Kostenlos

Миры Эры. Книга Вторая. Крах и Надежда

Text
2
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Маззи

Пару месяцев спустя Маззи была арестована и посажена в тюрьму. И вот как это случилось.

Человек, назвавшийся бароном В. и выдававший себя за бывшего сотрудника фирмы нашего великого придворного ювелира Фаберже, пришёл к ней с визитом по поводу её бриллиантов и прочих драгоценностей.

"Естественно, Вы их спрятали, – сказал он. – А поскольку я знаю, как они прекрасны, так как мне не раз приходилось их чистить и ремонтировать, я хочу помочь Вам с их сохранением".

"Но у меня не осталось никаких драгоценностей, их давно забрали", – ответила Маззи. Однако тот не поверил и продолжал пытаться убедить её, пока в конце концов не разозлился и, отбросив учтивые манеры и услужливое, дружелюбное притворство, стал вести себя абсолютно безобразно, угрожая ей всевозможными ужасными карами.

"Что ж, – сказал он, собираясь уходить, – если ты не отдашь свои цацки по собственной воле, то мы заставим тебя это сделать!" И с тем гневно вышел, хлопнув за собой дверью.

Тем же вечером он вернулся в сопровождении группы солдат, сразу ставших тщательнейшим образом обыскивать помещение, вспарывая матрасы и обивку мягкой мебели, срывая шторы и разбрасывая по всему полу вытащенную из шкафов и комодов одежду. Татьяна, прежде спрятавшая какую-то часть своих личных денег внутри сиденья одного из кресел, тут же упала в него, притворившись, что ей сделалось слишком дурно, чтобы иметь силы стоять, и не поднималась с кресла, пока налётчики не ушли. Разумеется, они не нашли никаких драгоценностей, поскольку в доме их и вправду не было, зато унесли множество других вещей, включая ковры, картины, гобелены и все серебряные изделия, на которые смогли наткнуться. Они даже прихватили все ножи, вилки и ложки, а когда Маззи спросила их: "Чем же нам теперь есть?" – они расхохотались и ответили: "Пальцами, Старушка. Ты теперь станешь есть своими пальцами, коли мы по доброте душевной не отрубим их перед уходом!"

Так называемый "барон", поняв, что не получается отыскать желаемого, пришёл в ярость и сквозь зубы процедил обещание вернуться снова. "На этот раз за твоей жизнью", – услужливо пояснил он. И на следующее же утро в самую рань действительно вломился в дом во главе отряда из шести солдат и с ордером на арест Маззи.

"Ну, что же, а вот и я! – задорно прогорланил он, входя в комнату, намеренно не снимая шапки и попыхивая толстой сигарой. – Пойдём-ка! Может быть, в тюрьме ты соизволишь указать нам, где припрятаны твои сокровища".

Однако Маззи, не удостоив его ответом, стала не спеша одеваться, тогда как Татьяна быстро собрала для неё всё нужное в свой маленький чемоданчик, протянув его затем одному из солдат.

"На кой ты мне это суёшь? – грубо крикнул он. – Нешто я похож на дурня, что потащит чемодан проклятой буржуйки? Ты, чай, совсем рехнулась!"

После чего все остальные, загоготав, стали измываться: "Не она ли допрежь была княжною? Коли так, то пусть и прёт сама свою поклажу! Хоть какой-то с неё прок!"

Но Татьяна, не желая, чтобы они задирали или пугали Маззи, гневно отрезала: "Ладно, коль от вас, хамов, никакого толку, то я сама понесу чемодан и провожу её, куда бы не пришлось топать". Что она и сделала, следуя за Маззи до самого узилища.

Они заставили Маззи преодолеть всю дорогу от дома до темницы без единой остановки, ни разу не дав ей передохнуть. Вынуждаемая солдатами идти слишком быстро, хотя на это у неё было очень мало сил, непрерывно ими подгоняемая, подталкиваемая и оскорбляемая, она, тем не менее, держала голову высоко поднятой и, хотя была бледна и дрожала, всё время находясь на грани обморока, однако с честью прошла это испытание. А оно выдалось на редкость тяжёлым, ведь "барон" ни на минуту не переставал унижать её, а солдаты – сквернословить и сыпать проклятьями, и снег был столь глубоким, что Маззи могла едва переставлять ноги. В итоге, добравшись до тюрьмы и будучи брошенной в до отказа набитую женщинами камеру, она всё же потеряла сознание и находилась без чувств пугающе долго.

Лишь удивительная доброта её сокамерницы, английской медсестры по фамилии Винтер, арестованной большевиками по подозрению в шпионаже, спасла Маззи жизнь. Ведь мисс Винтер сделала всё возможное, чтобы, несмотря на запредельную слабость Маззи, вырвать ту из лап смерти.

Она раздела Маззи, уложила на свою койку и не спала всю ночь, сидя рядом и скармливая той через равные промежутки времени по ложечке сгущённого молока, посланного ей кем-то с утренней передачей. В течение почти двух недель она продолжала уступать Маззи своё собственное спальное место, хотя самой и приходилось коротать ночи на полу, а также всячески заботилась о ней и выхаживала, как могла, отдавая больше половины личных небогатых припасов. Только когда Маззи понемногу окрепла, мисс Винтер перестала спать на полу, став делить с ней койку, и так продолжалось до конца заключения Маззи. К несчастью, я не знаю, жива ли сейчас мисс Винтер – была ли расстреляна большевиками или отпущена на свободу, но ей, живой или мёртвой, я обязана отдать дань уважения; воистину, в ней пребывал дух Христа!

Маззи держали в тюрьме довольно долго, постоянно допрашивая с пристрастием о её спрятанных драгоценностях. В конце концов, убедившись, что тайника, полного сокровищ, не существует, и, вероятно, осознав бессмысленность дальнейших издевательств над немощной старушкой, они отпустили её на свободу, выставив однажды утром на улицу и сказав идти домой пешком. Как ей в её до крайности измученном состоянии удалось добраться, навсегда останется загадкой, однако после нескольких часов ходьбы или, вернее, переползания (по её словам, ей приходилось много раз останавливаться и садиться на снег) она зашла в дом, выглядя как шатающееся привиденьице, столь непохожее на себя прежнюю, что Татьяна, завидев её, закричала от ужаса.

Всю ту зиму Маззи была ужасно слаба и истощена, а когда её снова арестовали, мы думали, что ей уже не выжить. Но во второй раз её продержали недолго и после десяти дней заключения отправили домой в грузовике, поняв, что она не может ходить.

Вопрос о том, чем её кормить, встал со всей серьёзностью. Конечно же, у неё были карточки для получения пропитания на коммунистической кухне, но от них было мало толку, так как там нечем было поживиться, кроме неизменного тошнотворного ассортимента: грязной горячей воды с жирными пятнами наверху, величаемой бульоном, ломтика жутко опасного так называемого "хлеба", полного щепок, и высохшего скелета рыбы, в котором частенько копошились черви. Я лихорадочно искала какую-либо дополнительную еду для неё где только можно, но всё, что мне удавалось раздобыть, – это крупу под названием пшено, картофель и муку. Молока стало ужасно мало, а яйца исчезли совсем. Однажды мне посчастливилось обменять свой золотой набор для туалетного столика, который повезло давно и удачно припрятать у госпиталя, на мешок картошки, мешок муки и ведро молока, сильно разбавленного водой.

Всё это, разумеется, являлось контрабандой, которая чудом и с большим риском попала мне в руки, так как все мы должны были питаться лишь тем, что выдавали коммунистические кухни, и строжайшим образом запрещалось покупать что-либо ещё на стороне. Но город кишел нелегальными торговцами, которых называли "мешочниками", потому что они всегда носили свой контрабандный товар в больших холщовых мешках за спиной. Тот "мешочник", что выменял картофель, муку и молоко на мой золотой набор, остался особенно доволен крупным золотым тазом и кувшином, хотя я знаю, что в наборе было по меньшей мере пятьдесят различных предметов: флаконы для духов, стаканчики, зеркала, шкатулки, кисточки разных форм и размеров (не говоря уж о мелких вещах, таких как карандаши, пилочки для ногтей, печатки, напёрстки и прочее подобное – всё сделано из золота и усыпано аметистами), – в общем, обычных принадлежностей для туалетного столика, хотя данный набор являлся исключительно полным, так как принадлежал моей бабушке, княгине Анастасии Лобановой, и, следовательно, был сделан в те времена, когда подобным гарнитурам уделялось самое тщательное внимание.

"Думаю, моей старушке понравится в нём мыться!" – воскликнул он, с восторгом глядя на таз, и был так доволен своей сделкой, что наградил меня дополнительной бутылкой молока.

Через два месяца после её второго освобождения Маззи снова арестовали, на этот раз забрав вместе с Татьяной и продержав обеих в тюрьме с неделю. Почему они были арестованы и почему позже отпущены, так и осталось неизвестным, ведь тогда никто уже не давал никаких объяснений и подобные действия совершались с предельной простотой.

"Вы арестованы и отправляетесь в тюрьму!" – вот и всё, что говорилось в начале такой процедуры, и: "Вы свободны!" – всё, что можно было услышать по её окончании, и жертвам произвола приходилось делать свои собственные выводы, ломая голову над тем, что же всё это значило.

Четвёртый и последний арест Маззи произошёл в декабре 1920-го года. Выйдя подышать свежим воздухом, она сидела на скамейке ночного сторожа перед домом, как вдруг к ней подкралась женщина, выхватила из её рук муфту и, выбежав на середину улицы, окунула ту в лужу, полную склизкой грязи. После чего, прежде чем Маззи успела пошевелиться, женщина бросилась назад и, швырнув намокшую муфту прямо ей в лицо, принялась визжать и выть от хохота, тогда как Маззи, ослеплённая попавшей в глаза грязью, беспомощно шарила руками, пытаясь её убрать.

"Поделом тебе, старая аристократка! Почему это ты сидишь, наслаждаясь жизнью, когда все должны работать?" – выкрикнула женщина, ударив Маззи в грудь, лишь та попыталась встать, и тем повалив её на спину. И пока Маззи абсолютно беспомощно лежала там, женщина пинала её, и плевала в неё, и била, но стоило вдали показаться паре мужчин, как она тут же сбежала. Те подняли Маззи и помогли ей зайти в дом, где мы, несказанно испугавшись, быстро раздели её, вымыли и уложили в постель. Она пролежала весь день, жалко дрожа с головы до ног и плача, плача, плача … Из всех ужасов, которые мне пришлось пережить, этот был одним из наихудших! На следующее же утро Маззи забрали, и в группе солдат, пришедших, чтобы отвести её в тюрьму, она увидела ту же самую женщину, скалившуюся в злобном ликовании. Позже я узнала, что эта тварь была женой одного из самых безжалостных комиссаров в нашем районе, жившей на нашей улице и проводившей всё своё время, преследуя "буржуев и аристократов" с такой злобой и дьявольской жестокостью, что в конце концов её мозг повредился, и она умерла буйнопомешанной.

 

Поскольку Маззи увезли в грузовике, я не могла последовать за ними и увидеть, куда её доставили, а потому в течение нескольких дней бегала из одной тюрьмы в другую, пытаясь выяснить, где она. В каждом месте, которое я посетила, чтобы найти её, мне отвечали: "Такой здесь нет!" – и я мчалась дальше, приходя во всё большее отчаяние, поскольку знала, что на той пище, которую там давали, она долго не протянет, и что единственным способом поддерживать её силы являлась передача провизии, которую приходилось каждый день таскать с собой. В одной из тюрем нас – более шестидесяти обезумевших от страха человек, отчаянно пытавшихся получить известия о местонахождении потерянных родных, – томили в ожидании в течение многих часов. Затем внезапно в приёмную зашла куча красногвардейцев и, ничего никому не объяснив, выгнала всех прочь прикладами винтовок. В конце концов после долгих поисков я нашла Маззи в "Шпалерке", где ту содержали с самого первого дня её заключения, хотя по неведомой причине мне при предыдущем визите солгали, сказав, что её там не было. А в этот раз мне весьма любезно разъяснили, что она не приговорена к расстрелу, "пока", и что, когда она будет приговорена, мне сообщат, разрешив коротенько увидеться с ней за день до казни!

Следуя советам сведущих в подобных вопросах людей, я пыталась добиться её освобождения всеми возможными способами, которые только могла вообразить. Прежде всего я отправилась в дом Важного Человека, о ком говорили, что он имеет большое влияние на власти и что одного его слова, сказанного в защиту Маззи, достаточно, чтобы её отпустили. Меня заставили прождать пару часов на его кухне, где его шеф-повар, одетый, к моему великому изумлению, в белый накрахмаленный фартук и высокий белый колпак, готовил его обед – нормальную для дореволюционных времён трапезу. "Что ж, если это не контрреволюция, тогда что?" – поймала я себя на мысли, удивлённо наблюдая за шеф-поваром, а потом задалась вопросом, не становлюсь ли я тоже большевичкой! Густой наваристый суп, великолепное жаркое, овощи, десерт, кофе и вино, не говоря уже о таких мелочах, как закуски, белые булочки и конфеты – намечалось полноценное пиршество, а я, сидя в углу, где мне было велено ожидать, и жадно следя за каждым движением шеф-повара, отчаянно надеялась, что, возможно, и мне дадут немного поесть. Но не дали! Лишь когда обед был приготовлен, подан и съеден, я наконец была допущена к "Телу", и то, потягивая свой послеобеденный кофе, довольно приветливо пообещало, что оно попытается что-нибудь сделать для Маззи. Но этого не произошло, и все мои мучения на той кухне были напрасны.

Следующим местом, куда я пошла, был "Смольный", тогдашний великий оплот большевиков, где после долгих часов ожидания меня пропустили к "Великому Телу", действительно очень крупному! Там меня попросили сесть и выслушали мой рассказ, ни разу не прервав и не прокомментировав. Когда я закончила, меня спросили: "Ну, и что, по-твоему, можно с этим сделать?"

"Я думаю, – ответила я, приободрившись и теша себя надеждой, – что, наверное, Вы легко могли бы совершить обмен: освободить её, посадив меня. Вы, несомненно, способны это сделать! В конце концов, я, будучи её дочерью, являюсь таким же представителем старого режима, как и она, а поскольку я молода и сильна, то могу быть гораздо более опасной для Вашего дела, чем она, старая и немощная".

Он засмеялся, а затем, иронично прищурив глаз, изрёк: "О, я вижу, ты одна из тех так называемых христианок, что напоказ ведут себя героически – жертвуют своей жизнью ради другого и всё такое прочее. Но позволь сказать тебе, что в этой стране такое не пройдёт. Теперь каждый отвечает сам за себя. Если твоя мать в тюрьме, это значит, что на то есть веская причина, даже несмотря на то, что, как ты выразилась, она старая и немощная. Если ты всё ещё на свободе, то есть веская причина тоже. Так что с этим ничего нельзя поделать и точка. Ступай!"

"Но …" – безнадёжно попыталась возразить я.

"Я сказал точка, не так ли? – взревел он, стукнув кулаком по столу. – А если я говорю точка, то именно это и имею в виду. Убирайся отсюда! Вон!" И в следующий миг один из его помощников вытолкал меня из комнаты в коридор. После этого больше не к кому было обратиться, и единственное, что оставалось, – это надеяться, и молиться, и позволить событиям идти своим чередом.

Но произошло чудо – после нескольких недель ужасных страданий Маззи выпустили из тюрьмы, однако на этот раз, чтобы умирать. Когда грузовик привёз её домой, такую слабую, что её пришлось на руках отнести в постель, всю опухшую, с пугающе жёлтой кожей, веками, покрытыми гноем, и невероятно изменившимися, прежде столь прекрасными чертами лица, самое первое, что я сделала, – немедленно проконсультировалась с врачами.

"Если она останется здесь, у неё не будет вообще никаких шансов, – заключили те. – С другой стороны, если Вы сможете вывезти её из страны и ей будет предоставлен надлежащий уход в нормальных условиях, тогда сохраняется надежда на спасение". Затем они поговорили с ней самой, убеждая, что ей абсолютно необходимо как можно быстрее уехать из России, прежде чем её снова посадят в тюрьму.

Поначалу она протестовала, но когда я дала слово, что последую за ней, как только смогу, она слабо прошептала: "Хорошо, Вишенка, если ты тоже приедешь, то я согласна".

После этого мне осталась самая сложная часть – организовать её отъезд. По существовавшим тогда законам советского правительства никому не дозволялось покидать страну, даже старым и больным, то есть положительно никому, кроме иностранцев. Но я узнала про новомодную махинацию, при помощи которой предприимчивые иностранцы (в основном эстонцы и литовцы), женившись за немалые деньги на русских женщинах, давали тем возможность пересечь границу в качестве своих законных супруг. После этого брак тут же аннулировался, к полному удовлетворению обеих сторон, ведь одна серьёзно поправляла своё финансовое положение, а другая получала свободу как от Советской России, так и от ненужного муженька. Что касается юных девушек, то подобные браки иногда заканчивались катастрофой, так как "законные мужья" отказывались давать развод после того, как граница была благополучно пересечена, принуждая своих "жён", не желавших того, оставаться в их власти. Но с пожилыми дамами такого обычно не происходило, и довольно многие бежали из России упомянутым образом.

Лихорадочно взвесив все "за" и "против" разных способов бегства (в том числе и через Финляндию, нелегально, о чём, однако, в случае Маззи не могло быть и речи, поскольку она ни за что бы не вынесла физических тягот такого путешествия), мы пришли к выводу, что временное "супружество" было единственным выходом, позволявшим ей благополучно и с минимальным дискомфортом покинуть страну. Итак, следующим шагом было найти ей подходящего кандидата. После долгих и бешеных поисков мы наконец встретили такого – жемчужину, а не человека, во всех отношениях идеально соответствовавшую своему предназначению. Это был эстонский садовник за шестьдесят по фамилии Грассэ, очень тихий и респектабельный, казавшийся столь надёжным и порядочным, что Маззи сразу решила: "Он подойдёт". Как только она смогла достаточно окрепнуть, официальный брак был заключён комиссаром (звавшимся в те дни "мировым судьёй" или кем-то вроде того), и Маззи поставила подпись в реестре как "Мария Грассэ, урождённая княжна Лобанова-Ростовская". Наткнувшись на слово "княжна", комиссар слегка скривился, однако ничего не сказал, и опасный момент остался позади. Когда мы все пришли домой (Грассэ следовал за нами на почтительном расстоянии, вежливо неся наши зонтики и плащи, понадобившиеся тем утром из-за сильного дождя), Маззи заставила Татьяну налить ему чаю, который он выпил с явным благоговением, сидя в сильном смущении на краешке кухонного стула. Но самое смешное было в том, что Маззи постоянно забывала его фамилию, всё время переспрашивая с тревогой: "Как-как его зовут?" А получив напоминание, снова и снова бормотала себе под нос: "Грассэ, Грассэ", – пытаясь запомнить и опять забывая! То, что он оказался столь добропорядочным стариком, стало для нас большим облегчением, и мы начали всерьёз готовиться к отъезду Маззи.

Необходимая сумма денег была предоставлена богатым ростовщиком, ссужавшим моих родителей с 1918-го года. С тех пор он, по их убеждению, по чуть-чуть перевёл в Европу на их имя все ценные бумаги и вещи, которые удалось спасти от конфискации. Часто в те дни приходя в их дом, он всегда что-то уносил: драгоценности, кружева, картины и даже небольшие предметы мебели. Он был неприятным сальным типом, которого я невзлюбила с первого же взгляда, но, к сожалению, и Генерал, и Маззи доверяли ему, отдавая всё, что могли. А он неоднократно рассказывал им, сколько денег уже скопилось на их европейском банковском счёте, и бедные старики, счастливо улыбаясь, выражали ему свою безграничную признательность.

"Разумеется, – бахвалился он, – Вы понимаете, какую опасность представляет для меня провоз контрабандой через границу Ваших ценностей. Да ведь если бы большевики как-нибудь поймали меня за эдаким занятием, я был бы убит на месте. И только ради Вас я готов рисковать", – и так далее в том же духе. Со слезами на глазах они вновь и вновь благодарили его, позже с восторгом рассказывая мне, какие большие суммы денег он уже перевёл и как комфортно мы все сможем зажить, когда наконец осядем где-нибудь в Европе. Мечтой моей матери была Италия, и она многократно делилась со мной тем, какую прекрасную виллу она купила бы в Риме, где мы жили бы крайне скромно всей семьёй, "с отдельными апартаментами для каждого из детей и только приличным поваром, шофёром, садовником и парой горничных!" Таково было её представление о бедности, и теперь я часто думаю, насколько лучше было для неё умереть, веря в возможность такого будущего, чем столкнуться с горьким разочарованием, которое её ожидало. Ох, что бы это было за разочарование! Ведь позже, выехав из России, я обнаружила, что добросердечнейший ростовщик не внёс ни цента от имени моих родителей вообще ни в один банк, хотя сам лично, внезапно и загадочно несказанно разбогатев, жил в роскоши в одной из европейских столиц.

После ещё почти двух месяцев бумажной волокиты с получением разрешений и паспортов день отъезда был окончательно назначен на 1-ое мая (по новому стилю) 1921-го года. В то утро мы возносили обычные молитвы "о путешествующих", и, будучи истинно русской, а значит, сильно веря в приметы, я была ужасно расстроена тем, что тогда произошло. Согласно канону, православным людям полагается стоять с зажжёнными свечами, только когда они молятся об умерших. Каково же было моё смятение, когда внезапно, как раз в тот миг, когда священник стал читать молитву про ангела-хранителя, "мирно же и благополучно и здраво препровождающа", я заметила, как Маззи зажгла свечу и встала с ней так, как это делают во время отпевания. Татьяне, очевидно, пришла в голову та же мысль, поскольку она, бросившись вперёд, погасила свечу и, рыдая, упала на колени. Маззи при этом даже не шелохнулась, а её отсутствующий взгляд привёл меня в страшный шок. В ту минуту я отчётливо осознала, что после расставания никогда больше её не увижу!

Так как она почти уже не ходила, а до вокзала было очень далеко, нам удалось нанять необычную гужевую повозку – полупролётку, полуфаэтон, – в которую мы и отнесли её, предварительно целиком завернув в одеяла и простыни. В этой повозке её ужасно мотало, так как рессоры, похоже, были сломаны, однако она всё выдержала и даже смеялась, когда та тряслась и громыхала. Прибыв же к вокзалу, она обнаружила, что забыла ридикюль. Оставив её на попечение Татьяны, я сходила пешком домой и обратно, а когда спустя три часа вернулась и стала искать её, то долго не могла найти, пока внезапно не поняла, что на самом деле смотрю прямо на неё, не узнавая. Усталость от поездки на вокзал и нервное напряжение из-за предстоящего путешествия так невообразимо изменили её за эти несколько часов, что я, стоя как вкопанная, вглядывалась в неё, не в силах поверить собственным глазам. Даже черты её лица изменились. Лёжа на станционной лавке, она затуманенным и тусклым взором вперилась в одну точку, и глаза её в неестественно глубоких впадинах казались едва живыми. Только когда я подошла и она улыбнулась мне такой знакомой, милой и терпеливой улыбкой, она, по крайней мере, стала похожа на призрак себя прежней.

 

Объятая ужасом, я отвела в сторону двух врачей, которые подъехали, чтобы побыть с Маззи до отхода поезда, тогда как Татьяна осталась стоять рядом с ней, и её расстроенное лицо корчилось в отчаянной попытке сдержать слёзы.

"Вы думаете, мы можем её отпустить?" – безнадёжно спросила я.

"Это её единственный шанс, – угрюмо ответил доктор П. – Хотя я признаю, что даже он ничтожно мал".

"Однако, – добавил доктор Б., – если вернуть её в те же условия существования и она вновь окажется в тюрьме, то у неё не будет даже этого малого шанса!"

Оставалось только одно – воспользоваться этим единственным шансом, пусть и ничтожно малым, но всё же шансом спасти ей жизнь! Итак, мы отнесли её к поезду, который стоял на боковом пути в дальнем конце вокзала, и положили в углу грязного товарного вагона, в котором ей суждено было ехать. По счастью, у нас с собой был хороший толстый мягкий матрас, на котором мы и устроили её, обложив множеством подушек и укрыв тёплыми одеялами. Там же в пределах её вытянутой руки я разместила всю еду, которую нам удалось собрать: несколько бутылок молока, яйца вкрутую, хлеб, картошку и рыбу, – а также её лекарства и различные предметы, которые могли пригодиться в поездке. На этом наши возможности по обеспечению её комфорта закончились, – если слово "комфорт" вообще употребимо в ситуации с передвижением в ужасном товарном вагоне! Единственное, что меня слегка приободрило, так это тот факт, что там же ехал весьма видный доктор медицины вместе со своей женой, а также две медсестры из Красного Креста, и они в один голос пообещали сделать всё возможное для Маззи, пока будут находиться рядом. Но, к сожалению, они выходили, не доезжая до границы. Её "муж" Грассэ, естественно, тоже был там, и я чувствовала, что на него можно положиться, так как он действительно оказался порядочным и добрым человеком.

Поезд, хотя и должен был отправляться в 17.00, задержался на вокзале до полуночи, поэтому, когда вечером все остальные из нашей небольшой компании провожающих попрощались с Маззи, я осталась с ней наедине. Забравшись к ней под одеяло, я пробыла там до самого отхода поезда. Те часы, проведённые вместе на одном матрасе в полной темноте товарного вагона и в окружении большого числа незнакомых людей, сделали нас ещё ближе друг к другу, хотя казалось, что после всего, что мы пережили, ближе уже невозможно. В каком-то смысле это выглядело, будто мы обе осознанно пишем последнюю главу нашей совместной жизни, и заключительные фразы образуют идеальнейший финал, к которому нельзя больше добавить ни единого лишнего слова.

Наш товарный вагон был заполнен до отказа. Я думаю, что в нём, возможно, скопилось по меньшей мере человек двести, и не только на полу, но и на каждом ярусе сколоченных деревянных нар, где все ютились, как могли. Маззи занимала в своём углу одно из лучших мест, и эти добрые люди – Грассэ, доктор с женой и две медсестры Красного Креста – расположились вокруг неё таким образом, чтобы защитить от любого вторжения со стороны прочих попутчиков. Когда пришёл момент отправления, я вышла и стояла на платформе, провожая взглядом красные огни заднего вагона, становившиеся всё слабее и слабее, пока они наконец не исчезли совсем. После чего медленно побрела по необычайно пустынным улицам, лишь изредка встречая по пути патрули, не арестовавшие меня, потому что на мне была сестринская форма, хотя и четырежды проверившие документы, которые я, разумеется, всегда носила с собой. Поскольку мне хотелось в ту ночь побыть одной, я не вернулась в госпиталь, а вместо этого направилась домой – я имею в виду комнату Маззи, остававшуюся единственным моим "домом". Вскоре эту комнату изъяли под другие цели, и тогда я окончательно лишилась родного угла!

Несколько дней спустя я получила от Маззи записку, в которой говорилось, что она благополучно пересекла границу и теперь, прежде чем отбыть в Ревель, отдыхает на карантине в Нарве. Хотя текст был написан весьма дрожащим почерком, я нашла его вполне жизнерадостным, и впервые за последние недели во мне забрезжил лучик надежды.

Однако 17-го мая произошло странное событие. Я, сидя за пианино в комнате старинной подруги и играя все мелодии, которые Маззи любила больше всего, вдруг остановилась и, повернувшись к хозяйке, резко произнесла: "Моя мама умирает". Почему я тогда сказала эти слова, мне не суждено понять! Это было так, будто кто-то внезапно заставил меня озвучить то, чего не было в моих мыслях, точно так же, как если бы мой голос использовали в качестве инструмента для произнесения слов, которые вовсе не были моими. Всё случилось как гром среди ясного неба, и я не могу описать впечатление, которое это произвело. Я сидела, охваченная ужасом, не в силах больше вымолвить ни слова, в то время как все остальные в комнате (присутствовало ещё пять человек) изумлённо уставились на меня. Первой, пришедшей в себя, была Сестра Вера.

"Что ты имеешь в виду? – спросила она. – До тебя дошли какие-то новости?"

"Нет, – тупо ответила я. – Вообще никаких".

"Но тогда, моя дорогая, почему ты так сказала?" – упорствовала та.

"Я не знаю, – ответила я, готовая разрыдаться. – Что-то меня заставило".

"Пойдём со мной, – мягко молвила она. – Пора домой, ты слишком много пережила за эти недели, ты слишком устала. Пойдём, дорогая", – повторила она, подавая мне моё пальто и шаль. Я машинально попрощалась с хозяйкой и в сопровождении Сестры Веры и Сестры Натальи вернулась в госпиталь.

"Глянь, тебе телеграмма!" – стало первыми словами, которые я услышала, когда мы втроём вошли в мою комнату. Так же машинально, будто во сне, я разорвала конверт.

"Ваша мама опасно больна – пневмония. Буду держать Вас в курсе", – говорилось в телеграмме, подписанной кем-то, кого я не знала. Я молча передала листок Сёстрам, и те так же молча прочли его. То был один из тех моментов в жизни, когда единственное, что нужно предпринять, – это мысленно успокоиться и собрать все оставшиеся силы, чтобы быть готовым ко всему, что произойдёт дальше.

Долго ждать не пришлось – на следующий же вечер, 18-го мая, в День святой Ирины, то бишь на мои именины, пришла вторая телеграмма, из текста которой следовало, что Маззи только что скончалась. Таким образом, мой отец умер в день моего рождения, а мать – в день моих именин.

Пару дней спустя пришло ещё одно коротенькое письмо от Маззи, написанное ею за несколько часов до смерти. Потрясение, которое я испытала, увидев её почерк на обычном конверте, доставленном уже после её кончины, я не в состоянии описать. Такое способен понять лишь тот, кто сам прошёл через подобное.

А вскоре до меня добралось очередное послание, содержавшее все подробности её смерти. Оно было написано господином и госпожой Хвольсон из Ревеля, с которыми я не была знакома лично, но знала, кто они такие. Эти замечательные люди, услышав о приезде Маззи и о том, в каком ужасном состоянии та находилась, отправились на вокзал и привезли её к себе домой. Позже, осознав, насколько сильно она больна (поскольку подхватила пневмонию в поезде между Нарвой в Ревелем), они перевезли её в больницу, обеспечив наилучший уход. Эти добрые люди сделали всё, что только возможно, но было слишком поздно. Её единственный шанс на выживание был отнят у неё пневмонией, когда казалось, что все испытания уже остались позади. Она умерла в Диакониссен-Анштальт42 в Ревеле в присутствии у её постели четы Хвольсонов, а также старинного друга нашей семьи графа Игнатьева (женатого на княжне Урусовой), который, оказывается, возглавлял местное отделение Красного Креста. Тем утром Маззи причастилась, после чего ей стало намного лучше и она даже написала то самое письмо, что дошло до меня после её смерти, а позже попросила Алексея Игнатьева почитать ей вслух Евангелие. Но днём к ней вернулась слабость, а ближе к вечеру (как Алексей поведал мне при нашей встрече в Ревеле год спустя), как раз когда солнце садилось и золотой луч упал на её кровать, стоявшую у открытого окна, в котором виднелся усыпанный цветами куст сирени, она вдруг жестом попросила его прерваться.

42Обитель Сестёр Милосердия.