Ипохондрия life

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Ипохондрия life
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Значит, как всегда —

В пламени брода нет.

Летов Е.

© Алексей Яковлев, 2019

ISBN 978-5-4483-4804-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Подлинное имя твое…

«Скажи нам, мучительница всех людей, купившая всех золотом ненасытной алчности: как нашла ты вход в нас? Вошедши, что обыкновенно производишь? И каким образом ты выходишь из нас?

Она же, раздражившись от сих досад, яростно и свирепо отвечает нам: «Почто вы, мне повинные, биете меня досаждениями? И как вы покушаетесь освободиться от меня, когда я естеством связана с вами. Дверь, которою я вхожу, есть свойство снедей, а причина моей ненасытности – привычка; основание же моей страсти – долговременный навык, бесчувствие души и забвение смерти. И как вы ищете знать имена исчадий моих? Изочту их, и паче песка умножатся. Но узнайте, по крайней мере, какие имена моих первенцев и самых любезных исчадий моих. Первородный сын мой есть блуд, а второе после него исчадие – ожесточение сердца. Третие же – сонливость. Море злых помыслов, волны скверн, глубина неведомых и неизреченных нечистот от меня происходят. Дщери мои суть: леность, многословие, дерзость, смехотворство, кощунство, прекословие, жестоковыйность, непослушание, бесчувственность, пленение ума, самохвальство, наглость, любовь к миру, за которою следует оскверненная молитва, парение помыслов и нечаянные и внезапные злоключения; а за ними следует отчаяние, – самая лютая из всех страстей. Память согрешений воюет против меня. Помышление о смерти сильно враждует против меня. Но нет ничего в человеках, чтобы могло меня совершенно упразднить».

Преподобный Иоанн Лествичник «Лествица или Скрижали духовные»

Предисловие к роману

Шел молчаливый осенний дождь, опустошающий, пронизывающий одежды, скорбный полутора тысячелетний вавилонский ливень. Опадал древорукий, склонившийся над землей восьмидесятилетний вердепешевотелый ильм. Горький плач синеокой красавицы Loreley разливался надрывным staccato1 над темной рейнской волной…

Прелюдия. Introductio2. Лирические образы впотьмах моих сокровенных заброшенных, необнаруженных и оставшихся неизвестными гробниц. Однако замочные скважины – всеобъемлющие, всепожирающие, искушенные тайной аргусовы3 глазницы открывают уже седую млечную панораму моего отшельничества: заколоченные и оставшиеся неубранными позабытые комнаты – покои скитянина, что подобны мастерской каменотеса или лавке антиквара-книготорговца с паутиной под потолком и своим закованным в хитиновый панцирь ликозида хитроумным восьмиглазым создателем на восьмилапых корточках, примостившимся в углу в доме с балконом в белую, прозрачную санкт-петербургскую не покрытую тюлевой занавесью ночь.

Здесь посреди осевшей плотным слоем пыли и вечного хаотического беспорядка медленно движется пытливая согбенная тень, чьи причудливые старомодные ужимки отнюдь… Впрочем, пред вами – сам Auctor4!

Lectori benevolo saluteum5!

И продолжение excursio6: извилистые, лабиринтообразные коридоры, анфилады, галереи, одни за другими без труда отпираемые покои и залы, полные бесчувственных скульптур, пилястр, стройных мраморных колонн, суроволиких атлантов и полуобнаженных кариатид. Орнаментальные гобелены на стенах, двери в искрящемся агате, сосуды из яшмы, янтарного цвета мебель из лимонного дерева, стеллажи с инкрустацией из слоновой кости.

Священные манускрипты и пергаменты из телячьей кожи, ценнейшие антикварные книги, родина коих Тюбинген и Бремен, сочинения оружейников из города Льежа, книги святого Иеронима, исписанные стихами без авторства, выцветшие тетради, карты звездного неба и диковинные тексты на табличках из глины, персидский ковер и солнечный календарь ацтеков, образцы провансальской поэзии, каллиграфия арабских мудрецов, книги, украшенные виньетками, египетские папирусы, труды древних греков, старинный бревиарий, часослов, толстобокие тома, коих число мне доподлинно неизвестно.

Вещи претенциозно разбросаны, настежь раскрыты ящики столов и комодов, откуда уже с задумчивым злорадством и ехидным смешком, эхо которого гуляет под антаблементами, лезут скользкие тела саморожденных в тяжком мытарстве мыслей…

Происхождение. Бессмысленная, иррациональная эволюция в себе. Бесплодный, бестелесный, незрячий, не обретший форм и одежд, неприкрытый, нагой, еще утробный миф. Легкая гарцующая выдумка в летнем переливе стрекозьих крыл. Осторожное складывание ровных неустойчивых монетных столбиков, хрупких спичечных конструкций, карточных домиков на пленэре, на воздухе, на порывистом ветру.

Иллюзия света и тени, голодная до рождения перспектива в мглистых театральных ложах височных долей головного мозга, на будничных проспектах под ламповым светофором, в оглохших туннелях метро, за горячим arabica в многолюдном кафе, где от девушек исходит чарующее благоухание amethyst lalique и скользят медленные обворожительные улыбки. Изощренная пытка, и на проверенных накрахмаленных манжетах вереницею чернил проступает очередная… строка. Непременные и непредсказуемые заметки в блокнот, брошенные в темницу на бессрочное заключение меж клеточных пространств.

Образ. Несомненно, фальсификатор-каллиграф. Дикий самовлюбленный имярек, современник Грегори Лемаршаля7, покладистый собиратель дневных иллюзий и ночных сновидений. Сосредоточенный и болезненный лик врубелевского демона, не спасенный, склонивший голову осенний Христос Гогена8.

Однако наглядность требует непременного облачения в строгий фрак и цилиндр, либо заставляет надевать кофту фата или чего хуже… Извольте. Рисую себя углем темными густобровыми штрихами, выводя крупноскулые черты характера, заостренность нервных окончаний, дымчатые линии души, пестрые расщелины внутреннего мира. Теперь лицезрю. Отраженный в зеркале, явленный миру с фальшивой улыбкой и нарочито клеенными сальвадоровскими усами, в поношенном сюртуке, с портретиком на прикроватной больничной тумбе – фотография в раме с несуществующего зимнего курорта в предсказанной стране с собственноручно сделанной подписью, не выдерживающей никаких гносеологических рассуждений. Шляпа на бок, на висках седина или блики солнца?! На заднем плане исполинские горные хребты и что-то светлое, лучезарное, далекое…

Это ли я? Нетленный, скоропостижно живущий, простодушный до дурноты, громогласно ликующий, искрометный в безумии, Я – Игорь Северянин новый волны, Я – современный Иоанн Слепой Люксембургский. Потирая веки, недоумеваю, все более и более убеждаясь в весьма сомнительной родственной связи с пост-образом напротив. Несмываемая обида! А ежели верить домыслам ученых мужей, даже шимпанзе без труда узнают себя в зеркале. Что же это, злой рок, язвенная болезнь самолюбия?! И все же, чтобы там ни говорили, мое зеркало висит криво.

Наследие. Саркофаги идей, усыпальницы свободолюбивых терзаний, опрометчивые предметы быта, ритуальные сокровища, гадальные камешки, накрываемые приливом и сладострастно дышащие перламутром, истрепанные свитки, глиняные черепки, раскрытые и рассекреченные дивные ларцы со сломанными замками и погруженные в бездремотную тьму неспешно смыкающиеся челюсти мертвоедов. Серые угрюмые плиты дышат могильным холодком, тихонько перебирает лапками усердный скарабей, сторожащий приближение ночи.

 

Ночь – время откровений. Откровение как истерический полубольной крик в царстве глухонемых. Небрежная мистическая игра фонемами становится дорогим искушением в глянцевом каталоге вечности. Мощеная дорога к инквизиторским заостренным кольям, прогретым дровам и стопроцентному исцелению огнем. На распутье. Пересыльный лагерь под Владивостоком9 со стертым именем на могильном камне или крест-кенотаф10 в долине Лубьи, виселица в Елабуге…11

Покорствуя, облекаюсь в санбенито12 и надеваю карочу13. Я признаюсь, что становлюсь смешон в публицистике печальных литературных эпох, где с переизбытком бальзамируют одряхлевшие тела и погружают в купели седобородых, краснощеких младенцев; где лженаука – утес, на котором алхимики-грифы разбивают о камень скорлупу познания, извлекая во множестве философские камни.

Фантазия как восковая податливость в сумасшедших пальцах, ветхий мох скрипящих на ветру деревьев, затягивающая пустота болотного толлундского эха, которая не спасает, не согревает, и уже не может отпустить…

В пятьдесят я небрежно расписываюсь в подарочных изданиях очередного шедевра, с простительной улыбкой кривя край нижней губы немного набок. В шестьдесят за чашей теплого cebar el Mate14 рассуждаю о бренности бытия, посыпая память лет звездной пылью, и, что непременно, устало смахиваю пепел с долговязой сигареты в сторону, при этом не стесняясь своей откровенной пошлости. В девяносто, на загривке жизни, с утра до ночи валяюсь в постели, жидкотелый, с выступающими ребрами и с пролежнем на пятке, кромсаю мысли и, комкая, бросаю в недра своего померкшего сознания, прибавлю – шамкаю беззубым ртом…

Можно ли вообразить, как в маленьком городском скверике под сенью лип в окружении скамеек и целующихся пар в свои сто пятьдесят с лишком, я каждый день принимаю образ каменного посмешища со сгорбленным носом и непокрытым горизонтальным взглядом, свинцово-зеленокудрый и меднолобый? Немыслимая сцена! И оттого не кажется уже таким вычурным само предопределение судеб в Книге Бытия. Скрижаль морали, доктрины одиночества, пытливая археология в глубинах самосознания и… Ужели слышна моя самоуверенная поступь в немоту, где я, глотая пыль, приоткрываю завесу сомнительного чуда, в котором траурная урна исторгает еще дышащий теплом прах в пучину невесомого вселенского океана, где есть надежда обрести бессмертие на панцире никому не ведомых величественно возлежащих на изумрудном илистом дне на оледенелой глубине во мраке, подводных чудовищ.

Итак…

Часть I. Дудерштадт

Дудерштадт, Германия.
Питирим, «Дневник», весна 2012 года.

1

Паводок – эти стремительные талые воды изголодавшейся до нежности и откровенных признаний весны постепенно набирал свою еще неизведанную девственную силу; небо разошлось в стороны кучевыми опаленными облаками, словно края неловко и неискусно ушитой хирургом раны, из зияющей, лишенной таинства покрова пустоты которой уже сочится сукровица – небесная ледяная пряная опьяняющая влага, крупных капель пронизывающий дождь…

Вставшая и медленно журчащая, и даже рисующая водоворот вода, гладь которой подергивается рябью, пронзительными, будто крик душевнобольного, уколами ливневых нитей, по-левитановски живописно окружила еще мертвое уединение лесной (право, подворачивается под руку совсем не по сезону одетое и неуместное «чащи»), и в этой мутной оледенелой жиже неровным переливом гобеленовых гардин бродят опрокинутые верхушки голых ветвей, непроницаемая ситцевая сирень неба.

Эта простодушная зеркальность подняла с собой уродливые коряги, древесные щепки, скованные смертью трупики мелких грызунов, не переживших зимы, хитиновые тельца насекомых самых разнообразных зоологических таксонов – диптер, дермоптер, трихоптер, блаттоптер, und zusammen mit lhnen15 пожухлые кораблики-листья – populus tremula16, aesculus hippocastanum17, потонувшие собратья которых лежали настилом во глубине; а там, где паводковая сель оказалась особенно озорна, с разворошенных торфяных годами хранивших тайну кладбищ поднялись меднобокие неповоротливые плесневелые machine infernale18 Второй мировой, коими тут же наполнился в районе Бреме-ауэ вплоть до Эклингерда молчаливый заповедный дудерштадский лес, и из него уже глухим бухнувшим хлопком потревоженной и сработавшей мины (если верить местным газетам) донеслось на прошлой неделе скорбное эхо войны…

Когда я вижу уснувший сном, кажущийся мертвым и даже источающий прелый могильный запах весенний нагой лес, ко мне непременно приходят те кажущиеся совершенно противоположными мартовскому пробуждению видения осени: под огневым желтым абажуром ноябрьского солнца моей родины, как сквозь призму балтийского янтарного камня, я различаю отдельные детальки, из которых путем незамысловатых сложений возникает тот самый хроматоскоп, складываются один к одному неровными краями пазлы, из отдельных разноцветных стеклышек-узоров в моем воображении рождается мозаичный витраж-осень – яркий, насыщенный бакановыми, ранжевыми и муаровыми тонами нерукотворный мясоедовский лес.

Я шагаю по устланному отсыревшему пологу и прислушиваюсь к звукам: шорох прошлогодней листвы, скрип деревьев, капель – и где-то вдалеке, словно откупоренная бутыль разрушил, повисшее студеное дыхание притаившегося утра (оставшийся в памяти осколок моих осенних этюдов в Дятлово) ружейный выстрел, и поднялась с крохотного болотца прямо на приготовленные двустволки небольшая стайка пролетных вальдшнепов, повеяло запахом пороха, и потянулся по ветру легкий пепельный призрак-дымок, вслед за которым булькнули в воду, будто тяжелая опавшая груша, мертвые птицы.

И только я стою в стороне от этого гомона, гогота, неповоротливого, оглушившего самого себя раскатистого эха, от этой неумолкающей какофонии звуков и собачьего лая, протяжных охотничьих рожков, глубоко вдыхаю ароматы осенней глуши – дятловских непроходимых рощ и непротоптанных дорожек, а на моем полотнище еще не просохшая краска открылась утренним охотничьим концертом, безукоризненно фальшивым, вымышленным, неопрятно и неискусно разодетым в старомодные твидовые пальто, чопорные жокейки и кепи реглан на лондонский манер.

2

Этой весной я часто отправляюсь в еще ночующий, лишь предвкушающий восторженный ликующий рассвет час на утреннюю promenade19, в то самое время, когда бутоны притихших вечноцветущих растений в моей гостинице в расставленных вазах и кашпо еще не раскрылись и хранят внутри себя тайну, ждущую непременного раскрытия, обнажения – созерцания и восхищения стороннего случайного наблюдателя и даже вкушения им даруемого цветами чарующего аромата, такой краткой благоухающей хрупкой и нерукотворной красоты.

Я спускаюсь по ступенькам и, открыв дверь, погружаюсь в туманную густую взвесь, и по мере своего движения вперед растворяюсь в ней, как может показаться, совершенно, если только она смотрит мне во след, как мне иногда хочется думать, из окна нашего скромного номера, слегка отогнув в сторону край нежно-дымчатой кофейно-молочной с переливом гардины, хоть я и оставил ее сон не потревоженным, аккуратно отбросив край одеяла, отделив свое тело от ее и нежно шепнув о своей любви, при этом не проронив ни единого звука, дабы не нарушить покоя и не прервать ее очередное путешествие в таинственный фрейдовский мир, и только губами начертав в воздухе эскизы – не озвученные конструкции слов, будто отдав дань памяти великому, но, увы, мертвому ныне немому синематографу.

Воздух очень прохладен, а весенний прелый дурман делает его особенно насыщенным. Меня окутывает сонная медово-смолянистая влага, наполняя легкие дымной теплотой; лес дышит глубоко и тяжело подымает свою грудь, и мне уже чудится потрескивание костра и ликующие язычки пламени, а на местах недавних пожарищ, покачивая седеющей прядью, выцветает огненная богородицына трава, я вкушаю чудящиеся мне ароматы луговых медоносов, вижу, словно явь, как дозревают вересовы шишкоягоды, приобретая августовский черничный оттенок.

 

Меж тем я отправляюсь к еще голому лесу, хоть он и стоит в воде, кажущийся таким притихшим и даже притаившимся в своей дымчатой, туманной, сигаретной занавеси, которая покрывает его в этот небуженый час. Прогулка занимает у меня около часа, и исправный хронограф отсчитывает в моей голове время на обратный путь, между тем как я сам наслаждаюсь этой целостностью мира, полнотой красок и оттенков, едва заметными очертаниями, первыми проблесками солнечных лучей, студенистостью окружившего меня мгновения. Мой взгляд заприметит весь этот калейдоскоп образов и всю эту мелькающую многоцветность и, может быть (безбрежие мысли ведет меня чуть дальше уже прожитых лет), возродит что-нибудь подобное в минуты моей работы в своей мастерской на холсте, и мне будет, быть может, столь же зябко, как и в этот утренний час, от одного только воспоминания об испытанных ощущениях.

Я возвращаюсь в гостиницу достаточно бодрым и, поднимаясь по лестнице, уже предчувствую, что обнаружу ее проснувшейся и, когда, позвякивая ключом, отворю дверь, практически сразу увижу ее стоящей у окна в светлой ночной сорочке и бесподобной (и от того кажущейся гениальной) задумчивости.

Она оборачивается ко мне, и я вновь вижу ее улыбку, в которую влюблен многие годы, но жду, не смея сделать очередного шага, когда она произнесет:

– Доброе утро, мой милый! Ты был на прогулке? А я только встала. Как погода, по-моему, утро чудесное?! Я только соберусь, и идем завтракать.

Я остаюсь еще неподвижный, зачарованный ее грациозностью, ее голосом, ее красотой, с какой-то нерешительной нежностью уже пытаюсь сделать шаг ей на встречу и в это самое мгновение с понятным только мне да моему собрату российским наслаждением обнаруживаю непонятно откуда взявшиеся впившиеся хватко и глубоко колючки обыкновенного почернелого прошлогоднего чертополоха на лацкане своего пиджака.

3

В этот год мы остановились с Альбиной в Дудерштадте на Bischof-Janssen-Straße, 1 в отеле Ferienparadies Pferdeberg на одноименной горе Пфердеберг. Этот небольшой, но уютный городок приглянулся нам еще три года тому назад, когда мы были здесь на этюдах.

Черепичные крыши домов, готическая архитектура, мощенные булыжником площади и покатистые дорожки, вдоль которых неповоротливыми рядами выстроились дома в стиле fachwerk, и на этих самых улочках в момент замирающего времени, бросив взгляд в пустоту оголенного ламповым фонарным светом переулка, можно как будто различить поспешно шагающего Гете, заночевавшего в Дудерштадте во время своего переезда до Мюльхаузена в ночь c тринадцатого на четырнадцатое декабря 1777 года.

Жизнь кажется какой-то неспешной, легкой, и даже порой рождается в глубине моего сознания нетрезвое суждение или предчувствие бесконечности бытия, когда мы с Альбиной сидим весенним теплым днем за крошечным деревянным столиком на Ebergötzen под сенью платанов напротив ernsting’s famiy, и табличка с силуэтом велосипеда напоминает нам, что до горы Пфедеберг всего 3,9 километра.

Фасады в светло-зеленые, сиреневые, темно-синие, красно-кирпичные, черные прямоугольники и перекрестья по обе стороны мощеной улицы, а чуть дальше силуэты башен Дудерштадского кафедрального собора, перед которым с 1997 года расположился фонтан с причудливыми скульптурами зверей: лев и львица, кабан и орел с гербом и державой, в сторону которого уже нацелилась лучница. А совсем рядом с ним диковинный дом с резной дверью и расписными фасадами, и из окон второго этажа смотрят многочисленные цветы, среди которых настурции, фиалки, маттиолы, герани, а на лицевой стороне красный герб с изображением белой лошади, вставшей на дыбы, и рядом загадочная надпись: «NOTAR». От этого дома веет радостью и уютом, и мы неизменно проходим с Алей мимо после нашего легкого обеда и кофе под прохладой платана.

На другой стороне улицы салон эрготерапевта с ностальгическим и бросающимся в глаза символом – скрещение серпа и молота. Но мы идем с Алей дальше нашим привычным маршрутом мимо кафедрального собора, мимо отеля-ресторана Budapest, и весеннее согревающее солнце светит косым веером сквозь кроны высоких деревьев, стоящих вдоль каменных стен кирхи. Мы блуждаем кривыми улочками и выходим к огненно-кирпичному зданию почтамта, следуем мимо кондитерской Risse, скромной лавки букиниста и старейшего из домов Дудерштадта, на котором красуется герб города – два льва на красном фоне и надпись: «Frührenaissance 1595», а рядом по-соседски примостился магазинчик Опперманна и современная студия загара.

Вечером, когда прогулка утомляет нас, мы заходим в пиццерию Giovanni или пьем кофе под навесом в lavazza.

В эти мгновения я думаю о том, как бы провел я этот год и даже многие годы своей жизни, если бы со мной рядом не было Ее, что видел бы я в красках окружающего меня и дурманящего своей пестротой и многообразием мира – серость, будничную пустоту, пронзительную и скоропостижную бездну? И кто бы знал, как быстро я бы добрался до своего дна?

Я обращаюсь к своим воспоминаниям с каким-то необъяснимым чувством пугливого любопытства, навеянного, верно, страхом очередной потери и вместе с тем неиссякаемой надеждой на милосердие судьбы. В моих руках оказывается причудливый калейдоскоп событий, и я раскладываю его, бережно сопоставляя грани (рифмы архимедовой поэзии – геометрии), хоть и, признаюсь себе, без фальшивой надежды и даже с моей стороны поползновения восстановить доподлинно всю хронологию повествования…

1Оторванный, отделённый (итал.) – музыкальный штрих, предписывающий исполнять звуки отрывисто, отделяя один от другого паузами.
2Вступление, введение (англ.).
3Аргусовы глазницы – имеется ввиду А́ргус, в древнегреческой мифологии многоглазый великан; в переносном смысле – неусыпный страж.
4Основатель, создатель, творец, виновник (лат.).
5Привет благосклонному читателю (лат.).
6Экскурсия (лат.).
7Французский певец.
8Имеется ввиду «Жёлтый Христос» (фр. Le Christ jaune) – полотно Поля Гогена.
9Осип Мандельштам скончался 27 декабря 1938 года от тифа в пересыльном лагере Владперпункт (Владивосток).
10Имеется ввиду крест-кенотаф в вероятном месте расстрела Гумилёва.
11Марина Цветаева 31 августа 1941 года покончила жизнь самоубийством (повесилась) в доме Бродельниковых в Елабуге, куда вместе с сыном была определена на постой.
12Санбенито (исп. Sanbenito, сокращ. Sacco benito) или замарра (Zamarra) – одеяние осужденных инквизицией; сорочка из желтого полотна, разрисованная пламенем и дьяволами, спереди и сзади красный Андреевский крест.
13Кароча (португ. Carocha, испан. Coroza) – высокая, в виде цилиндра шапка еретиков из бумаги или папки, с изображенными на ней фигурами дьяволов, надевавшаяся во время аутодафе на приговоренных инквизицией к смерти на костре.
14Себар эль мате – приготовить йерба мате с соблюдением всех пропорций и последовательностей при приготовлении.
15«А вместе с ними» (нем.).
16Осина, или осина обыкновенная, или тополь дрожащий (лат.).
17Конский каштан обыкновенный (лат.).
18Адская машина (фр.).
19Прогулка (фр.).