку Сетунь, протекавшую внизу, в овраге, чтоб кратчайшим путем добраться до Можайского шоссе. Предстоял еще один безрезультатный заход – на ткацкую фабрику. От реки повеяло чем-то умиляющим, сытым, запахло влажной зеленью. Мостик, скрипучий и узкий, стал вдруг раскачиваться, Алеша вцепился в ограждение, поняв, что это он, обессиленный и голодный, не держится на ногах, что это его пошатывает. Час назад он истратил три однокопеечные монеты на газировку, теперь она выходила из него потом, соленая влага выжималась телом, носовой платок снял со лба испарину, но шея, грудь, мышки увлажнились. Алеша обрел сухость, только постояв под ветерком; он огорченно подумал, что вчера пожадничал, ни крошки хлеба не оставив на утро. Наконец он выбрался из оврага и экономным шагом понес себя к шоссе. Район был знакомым, здесь он искал отца, когда тот работал на деревообделочном комбинате. Два алкаша торчали у входа в магазин, но третьего не ждали и не звали, третий, определенно, уже имелся, уже брал бутылку; третий, если он принимал на себя магазинные хлопоты, обычно и одет получше, и потрезвее, в нем дремали качества лидера, ни в семье, ни на работе не проявлявшиеся.
Третьим оказался Михаил Иванович. Это он вышел из магазина, и бутылка вздувала его карман. Выглядел неспившимся: рубашка выглажена, и нет на ней замытых винных пятен, на ногах – удобные и крепкие сандалеты, зато поджидающие его собутыльники хотя и смотрелись ханыгами, могли еще сойти за пьянь, державшуюся на плаву. Михаил Иванович, окликнув Алешу и подойдя к нему, с одного взгляда на документы в кармане рубашки понял все и скосил глаза на полуботинки Алеши. «Поправимо…» – негромко произнес он и внятно продиктовал номер телефона для запоминания, потому что ни у него, ни у Алеши карандаша даже не было. «Завтра позвоните…» И Алеша кивнул. Он смотрел на алкашей, поджидавших Михаила Ивановича, ими определяя человека, обещавшего ему работу. Нет, алкаши эти до ханыжества еще не докатились, пили только на свои, отдавая женам чуть меньше половины заработанного, и опыт заставлял их с подозрением посматривать на Михаила Ивановича, на бутылку в его кармане, потому что ей, бутылке, грозила опасность, в Алеше они зрили соперника, им чудилось покушение на их законную долю: кто знает, тип, у которого бутылка, должен рубль парню и сейчас позволит тому отпить из горла… Так искривились мозги у них, так чудовищно искажали они все простое и обыденное. Но Алеша не чувствовал к ним ни малейшей вражды, потому что смотрел на себя их глазами – и жалел себя, исстрадавшегося. «Хорошо, позвоню», – тихо сказал он и медленно, сберегая силы, пошел дальше и выше, к шоссе, чтоб автобусами добраться до ткацкой фабрики.
Здесь его ожидал неприятный сюрприз: девица, остро пахнувшая косметикой, сказала, что начальник отдела кадров будет только через час. В просторном холле первого этажа переговаривались люди, веселые и сытые, где-то рядом был буфет. Обоняние, приглушенное головной болью, внезапно обострилось, Алеша представил себе буфетную стойку и сковороду, стреляющую брызгами сала, радостно подумав, что, кажется, подошел конец его странствиям, Михаил Иванович кое-кого действительно устраивал на работу, а раз так, то часть денег можно истратить, сегодня ведь он еще ничего во рту не держал, та булочная-кондитерская, где продавали сладкий чай, закрылась на санитарный день. Купить немного еды можно. С другой стороны, делать этого нельзя. И вообще совершена ошибка. Те мизерные крохи еды, что поглощал он ежедневно, раздражали и провоцировали внутренности: они, привыкшие за двадцать шесть лет к определенному объему пищи, обманывались крохотными кусочками и свирепо – сами в себя – вгрызались. Надо было либо не есть вовсе, либо кушать помногу один раз в три-четыре дня.
Три вертушки разбивали идущую смену на три потока, Алеша смешался с толпой и оказался на территории фабрики. Оглядевшись, он понял, что стоит у клуба, где что-то происходит, и вошел в небольшой зал с рядами стульев, сел, а когда рассмотрел на сцене людей и прислушался к разговорам, то последние сомнения отпали: выездная сессия народного суда. С наслаждением вытянув ноги, он пригнулся и расслабил шнурки, устроился удобнее и закрыл глаза, но тут же открыл их, когда услышал, что парня, которого судят, на фабрику направило бюро по трудоустройству, поскольку с предыдущего места его уволили по 33‐й, и о чем бы потом ни говорили на сцене и в зале, он выбирал из слышанного только то, что было одинаковым для него и для парня, укравшего четырнадцать килограммов медицинской пряжи. Подсудимый сидел сбоку от столика, покрытого зеленым сукном; положив руки на колени раздвинутых ног, он внимательно слушал, ни словом, ни жестом не возражая и не подтверждая. Зал оживленно комментировал произносимое со сцены, и Алеша узнал, что четырнадцать килограммов весила не пряжа, на столько тянули три бобины с нею, и парень спер эти бобины не из кладовки да еще ночью и с отключением хитроумной сигнализации, а просто-напросто подобрал на мусорной свалке, куда сносили фабричный брак, средь бела дня подошел и поднял, как это делали многие; следствие и суд потому вцепились в эти три бобины, что первоначальное обвинение в краже двух кип шерсти не подтвердилось. Прокурор, в тужурке с петлицами, долго клеймил парня, на которого администрация дала крайне отрицательные характеристики, совпадающие с тем, что думала о парне милиция, а думать о нем хорошо она не могла: у парня нелады с нею чуть ли не со школы рабочей молодежи, в ПТУ он тоже пошаливал, дважды привлекался по мелкому хулиганству и вообще на язык дерзок. Пять лет потребовал прокурор, и по залу пронесся легкий шум, смысл которого был в том, что на выездной сессии пощады не жди. Предрешенность показательного судилища была очевидна и парню, на все вопросы судьи он отвечал односложно – «да» или «нет». Зал затих, затем одобрительно взметнулся оживлением, когда заговорила звонкоголосая девчонка, адвокат, заявившая, что место проведения суда не дает права беззаконничать никому, и отчеканила свои доводы в пользу подсудимого. Он, говорила она, не глядя на бумажку, происходит из неблагополучной семьи, мать и отец – профессиональные, так сказать, алкоголики, поскольку не раз привлекались к принудительному лечению, о чем в деле (том третий, лист пятнадцатый) имеется соответствующий документ. Во-вторых, неверно квалифицировано преступление и ошибочно определена сумма имущественного ущерба (приводились цены, оптовые и розничные). В-третьих, обвинение в спекуляции основано на домыслах и фактами не подтверждается: по материалам следствия известно, что подсудимый ничего не покупал и ничего не продавал, но даже если и следовать абсурдной логике обвинения, то весь ущерб исчисляется суммой, не превышающей пятидесяти рублей, и административное взыскание – единственное, чего заслуживает подсудимый. В-четвертых, опознание свидетельниц произведено с грубейшими нарушениями процессуальных норм…
Девица потребовала немедленного освобождения из-под стражи и села, открыла сумочку, глянула в нее и завела за ухо прядочку русых волос. В этот момент парень впервые глянул в зал, презрение было во взгляде и насмешка. Был он примерно такого же, как и Алеша, роста, но не столь худощав, раздат в плечах, очень крепок и красив. Несколько раз произносилась его фамилия, даже много раз, но она Алеше почему-то не запомнилась; о том, что парня зовут Геннадием, Геной, он узнал в курилке, здесь говорили откровенно и утверждали знающе: да, воровал Генка, воровал, иначе б не таскался на работу в дакроновом костюме и не катался б на такси. Тюрьма ж вообще по нему плачет. Не раз мог залететь туда по 206‐й, а если копнуть поглубже, не только пряжа отыщется за Генкой, не только! Сам виноват, очень загордился, делиться не стал наворованным, вот свои и заложили…
Официантки пили компот и говорили примерно о том же, разворачивая тему по-женски: с кем путался Генка, кто из баб переправлял отрезы через проходную. Еда в столовой кончилась, все съедено в обед, только к вечерней смене будет – услышал Алеша, но не уходил, рассматривал официанток, определяя, какая из них наименее опасна, и выбрал безошибочно. Полная круглолицая женщина пошла к котлам, от которых несло сытным запахом гречневой каши, и наскребла в тарелку что-то вкусное, политое затем соусом. Сев за кассу, добрая женщина выбила три чека, смахнула их в ящик под коленками и сама же наполнила кружку чаем. Кроме трехрублевой бумажки, на которую Алеша предполагал прожить десять дней, в маленьком кошелечке была припрятана мелочь: две монеты по пятнадцать копеек и одна двадцатикопеечная, их он и выложил на тарелочку перед кассовым аппаратом, аккуратно, столбиком, и женская ладошка сбросила монеты в ящичек под кассой, откуда и сдача пришла, пять копеек, – да, дешево все-таки кормят в фабричных и заводских столовых. Каша с кусочками мяса давно уже остыла и тем не менее обжигала рот радостно и приятно; пользуясь тем, что официантки его не видят, он хлебом очистил тарелку, подумав, что есть надо было медленно, хорошо прожевывая. Чай допит, хлеб съеден, один кусочек незаметно уложен между трудовой и дипломом, пора вставать и уходить, да и официантки, что за спиной его пили компот, косточки выплевывая на стол, уже почуяли в нем что-то нехорошее, Алеша позвонками, кожей ощущал их враждебность. Он встал и быстро вышел. Сытость ошеломила его, изменив планы. В отдел кадров решено было не ходить. На пути к проходной он дважды останавливался, всем телом чувствуя, как всасывается пища, он слышал ухающие звуки живота, кряхтение мышц, прорывы газов, стенание кишечного тракта, отвыкшего от нагрузок.