Buch lesen: «Отчего умерла моя мама»
Отчего умерла моя мама, Галина Щербакова
Открытое письмо брата-алкоголика
Дорогая Катя!
Я долго колебался, а стоит ли мне вообще как-то реагировать. Ну, написала моя сестренка некое произведение, так и бог с ней. Мне-то какое до этого дело? Написала – и написала себе. Мне ж ты, Катя, не позвонила и не сказала: «Саша, прочти». А уж о том, чтобы специально разыскивать этот шедевр в интернете, я и не думал, хотя, если бы его мне кто-нибудь распечатал и на блюдечке принес, может, и почитал бы.1
А впервые услышал я о нем от возмущенных родственников, но не от родителей. Однако, несмотря на бурную реакцию родни, не придал этой истории никакого значения. Отношения с папой и мамой ты, сестренка, испортила давно, и поэтому особого удивления я не испытал. Ведь все люди совершают глупости или маются дурью. Нечто подобное я подумал, Катя, и о тебе. Решил, что ты, может, в жарком Израиле, в котором ты живешь намного лет меньше меня и еще не привыкла, просто перегрелась на солнце и накропала на больную голову какую-нибудь глупую статейку, за которую будешь потом у мамы с папой просить прощения. И представляешь, Катюша, выкинул всю эту историю напрочь из головы. Но однажды позвонил маме, той самой Галине Щербаковой, и голос у нее был какой-то не такой. А она так разговаривает, только когда очень устает или больна. Естественно, я стал выяснять, что случилось, и снова услышал упоминание о твоей литературной деятельности в интернете. А больше всего меня поразило и заставило внимательнее отнестись к услышанной информации было то, что мама вовсе не возмущалась, Катя, тобой, а вдруг как-то нервно и всерьез начала убеждать меня ни в коем случае твое произведение не читать, и, главное, не пытаться тебя, сестричка, разыскать и вступать в разборки. Обрати внимание, Катя, на странность. Мама, которую ты на весь мир представила лицемерным чудовищем (впрочем, как и меня с батюшкой, эдаких членов банды), похоже, пыталась тебя от меня защитить, опасаясь, что как бы я, рассердившись, не зарезал тебя и не съел. Но меня просить настойчиво что-то не делать – это значит сто процентов нарваться на обратную реакцию. И, конечно же, я заинтересовался твоим творчеством. И чуть ни сел на задницу. Бог ты мой, оказалось, ты написала не статейку, а целую сагу о Форсайтах. Одно только озадачило. Я так и не сумел определить литературную форму твоего труда. Сага – все-таки не сага, биография – не биография, художественный роман – так и не роман, хроники – тоже не хроники и даже не хреники. И более того, каюсь, Катерина, одолел из твоего опуса только двадцать, может, чуть больше, страниц. И вовсе не из-за того, что ты не владеешь русским языком. А из-за содержания. Честно пытался, но не пошло дальше в горло, как последняя рюмка водки в рот алкоголику. Мне ли этого, как ты понимаешь, не знать. Что же касается самого труда, то в неведении о дальнейших перипетиях твоей горькой судьбы я не остался, и содержание следующих серий этого ужастика мне в подробностях, сопровождаемых ехидными смешками, было передано многочисленными знакомыми.
Но и не дочитать твою исповедь мне показалось мало. Я, хуже того, не удосужился заглянуть и ни в один из многочисленных комментариев к ней, ни в положительный, ни в отрицательный, проявив таким образом неуважение к твоим читателям и почитателям. Хотя допускаю, что они – прекрасные люди и ни в чем предосудительном замечены не были. Уж точно не алкоголики, как я. И зря, наверно, не читал. Говорят, и в комментариях кипели страсти.
Кстати, о них, мною непрочитанных. Меня ужасно развеселило, когда узнал от друзей, что ты, сестренка, вступила в перепалку с какой-то Марусенькой или Машенькой, думая, что под этим именем скрываюсь я. Должен тебя огорчить. Я – не та и не другая. Да и кем ты себя вообще вообразила, если подумала, что я буду от тебя, младшей сестры, скрываться под каким-то девчачьим псевдонимом?
Но в итоге, как уже упоминалось, после разговора с мамой и знакомства с твоим, Катерина, трудом я впал в длительное раздумье, отвечать тебе публично или нет. Особенно с учетом того, что мама, возможно, вспомнив одну известную поговорку, просила тебя не трогать. Но в итоге пришел к выводу, что выбора у меня, по-видимому, нет и надо отвечать, но, желая провести для начала рекогносцировку, я, если помнишь, вступил с тобой в короткую переписку. И написал тебе довольно нейтральное письмо с очевидным, по крайней мере, для меня намеком признать, что ты, Катя, немножко дура и совершила глупость. Мама тогда еще была жива, и, если бы ты по-человечески ответила и я понял, что ты сожалеешь о том, что натворила, и готова попытаться загладить вину, я бы попытался помочь тебе хоть как-то наладить отношения с родителями. Но оказался наивен. Ответ я получил не от тебя, а от твоего нового мужа, которого я и в жизни-то никогда не видел. В результате произошел некий обмен странноватыми по содержанию письмами по очереди – то от него, то от тебя. Но, клянусь, Катя, я искренне пожалел, что он так быстро прекратился. Чтение писем от супругов Шпиллер было хорошим средством избавления от скуки. Особенно восхищали высокопарные и нравоучительные послания твоего благоверного, к которому я в общем-то за комментариями не обращался. Но он, а я его за это уважаю, как истинный джентльмен, видимо, не смог не встать на защиту интересов дамы сердца от ее непутевого братца-изувера. А твои нежные ручки поначалу, наверно, скрутил писчий спазм. Знаешь, бывает болезнь такая у машинисток, из-за которой они печатать не могут.
В итоге, придя к выводу, что рассчитывать на возможность некоего теоретического компромисса в отношениях между родителями и тобой, Катя, невозможно (то, что ты написала или еще напишешь про меня, честно говоря, меня не волнует, буду только рад услышать новые о себе подробности), я, наконец, скрепя сердце, начал составлять свой вариант письма запорожских казаков турецкому султану. А ужасно не хотелось. Уж больно вся эта история выглядела недостойно и стыдно. Но не для мамы, сестричка. Для тебя, родная.
С другой стороны, согласись, мое право на ответ совершенно законно. Меня все-таки против моей воли начали обсуждать на страницах интернета неизвестные мне люди, мнение которых я снова готов выслушать в дальнейшем при личной встрече, чтобы они могли поглядеть мне в мои серо-зеленые глаза и, сидя напротив, вслух повторить свое мнение обо мне и моей семье. А то ведь, наверно, как было обидно тебе, моей сестре, и твоим поклонникам, что ни один член нашей страшной и ужасной семьи не пожелал отреагировать. Но хватит уже. Это пока еще не сам ответ. Только присказка.
Добавлю только одно. Ты, Катя, наверно, удивишься, а может, даже обидишься, но самым сильным чувством, возникшим у меня во время чтения твоего труда, было недоумение. Я мог бы понять, если б ты попыталась написать чуть ироничный роман о подобной девочке, живущей в плену своих болезненных фантазий, с аналогичным сюжетом, и он мог бы стать бестселлером, но выдавать подобное за историю собственной жизни… Это не могло вызвать у меня ничего, кроме огорчения: все же ты моя сестра.
Итак, я – тот таинственный монстр, который в ряду других обижал, унижал, не любил и бил Екатерину Шпиллер. Я – брат Александр, алкоголик. И этот брат тоже хочет высказать свою точку зрения. Но не думай, Катя, я вовсе не собираюсь, как ты, вероятно, предполагаешь, занудливо по пунктам опровергать написанное тобой. Я просто расскажу о себе, нашей семье и о своем детстве. А оно ведь и твое тоже. О детстве, каким его помню я. Ты ведь, как я понимаю, именно в нем видишь корень своих душевных проблем.
А для начала замечу, что, наверно, в жизни многое пропустил и недопонял. Я-то, дурак, всегда считал, что рос в обыкновенной, чуть ли не заурядной и законопослушной семье интеллигентных и небогатых советских служащих (к тому моменту, когда мама стала известной писательницей, я уже был взрослым и самостоятельным), а в ней (семье), оказалось, творятся такие дела, просто не приведи господь. Но мне чувствовать себя чудовищем показалось забавным и даже комфортным, ведь не каждый может этим похвастаться. И теперь я иногда раздумываю, не повесить ли себе на стену портреты Чикатило или Полпота.
Но давай по порядку, и познакомься, Катя, с моей версией нашей с тобой жизни. Впрочем, заранее прошу извинить, что в отношении точных дат и мелких подробностей могу ошибиться, потому что уже и не помню. И не собираюсь, подобно тебе, не очень к месту заявлять, что веду чуть ли не с полугодовалого возраста дневник, и у меня все записано. Да и алкоголик я, не забывай.
Где-то в середине пятидесятых годов сочетались законным браком раб божий Режабек Евгений Ярославович и раба божья Руденко Галина Николаевна. Он – то ли студент, то ли уже аспирант, изучающий философию, а она – студентка филологического факультета ростовского университета. А вовсе не челябинского педагогического института, который в маминых биографиях упоминается как ее ключевое место учебы. Однако ни о какой карьере учителя мама сроду не помышляла. Но мужа «распределили» в Челябинск, ради него она бросила университет и за неимением лучшего перевелась в местный пединститут. А плодом их любви стал я, Режабек Александр Евгеньевич, который не знал еще тогда, что ему предстоит стать монстром, хотя уже при рождении можно было бы распознать намеки. Моя голова при родах сплющилась с одной стороны, в связи с чем меня показывали профессору, который таким пустяком, как выглядевшая как прихлопнутая энциклопедией голова, заниматься не стал. Хотя, может, если бы стал и выпрямил череп, глядишь я бы и не стал монстром. А еще, когда я был младенцем, меня, подобно последнему герою романа «Сто лет одиночества», должны были на съемной квартире съесть крысы, но, видимо, побрезговали. Или помогло толченое стекло, которое мама сыпала в крысиные норы.
Но в браке моих родителей что-то не сложилось, и они расстались. И были три человека, которые от этого только выиграли. Это твои папа с мамой и я. Потому что мама встретила другого человека, а именно Александра Сергеевича Щербакова, и на всю жизнь полюбила его. А он ее. А такое счастье выпадает в жизни далеко не всем. Развод же четы Режабеков был банальной житейской историей, которая, в принципе, не стоила и выеденного яйца, если бы ты, Катя, в своих «исторических хрониках» не упомянула о том, что он происходил с привлечением парткома и еще каких-то общественных организаций. Видимо, желала подчеркнуть скандальность ситуации. Но ты, Катя, как известная всему миру интеллектуалка, целиком занятая исследованием высших материй, а не подробностями жизни никчемных людишек, упустила из виду некоторые детали истории собственной страны. Время-то было тогда советское. И естественно, что мальчику от философии, которая была исключительно марксистско-ленинистской, и девочке, учительнице в советской школе, бдительная общественность не могла не погрозить пальчиком и не сказать свое «ну-ну-ну» за то, что они так не по-коммунистически легкомысленно отнеслись к святости уз маленькой, но исключительно важной ячейки будущего общества всеобщего равенства. А противно и грустно в этой истории, скорее всего, было разводящимся – и потому, что ошиблись в выборе друг друга, и потому, что были вынуждены выслушивать нравоучения старых пердунов. Но вендетта между теперь уж бывшими супругами не возникла, и никакой драмы в итоге не произошло. Обе стороны побухтели свое и покисли, но в окно, как в известном фильме «Вам и не снилось», никто не сиганул. А в итоге мама вышла замуж по любви за выпускника Уральского университета Александра Сергеевича Щербакова, но при этом из-за меня сохранила фамилию первого мужа (меня никогда формально не усыновляли). Но, с другой стороны, она же, когда начала писать, взяла себе литературный псевдоним уже по фамилии Александра Сергеевича, став в дальнейшем известной писательницей Галиной Щербаковой. И в результате после твоего, Катя, рождения сложилась странная семья, где два ее члена, я и мама, по паспорту были Режабеками, а два Щербаковыми, то есть ты, Катя, и батюшка. Кстати, спасибо тебе, Екатерина, что позаботилась сообщить читателям, что я называю Александра Сергеевича батюшкой. Только ты забыла уточнить, что вообще-то до юношеского возраста я называл его папой, потому что таковым и считал, даже зная, что у меня другой биологический отец. А батюшкой он стал случайно. Мы вместе и, по-моему, даже при твоем участии по какому-то поводу хохмили, и я сказал Александру Сергеевичу, что папа – это чересчур банально, а ему подходит что-нибудь более оригинальное. От «тятеньки» мы отказались из-за явной слащавости слова, а вот «батюшка» звучало и солидно, и по-доброму. И, честно говоря, я даже не ожидал, что батюшка так батюшкой и останется. Хотя из-за этого я иногда попадал в дурацкие ситуации. Наверно, и батюшка тоже. До сих пор помню, как в советские времена разговаривал с ним с работы по телефону, и какое любопытство и подозрение вызвало у сослуживцев обращение «батюшка» к какому-то таинственному собеседнику. Уж не с попом ли говорил из больницы комсомолец-доктор?
А Режабек-старший, который ко всей этой истории перестал иметь какое-либо отношение, по жизни тоже оказался не промах и еще пару раз женился, в связи с чем у меня по отцу есть еще две сестры и брат. Правда, я их не знаю, хотя двоих видел.
Кстати, регистрация брака твоих родителей, Катя, не обошлась без эксцессов. Видимо, сама судьба пыталась вмешаться, чтобы они не поженились и на свет не появилась ты. Уже в те времена все было против тебя, Катя. Но виноват во всем был аккордеон. Я не имею представления, знаешь ли ты об этом, но батюшка в молодости хорошо играл на этом музыкальном инструменте. И я, в отличие от тебя, даже слышал, как он это делает. А он не только в студенчестве подрабатывал музыкой на танцах, но его были готовы взять в музыкальное училище, куда в свое время, помимо университета, он подал документы. Следует отметить пикантную подробность: учился батюшка играть самоучкой и поступал в училище, куда идут обычно после музыкальной школы, ни бельмеса не понимая ни в нотной грамоте, ни в сольфеджио, ни в прочей хренотени. И только чистая случайность, а точнее мудрость экзаменатора музучилища, сказавшего, что аккордеонистов много, а выпускники университета все-таки наперечет, сделала батюшку известным журналистом, а не работником какой-нибудь провинциальной филармонии или учителем музыки.
Так этот вот Александр Сергеевич, твой папа, возжелал перед свадьбой произвести на свою возлюбленную впечатление и взял напрокат аккордеон, оставив, как положено, в залог паспорт. Но вот незадача, день свадьбы, в который батюшка поехал возвращать инструмент, в прокатном пункте оказался выходным. И, как выражаются сейчас, паспорт оказался вне зоны доступа. А без него соваться в ЗАГС было бесполезно. И никакие силы, ни звонки «сверху» не смогли заставить работницу прокатного пункта выйти на службу, нарушив при этом нормы КЗОТ. И свадьбу перенесли на следующий день, а батюшке пришлось до этого момента терпеть надувшуюся маму.
А свадьба была совсем не такой, какой она стала сейчас с лимузинами и прочими прибамбасами, и даже не такой достаточно скромной и домашней, как моя, советская, а просто бедной, но веселой и молодежной. Мама и батюшка тогда оба работали в газете с такими же, как они, молодыми шалопаями-журналистами в тот лихой период их жизни, когда о богатстве свадебного стола никто особенно не задумывался, а ценность подарков при общей хронической нехватке денег определялась не их денежным эквивалентом, а количеством смеха, который они вызывали. Мне было тогда 5 лет, и я многое не помню, но один подарок меня ужасно насмешил. Это был эмалированный ночной горшок с крышкой, заполненный пивом, в котором на дне плавали копченые колбаски. Тот, кто когда-нибудь пользовался этим предметом, наверно, поймет, как это выглядело и что весьма правдоподобно напоминало. Но, тем не менее, колбаски были съедены, а пиво выпито. А вот судьба горшка осталась покрытой мраком. Мне он уже нужен не был, и поэтому так и остался где-то валяться. Но у меня есть подозрение, что в дальнейшем, Катя, им пользовалась ты.
Так кто же эти чудовища, мои мама и батюшка? Мама выросла в маленьком шахтерском городке в Донбассе и тоже, как ни странно, с отчимом, который был горным инженером. А бабушка, как и многие дамы на Украине, не работала, занимаясь домом и солением-варением многочисленных плодов немаленького по размеру сада, разведением кур и время от времени свиней. А дед еще делал хорошее вино. Впрочем, как и многие другие. Надо же фрукты и виноград утилизировать. Родители же батюшки работали учителями в школе в таком же маленьком городке, но на Урале. Из чего вытекает, что, как сказали бы сейчас, ни у кого из наших с тобой, Катя, предков не было никакой «волосатой лапы», которая могла бы посодействовать им в карьерном росте. А значит, рассчитывать им, молодым да ранним, приходилось только на себя. Впрочем, амбиции и упорства им было не занимать, и в результате, расставшись без особого сожаления со своими родными местами, через промежуточный в их жизни и судьбе перевалочный пункт в виде города Челябинска, где я и родился, оба оказались в Ростове, где батюшка женился на маме, получив в нагрузку меня. А тебя, сестренка, еще и в планах не было. Вот такая недоработка. Но, как ни странно, и кто бы мог подумать, через какое-то время мама забеременела. Но твоя, Катя, история о том, что на вопрос родителей, хочу ли я сестричку или братика, я ответил, что предпочитаю собаку, является не совсем точной и похожа на интерпретацию старого бородатого анекдота. Я тогда честно ответил, что предпочитаю братика, за что меня вряд ли можно упрекнуть. Но не очень умные мама и батюшка тут же радостно закудахтали и сказали, что точно не обещают, но, если родится мальчик, они назовут его Кирюшой, то бишь Кириллом. А меня затошнило. Я представил, как я, уважаемый член дворового братства, буду выходить на улицу с братом, которому навеки суждено быть Кирей, пацаном с именем, над которым все будут смеяться, и пришел в ужас. У нас во дворе уже был мальчик с именем Артур. Армянин, который жил над нами. Так вот он достаточно нахлебался за страсть родителей к звучным именам. Поэтому, естественно, после этих мыслей я и заявил родителем, что предпочитаю собаку. А девочки, Катя, ни маленькие, ни большие, извини, меня в том возрасте не интересовали. Да, Катя, как видишь, уже в свои восемь лет я всеми силами пытался воспрепятствовать твоему рождению.
Но, сестренка, давай вернемся к периоду, когда тебя пока еще нет, и мы живем в Ростове. И, как уже упоминалось, бедно, но весело. Мама после пединститута недолго выдержала работу в школе, хотя та, по моему мнению, не лучшим образом отразилась на ее мозгах, ибо иногда она начинала думать, что в глубине души Иоганн Гейнрих Песталоцци. Но, к счастью для всех, преподавательскую деятельность она все-таки оставила и из учительницы русского языка и литературы превратилась в журналиста. Коим был и батюшка.
А сейчас на минутку попробуй представь Ростов в те времена. Этот южный, во все времена вольнолюбивый казачий город. А в стране еще Хрущев, чувствуется запах свободы, все верят в прекрасное будущее, и даже космос кажется уже покоренным. И для меня, Катя, это не выученные слова. Я, хотя и был мальчишкой, помню это время. Я его успел почувствовать. А от Хрущева я, можно сказать, и вообще пострадал. Это произошло в последний год его правления. Но он все еще был самым главным дядей в стране. И какое ему могло быть дело до какого-то первоклассника, остающегося каждый день на продленку? Да никакого. Он понятия не имел о моем существовании. Но только при Хрущеве жили люди, выросшие при Сталине. А холуйству и страху перед вышестоящими их учили с детства. Но я об этом ничего не подозревал. Наоборот, я же хотел, как лучше. Поэтому, когда учительница попросила нас, детей, нарисовать что-нибудь, решил, что больше не хочу рисовать «войнушку» или домики. Я решил нарисовать что-нибудь эпохальное. Следует отметить при этом, что мои способности к живописи и в те годы и сейчас были близки к таковым у Остапа Бендера, хотя и он для меня Пикассо. Но, несмотря на это, меня вдруг охватил творческий зуд.
Я не знаю, как сейчас устроены буквари, но тот букварь, по которому учился я, по мере того как заканчивалось изучение алфавита и сходили на нет предложения типа «мама мыла раму», становился все более политизированным и социалистическим. А на последней его странице, как апофеоз обучения грамоте, был расположен портрет Хрущева со всеми его регалиями. И я его, главного дядю страны, решил перерисовать. Бог ты мой, как я старался и как в итоге гордился результатом. И, естественно, передавая его учительнице, я ожидал похвалы и пятерки. Но как же изменилось ее лицо, когда она увидела мой шедевр. Она выглядела, как будто с ней случился детский грех и она накакала в штанишки. Впрочем, надо отдать ей должное, она меня не ругала. Но и не хвалила. Она просто конфисковала мой рисунок, а потом провела разъяснительную беседу с нашей с тобой, Катя, мамой. И больше я никогда не рисовал портреты начальников. И, надо сказать, им в связи с этим повезло.
Но я, Катя, забежал вперед. А пока я еще не школьник, а детсадовский ребенок, родители которого работают в газете «Комсомолец» вместе с командой таких же, как они, молодых, максимум чуть за тридцать, коллег-журналистов. Веселых, ироничных, ставящих под сомнения все авторитеты. И все-таки идеалистов, верящих, что до настоящих свободы, равенства и братства рукой подать. Как же мне с ними было здорово. Это была удивительная жизнь. Мы семьей мотались с одного съемного угла на другой. И каждый переезд для меня был приключением. Вставая по утрам, я часто понятия не имел, куда пойду в этот раз. Мой детский садик регулярно к моей радости закрывался на карантин, и тогда – удача – меня брали с собой в редакцию, где предоставляли самому себе. И я таскался из кабинета в кабинет и совал всюду свой любопытный нос, мешая людям работать. Но к моим посещениям мои взрослые друзья относились философски. Я был неизбежным злом, потому что и у других были дети и проблемы, куда их пристроить. А со мной было не так уж тяжело, потому что я никогда не был капризным и избалованным. Радовался тому, что есть. Проводя время в редакции, я быстро научился у батюшки, работавшего ответственным секретарем, как готовить макет газеты, и, пользуясь специальной линейкой со звучным названием «строкомер», часами мог рисовать макет «Комсомольца». Кстати, я до сих пор уверен, что делал это интереснее, чем он. А еще в редакции был «козел», но не парнокопытное, а машина, которую водил, как я его называл, Маркосяныч, что означает Умар Касьянович. И он, если мне везло, брал меня с собой в поездки по области. Я не знаю, какие дела он там крутил, но порожняком никогда не возвращался и привозил в редакцию когда арбузы, когда фрукты, когда вяленую рыбку или другую вкуснятину, которая, конечно же, перепадала и мне. Единственный человек, который меня недолюбливал, была уборщица. Но я не виноват, что глупые взрослые как-то не подумали, что ребенку иногда хочется писать, а роста, чтобы помочиться во взрослый унитаз, у меня не хватало. И я, как ребенок, с детства привыкший преодолевать трудности, конечно, нашел решение. В углу мрачновато-торжественного, паркетного, начищенного красноватой мастикой коридора редакции стояла не менее торжественная урна, за которую я и наловчился писать, что не могло не остаться незамеченным бдительной уборщицей, которая наполовину по-русски, наполовину по-украински сердито возмущалась: «Яка дытына тут усё вримя ссыт?.
А чего стоили регулярные домашние посиделки молодых журналистов, когда за неимением мебели и денег на полу стелились газеты, а на всех жарилась одна здоровенная сковорода картошки. И, конечно, было много хорошего донского вина, и были песни.
А летом начинался двойной, а то и тройной кайф. Во-первых, Дон и купание. Во-вторых, садик летом вывозили на дачу, на Черное море. Правда, условия были страшноватенькие, но разве в этом дело. Это же было раздолье. Море, ракушки. Не очень строгие воспитательницы. Кузнечики, ящерицы, ворованная алыча, ежевика. И как высший пилотаж – общий костер вечером, когда нам как деликатес раздавали кусочки черного хлеба с солью, натертые с горбушки чесноком. Это было ужасно вкусно. А еще летом была бабушка на Украине и ее волшебный сад с возможностью есть с веток и кустов все подряд вне зависимости от степени зрелости. Правда, за это приходилось расплачиваться поносами. А дедушка был построже, и он, когда я стал старше, под угрозой отлучения от телевизора, которого у наших родителей еще не было, заставлял резать яблоки для сушки. Правда, это было не так уж обременительно и при этом вкусно. А еще у дедушки была машина «Москвич-401», и в ней здорово пахло, а еще лучше было на ней ездить по всяким непонятным мне взрослым делам. Но ты, Катя, еще не родилась.
Я только не понимаю, сестренка, с каких пирогов ты решила, что тебя планировали родить в определенный год, якобы из-за того, что через 17-18 лет в связи со снижением рождаемости в середине 60-х должен быть самый низкий конкурс в институты. Просто бред какой-то. Чтобы мои и твои довольно безалаберные по молодости лет родители планировали что-то на семнадцать лет вперед? Чепуха. Катя, в те времена определить до родов пол плода было невозможно. А ты, я полагаю, понимаешь, что у мальчиков и девочек могут быть разные интересы в отношении высшего образования. Кроме того, конкурс в институты, как тебе известно, зависит не столько от демографических факторов, сколько от их престижности и места расположения в стране. А наши родители – кто угодно, но не идиоты. И причина твоего появления на свет в 1965 году, я думаю, намного более проста и логична. Родители вполне преуспевали в своей журналистской карьере, а к сдаче готовился дом, в который должны были въехать сотрудники редакции, и они в том числе. И тебя, Катя, из роддома привезли в новый дом, в хрущевскую двухкомнатную квартиру трамвайчиком. Не бог весть что, но по тем временам дворец. Потому что последнее жилье, в котором тебя, как я полагаю, и сострогали, было комнатой без удобств в общежитии, которая была перегорожена на две части стеллажом до потолка, разделяющим детскую и взрослую половины. Кстати, в роддом за тобой ездил и я. Наверно, хотел заранее познакомиться, чтобы знать, кого и куда бить. А ты была ничего. Пухленькая. Три восемьсот шестьдесят по весу, если мне не изменяет память. Но новым составом из четырех человек мы пожили в новой квартире недолго. И на этом, можно сказать, ростовский период нашей жизни закончился.
Осмелюсь предположить, Катя, что написанное мной должно тебя только убедить, что нам было хорошо и без тебя, и ты была нежеланным ребенком. По крайней мере, так должна работать твоя логика. Но хочу тебе напомнить, что наши родители – чудовища. И поэтому должен сказать, что и для меня не всегда все было безоблачно. И пока не было тебя, они успели «поизмываться» и надо мной. Если помнишь, я упоминал, что мама работала учительницей, и это плохо отразилось на ее голове. А проявлялось это в том, что временами она вдруг спохватывалась и вспоминала, что нужно заниматься моим воспитанием, и тогда что-нибудь отчебучивала. Я помню, что как-то она изготовила из разноцветных картонок медальки, на которых было написано «Саша – хороший мальчик» или «Саша – шалун» и другая подобная дребедень. И награждала меня ими по итогам дня. А я ужасно злился и обижался. Слава богу, педагогический запал у нее быстро проходил, и все возвращалось на круги своя. А мама снова становилась молодой веселой женщиной, как и все ее друзья и подруги. Но ущерб, нанесенный ей советской системой образования, все-таки сохранялся и иногда давал себя знать. Например, когда я был уже постарше и поинтересовался, красивый ли я, мама ничтоже сумняшеся ответила, что верхняя половина лица – да, а нижняя – нет. Так я и жил какое-то время со странным ощущением, что наполовину красавец, наполовину урод. Но эдакие приступы, если можно так выразиться, «умопомрачения» у мамы ни в коей мере не уменьшали мою любовь к ней и батюшке. Просто некая безалаберность, странность и непоследовательность поступков родителей и их друзей меня только убедили в глупости и беспомощности взрослых и отучили спрашивать совет у старших. Я, в отличие от тебя, Катя, рос как дворовый мальчишка, и место, где я чувствовал себя комфортно, было там, под открытым небом. Это то, чего ты всегда была лишена, и в принципе определило разницу в отношении родителей к тебе и мне. Дело не в том, что меня любили больше. Это чушь. Глупо даже предположить, что батюшка любил меня больше своей родной дочери. Я же помню, как он на тебя смотрел и как тобой гордился. От ребенка ведь невозможно скрыть проявление чувств. И он всегда отличит фальшь от искренности. И я помню, как любила и гордилась тобой мама. И у меня никогда не возникала мысль, что ты кому-то, включая меня самого, мешаешь. Хотя ты, естественно, мешала, как мешают все маленькие дети молодым родителям, не привыкшим к зависимости от кричащего, писающегося, какающегося и требующего еды и внимания младенца. Не забывай, Катя, у меня растут три сына, и я хорошо знаю, каково оно воспитывать детей, когда поблизости нет бабушек и дедушек. А основным отличием отношения родителей ко мне по сравнению с тобой было то, что они, по-видимому, подсознательно не только видели во мне ребенка, но, что важнее, относились и как к товарищу. Я, Катя, был их товарищем и соучастником их веселой и интересной молодости. Я терпел их закидоны. Я присутствовал на всех их пирушках. Я не сердился, что остаюсь последним в садике и не знаю, кто меня заберет. И спокойно уходил иногда с совершенно незнакомыми дядями и тетями, потому что никто из родителей по неизвестной мне причине не мог за мной прийти. Я до сих пор не понимаю, что можно делать допоздна в редакции советской молодежной газеты во времена, когда подача информации в СМИ строго контролировалась и регламентировалась. И не приходилось тогда журналистам срочно ездить на места пожаров, землетрясений и преступлений. И вполне допускаю, что компашка друзей-газетчиков могла просто засидеться в кафе «Золотой колос», в котором со взрослыми неоднократно был и я. Но, Катя, во мне и моем детстве не было никакой исключительности. Так же росли и другие мальчики и девочки из семей журналистов. Мы были дети редакции. Я, Катя, был не просто сыном своих родителей. Я был их сообщником. А это совсем другое.