Kostenlos

Преодоление невозможного

Text
Als gelesen kennzeichnen
Преодоление невозможного
Audio
Преодоление невозможного
Hörbuch
Wird gelesen Авточтец ЛитРес
0,94
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Я понимал, что жизнь угасает, дни их сочтены, но считал своим долгом воодушевлять товарищей. Иногда просил через Козырева выделять больше баланды, но не всегда это удавалось делать даже самому Козыреву, так как немцы за каждым шагом следили. Не удавалось Козыреву и другим врачам снабжать лекарствами или оказывать действенную помощь больным, так как немцы в этом не были заинтересованы. Наоборот, они старались как можно больше военнопленных умертвить. День и ночь в лазарете стоял стон. Хотя немцы слабых и тяжелораненых пленных пристреливали, но всё-таки они каким-то образом просачивались в лагерь и в лазарет. У большинства открытые раны на груди, животе, руках, ногах, лице и даже на голове. У кого-то началась гангрена, у некоторых тяжело болели желудки.

Спать приходилось очень мало: постоянные стоны, крики, плач не давали покоя. Со всех сторон слышались причитания:

– Милая мамочка! Увижу ли я тебя?

– Прощай, Оленька!

– Бедные мои деточки… Больше вас не увижу…

– Прости мне, Марина…

Иногда раздавался душераздирающий крик: «Гады проклятые, зверьё, всех бы вас, паразитов, сжечь на костре!» Это в адрес фашистов, которые довели наших людей до такого состояния.

Напротив, меня лежал больной родом из Грозного. До войны он работал киномехаником в кинотеатре имени Челюскинцев. Узнав, что я тоже из Грозного, он старался, несмотря на неимоверные боли, завязывать со мной беседу.

Тяжко было смотреть на него: на правой ноге и левой руке огромные раны разъедала гангрена, на животе несколько ран, правого уха нет, на затылке рана, левая щека рассечена. Лицо жёлтое с синевой, глаза страшные, казалось, они выпадут из орбит. Он уже тяжело дышал. «Володя, – тихо и с мольбой обращается он ко мне, – сделай перевязку». Но как я её сделаю (это я, конечно, умел делать), если нет ни бинта чистого, ни ваты, ни спирта, ни йода, ни мази и других лекарств. Да уже и ни к чему, всё запущено. Много гноя… Надо выкачать. А кто это будет делать? Кому мы нужны? Нас тысячи, много тысяч.

– Володя, – перед смертью подозвал он меня к себе, – как думаешь, когда закончится война и кто победит?

– Когда кончится война? – отвечаю я ему. – Наверное, никто не может сказать, когда? А насчёт победы, так это ясное дело – СССР победит. В прошлом были временные поражения у русского народа, но окончательная победа всегда была за ним.

– Володя, я скоро умру, – почти шёпотом продолжал он говорить. – Если останешься жив, передай моим родителям и жене всё, что знаешь обо мне, как я страдал, как умирал. Прощай!

Я стал его успокаивать, мол, неизвестно ещё, кто и когда умрёт. На его глазах появились слёзы. Он уже больше не говорил, но ещё дышал. Я долго сидел возле него, пока он не уснул. Было уже поздно. Я тоже лёг. Рано утром подошёл к нему, а его ноги уже холодные. Ушёл из жизни ещё один товарищ. В то утро мы вынесли из отделения десять трупов. Просьбу киномеханика я не смог выполнить: его родителей не оказалось в Грозном, видимо, куда-то уехали.

Однажды после обеда, около 4 часов дня, слышу страшный крик немцев: «Выходите, всем строиться!» Зайдя в бараки, они стали плётками выгонять всех: и больных, и санитаров, и всех, кто мог хоть чуть-чуть на ногах держаться. Нас выстроили и повели в штрафной батальон. Колонну остановили посреди блока. Подошли немецкий офицер и русский переводчик. Переводчик начал говорить: «Вчера у одного больного эстонца сняли ручные часы. Признавайтесь, кто взял. Если не признаетесь, будем наказывать». Колонна стояла молча. Тогда офицер дал команду старшему полицаю, и началась пытка.

Нас было более ста человек, а немцев – тридцать. Старший полицай дал команду: «Бе-го-ом!», а остальные плётками подгоняли и секли людей. Процедура выглядела таким образом: бегом, ложись, встать, бегом, ложись, по-пластунски. Потом полицаи становились на спины пленных и топтали их ногами, при этом все «упражнения» сопровождались избиениями плёткой. Многие пленные обессилели, не могли по-пластунски ползать, стонали и просили: «Не могу ползти, нет сил! Пощадите!» В ответ полицаи кричали: «Врёшь! Можешь!» – и с утроенной силой секли полумёртвых людей. Пытка продолжалась четыре часа. После такой экзекуции многие «отдали душу богу», некоторые, хотя и остались живы, но не могли встать, в том числе и я. Два сердобольных человека, более крепкие, чем я подняли меня, взяли под руки и повели в барак. К этому времени немецкие и русские врачи узнали об издевательствах над нами и возмутились. Я слышал, что они хотели написать в вышестоящие инстанции жалобу на палачей.

В бараке я свалился на нары и больше встать не мог. Попросил ребят, чтобы позвали Козырева. Незамедлительно пришёл Николай. Попросил ребят меня раздеть. Когда сняли гимнастёрку, он ужаснулся и ахнул: вся спина и голова были в крови и синяках. Он сказал: «Трудно понять, какого цвета спина, хорошо отделали…»

Николай назначил одного санитара ухаживать за мной. Я сам удивляюсь, как остался жив. Правда, Козырев дополнительно подкармливал меня, старался доставать кое-какие дефицитные лекарства, и лечить эффективно. Первые дни часто навещал меня.

Через месяц после моего выздоровления немцы ещё больше озверели: по пустякам и вообще без всякой причины избивали и расстреливали военнопленных, морили голодом, издевались над ними.

Поэтому Козырев однажды сказал, что больше не может держать меня под своим «крылом», оказывать поддержку, что немцы за ним следят, что опека и протекция, имевшие в прошлом значение, теперь теряют силу и опасны как для него, так и для меня. Поэтому он предложил мне записаться в какую-нибудь команду и выехать на работу к помещику. Так я и сделал.

У помещицы

В команде, куда я записался, было человек двадцать пять. Нас отправили к одной помещице, муж которой имел звание майора и воевал в Майкопе. Он был членом национал-социалистической партии. По поведению помещицы видно было, что она не особенно поддерживает нацистов и политику Гитлера, но евреев ненавидит. Хозяйство небольшое. Мужчин мало, лишь хофмейстер (старший рабочий) и нескольких калек.

Здесь было все же лучше, чем в лагере: полицаев таких, как в лагере, нет, но старший военнопленный (бригадир) играл роль полицая, везде ходил тоже с плёткой. Конвоир попался сносный, хофмейстер сочувствовал нам, помещица сильно не придиралась и еды давали больше.

Жили мы в бараке, спали на нарах. Вставали в шесть часов утра. Ещё до прихода конвоира нас поднимал староста (мы называли его старшой), он же и полицай, и переводчик, бывший танкист Красной армии. Он был недоволен советской властью, симпатизировал немцам. Как и полицаи, носил плётку, хотя почти ею не пользовался. Команда собралась разношёрстная. Почти все – сынки бывших кулаков и спекулянтов, недовольные советской властью, особенно Сталиным. Некоторые держались нейтральной позиции, не высказывали своих взглядов открыто. Один из них, Тылкин, по словам пленных, до войны работал председателем колхоза. Поэтому я был осторожен в разговорах.

Работали мы с 7 утра до 7 вечера с перерывом на обед с 12 до 13 часов. Утром давали чёрный кофе, 100-125 граммов хлеба с опилками и зерном со спиртзавода, 7-10 граммов маргарина, 5-10 граммов сахара. В 12 часов обед, состоящий, в основном, из баланды с брюквой и крахмалом. Правда, в четверг и воскресенье давали гороховый суп, в котором иногда плавало несколько маленьких кусочков мяса. В 7 часов вечера опять та же баланда.

Выполняли разные работы: выкапывали картофель, брюкву, сахарную свёклу, делали бурты, собирали сено, чистили конюшню, коровник, грузили сельхозпродукты. Для нас, конечно, это было очень тяжело. В течение всего дня нас подгоняли: «Schnell, schnell arbeiten, immer arbeiten» («Быстро, быстро работать, всегда работать».) Это делали и старшой, и конвоир, и хофмейстер (старший рабочий, который выполнял обязанности управляющего), изредка – помещица. Но особенно было обидно, когда подгоняли свои ребята. Я и Тылкин старались делать как можно меньше, так как понимали, что всё-таки работаем на немцев, на врагов, которые воюют против нас, а это преступление перед Родиной. Совсем ничего делать нельзя: немцы избивали до смерти или на месте расстреливали. Особенно старались один мордвин и сибиряк по фамилии Русаков, которые постоянно хвалили немецкий образ жизни. Они, да и другие, смотрели на нас, как на лентяев и сталинцев, относились к нам с презрением, даже говорили конвоиру и немцам, что мы большевики-антифашисты, ненавидим Гитлера и немцев. Вдобавок они утверждали, что я «юда», то есть еврей, а Тылкин ставленник Сталина, диверсант и провокатор, призывает пленных не работать.

– Жиды высокие посты заняли, вот они и жили, а нас душили налогами да займами, – говорил Русаков.

– Немецким крестьянам и картошку, и брюкву, и свёклу прямо на дом привозят, – говорил мордвин.

– У немцев в коровниках и свинарниках гораздо чище, чем у нас в квартирах.

Слыша подобные антисоветские реплики от этих людишек, иногда Тылкин с раздражением отвечал: «А кто вам не давал занимать высокие посты? Значит, у вас не было ни образования, ни ума, ни способностей. А насчёт жизни, так это зависит от того, как на местах организована экономика, как люди работают, и чистота зависит от нас самих: захотим – и в комнате, и в свинарнике, и в коровнике будет чисто».

Так долго, конечно, не могло продолжаться. Я чувствовал, что большинство питают к нам ненависть, но не подозревал, что на нас донесли помещице и конвоиру. Да, мы не знали, что нас ожидает новая беда. Откровенных разговоров с пленными мы почти не вели, а с немцами нам запрещалось общаться. И то, и другое опасно. Да и на разговоры времени не было: с работы приходили настолько уставшие, что после вечерней баланды валились спать прямо в одежде.

Иногда ребятам удавалось принести с поля картофель, свёклу или брюкву. Тогда они продолжали ужин из принесённых клубней. Ни радио, ни книг, ни газет не было. Но иногда какие-то новости доходили и до нас через немецких девушек, работавших у помещика или через случайных посетителей-немцев.

 

Случалось, что я высказывался в отношении войны и советского образа жизни, но меня никто не поддерживал, кроме Тылкина. Особенно ярым противником был Русаков. Среднего роста, рыжий, с заострённым носом. Когда говорил, надувался, как лягушка. Кто он такой, чем занимался на родине, неизвестно. Одно ясно, что взгляды антисоветские. Но я его раскусил в последний период моего пребывания у помещика.

Однажды в воскресенье после обеда зашёл разговор о коллективизации в СССР и деятельности И.В. Сталина.

Русаков говорил: «Людей насильно гнали в колхоз, отбирали не только скотину, лошадь и сельхозинвентарь, но даже домашнюю птицу. Это разве правильно, это справедливо?» Я Русакову объяснил, что коллективизация была необходимостью, без коллективизации сельского хозяйства строительство социализма немыслимо, и руководил коллективизацией Сталин правильно. А если в процессе коллективизации кое-где «наломали дров», то это больше вина местных руководителей. Конечно, ошибки случались. Ошибок не бывает у тех, кто ничего не делает. Ошибки допускались по вине руководителей хозяйств, партийных и советских органов на местах. В конечном счёте, всё это естественно, потому что развитие народа было не на уровне. А переделать сознание не так просто. Один Сталин ничего не смог бы сделать: его поддерживали коллеги, партия и народ.

Русаков заявил: «Сталин преступник, после окончания войны он руководить не будет, он грузин и делает грузинам поблажки, а с русских три шкуры дерёт». Я ответил: «Нет, уважаемый, Сталин руководил и будет руководить». После моих слов он пять раз ударил меня по лицу, схватил за горло и чуть не задушил. Благо, появился свидетель, который утихомирил его. Конечно, сопротивляться физически Русакову я не мог, так как по упитанности и телосложению он превосходил меня. Вообще я был самым слабым в команде.

После этого инцидента так стало горько на душе, что хотел наложить на себя руки. Морально больше переживал, чем физически. Весь день покоя не находил и всю ночь не спал. Поделиться не с кем, нет ни объекта, ни субъекта для психической разрядки. Вспомнил все издевательства нацистов, особенно в Хаммерштайне. Вспомнил, как на голой земле, прижавшись друг к другу, сидя кружком, спали, а утром оказывалось, что все мёртвы, кроме меня, как ели траву и брикеты из спрессованной угольной пыли, как пленных живыми закапывали в траншеях, как вечером до смерти избивали и отбирали пайки, как утром добивали ослабленных и выбрасывали из бараков на плац, на растущую гору трупов, как у многих выжигали на груди номер военнопленного. Первоначально для формальности записывали фамилию и имя, а на самом деле, пленных учитывали только по номерам, мой номер был, если память не изменяет, 325-й. Деревянную или металлическую пластину с номером вешали на шею, а провинившимся номер выжигали на груди. Вспомнил я и это, и многое, многое другое. Хотя в команде было двадцать пять человек, я чувствовал себя в одиночестве, так как наши взгляды были совершенно противоположными. Одиночество меня очень угнетало. А тут ещё тяжёлые условия жизни – непосильный труд и различные ограничения: запрещено общаться с людьми, читать, писать, ходить куда-нибудь, даже в туалет (вечером нас запирали и ставили парашу вместо туалета).

На второй день после инцидента ребята сцепились с Тылкиным по какому-то поводу. Тылкин в пылу гнева назвал их предателями, пресмыкателями. На то было веское основание. Своим старанием лучше работать на помещицу эти люди вызывали у нас озлобление. Особенно усердствовали мордвин и сибиряк Русаков. На сей раз драки не получилось – помешало появление конвоира.

На третий день по дороге к месту работы конвоир повернулся ко мне и спросил: «Du bist Jude («Ты еврей?») Я ответил: «Nein» («Нет») «Alle Kriegsgefangenen sagen: du bist Jude» («Все военнопленные говорят, что ты еврей») – сказал конвоир. «Du und Tilkin arbeiten schlecht» («Ты и Тылкин плохо работаете») – заключил конвоир. А потом добавил, что помещица решила отправить нас обратно в лагерь. Я понял, что пленные нажаловались помещице и, видимо, настроили её против нас.

Хозяйке было лет 35, среднего роста, белолицая, худощавая, но статная. Одевалась элегантно. Обычно она появлялась утром в крепдешиновых брючках и тёмно-синей кофточке особого покроя по французской моде, давала хофмейстеру задание, с нами не разговаривала и особо не придиралась. Хофмейстеру было лет 70, очень высокий, худощавый, немного сутулый. Маленькие серые глаза, острый нос, маленькая голова и узкий лоб, на голове немного волос каштанового цвета, ноги длинные. Он допускал некоторые причуды. Например, в присутствии нас и немецких девушек оправлялся по-лёгкому. Странности были и у конвоира. Однажды в присутствии нас и немецких девушек он вытащил член и показал немецким девушкам в ответ на слова, что якобы он сохнет без жены. И это так называемая немецкая культура.

Хофмейстер передвигался медленно. Всё его поведение показывало, что ему не до работы, лишь война заставила его здесь управлять помещичьим хозяйством. Правда, эта работа не так уж и трудна, ведь сам он ничего не делал, только давал задания нам и немецким рабочим и следил, как мы работаем, а чаще всего куда-то уходил. Чувствовалось, что нам он сочувствовал. Поэтому идея отправить нас в лагерь исходила не от него.

Узнав о нашей отправке в лагерь, мы, конечно, сникли. Как ни тяжело было работать на помещицу, а всё-таки это не лагерь. Ну что ж, ничего не поделаешь: узнав про наше отношение к работе, к войне и фашизму помещица заявила куда следует. Действительно, на второй день нас отправили в лагерь Хаммерштайн.

Честно говоря, мне стало не по себе и даже страшновато. Вспомнились избиения, издевательства, страшный голод, горы трупов, как ел траву и угольные брикеты. После них у меня был запор, и в течение 17 суток я не мог сходить в туалет. В последние три-четыре дня уже ничего не ел, живот вздулся, мог случиться заворот кишок. На нас никто внимания не обращал, помощи ждать неоткуда, к врачам не пускали. На моё счастье, я с кем-то поделился своей бедой. Он за три пайки хлеба принес мне мыльный раствор. А где он достал мыло – ума не приложу. Я выпил три кружки, но испражняться не мог, чуть концы не отдал. Тогда я решил засунуть в прямую кишку палку и ковырять. Долго мучился, но, наконец, всё-таки избавился от многодневных скоплений. Это было ужасно, я потерял много крови, но оказался на «двенадцатом небе».

И вот мы вновь в Хаммерштайне. Сперва нас поместили в блок, где не было бараков. К нашему счастью, там оказалась яма, напоминавшая блиндаж. Нас было человек семь. Мы зарылись в эту яму и, прижавшись друг к другу, заснули. Только стало рассветать, слышим из соседнего блока крик, шум, гортанную ругань немцев и полицаев, громкий лай собак. Через несколько минут солдаты и офицеры с собаками ворвались в наш блок. Мы инстинктивно выскочили из своего подземелья. Несколько бульдогов и овчарок набросились на нас. Двух пленных запороли до смерти, остальных собаки неплохо покусали. Меня овчарка схватила за ногу. Я кулаком ударил её по голове, она раскрыла пасть, я кулак засунул в пасть. В этот момент офицер резиновой плёткой несколько раз ударил меня по голове, и собака за это время успела меня покусать. Побитые и окровавленные в сопровождении немцев, собак и полицаев, мы отправились в другой барак. Там мы посыпали раны пеплом и кое-как перевязали. После выздоровления меня вместе с другими пленными из Хаммерштайна отправили в город Хемер в Западной Германии.

Хемер – тоже большой лагерь, конечно, не такой, как Хаммерштайн, но многотысячный. Он являлся пересылочным пунктом. Отсюда в разные стороны, и больше всего в Дуйсбург, отправляли пленных на работы, в основном на шахты. В Хемере царили те же порядки, что и в Хаммерштайне.

Дуйсбург. Шахта Беккеверт

В Хемере сформировали команду из 600 человек, куда попал и я, и отправили в Дуйсбург, на шахту Беккеверт. Мы ещё до приезда туда слышали, что на шахте большая смертность: хорошо, если из 500-600 человек 3-5 человек останутся в живых. Бывало, умирали все до единого. Поездка в товарняке взаперти и без еды была тяжёлой и изнурительной. Некоторые «отдали концы», не доехав до места назначения.

В Дуйсбурге встретили нас, как обычно, плётками. Шахтёрский рабочий лагерь, огороженный колючей проволокой, оказался сравнительно небольшим с бараками для пленных и бомбоубежищем.

Комендант лагеря, толстый, похожий на борова фельдфебель лет 40-45, систематически сам и через полицаев издевался над пленными. В распоряжении этого ярого и жестокого нациста были немецкие солдаты и полицаи из русских. Жили мы в деревянных бараках с нарами. Спали в одежде.

Утром, в 3 часа, нас поднимали на построение и поверку. В 4 часа давали баланду из брюквы с крахмалом, 100-150 граммов хлеба с зерном и опилками, 10 граммов сахара, 10 граммов маргарина и флягу крепкого чёрного кофе. В 5 часов мы отправлялись на шахту. И всё это сопровождалось издевательствами, избиением. Иногда, как вспомню этот период, так по телу пробегает дрожь, и волосы становятся дыбом.

В 3 часа, когда ещё самый сладкий сон, врываются в барак человек 20 солдат и полицаев, и начинают избивать пленных – кто прикладом, кто плёткой, кто палкой, кто кулаками, причём всё это сопровождалось матом, диким криком и руганью. Этот крик наводил на нас неописуемый ужас, потому что внезапно прерывался самый сладкий и короткий сон. Это называлось подъёмом на работу.

Шли мы на шахту сонные, в деревянных колодках, медленно, понурив головы, хотя конвоиры подгоняли: «Los, los, schnell, schnell» («Ну давай же, быстрее, быстрее») Многим доставались и резиновые плётки.

На шахте мы переодевались, получали шахтёрскую лампу и в 6 часов утра спускались в забой. Шахта состояла из четырёх зон. Я работал в третьей зоне. Спускались на лифте, который назывался клетью.

Сперва я работал на поверхности, так как был очень слаб. Таскал кирпичи, доски, штемпеля, был и на других работах. А потом надзиратель-поляк дал мне несколько плетей по спине и голове и загнал под землю. В сопровождении одного немца меня на лифте спустили в третью зону.

До этого я никогда на шахте, тем более в забое, не был. В штреке темно, горит только моя шахтёрская лампа да лампа немца. Идём по штреку. Немец крикнул: «Halt («Стой!») Остановились. Через несколько минут прибыл подземный поезд, состоящий из «кукушки» и нескольких маленьких вагонеток. Мы сели и проехали примерно километра два-три. Остановка. Повернули налево. Немец кричит: «Los, vorwärts(«Ну давай, иди вперёд!») Я смотрю вокруг и не пойму, куда мне идти – везде темно. Он схватил меня за голову, пригнул к земле и ногой пнул в мягкое место. Голова моя уткнулась в какую-то дыру диаметром в 45-60 сантиметров. Там было темно, но вдали брезжил тусклый свет. Немец кричит: «Лезь! Вперёд!» Я с трудом пролез через эту дыру. Встал на ноги, но голова закружилась, и я упал. Трудно дышать – плотной завесой стояла угольная пыль. Я сделал несколько глотков чёрного кофе.

Через несколько минут немец дал мне лопату, чтобы я бросал уголь на транспортёр. Конечно, с непривычки кидать уголь лопатой трудно, а тут ещё пыль да слабость. Через час я свалился. А потом опять начал бросать. Кое-как дотянул до четырёх часов дня, после чего мы поднялись на поверхность. Сдали шахтёрские лампы, помылись, надели лагерную одежду, колодки и строем под конвоем поплелись до лагеря. В шесть часов вечера опять поверка, после этого баланда. В семь часов вечера бараки закрывают, и мы валимся на нары спать.

Только глаза закрыли, и пришел сладкий сон, как врываются солдаты и полицаи с дикими криками и начинают выгонять из бараков пленных, при этом хорошо «угощают» плётками, прикладами, а иногда натравливают собак. Что случилось? Оказывается, воздушная тревога: англичане и американцы бомбят город. Мы идём в бункер, то есть в бомбоубежище, хотя шансов спастись мало: если по-настоящему будут бомбить, не миновать гибели. В бункере сидим 30 минут, час, иногда два часа. После сирены «Отбой!» Нас опять гнали назад прикладами, плётками, кулаками, собаками. За ночь такая процедура повторялась два-три раза. Поэтому спать приходилось очень мало, три-четыре часа в сутки, а иногда вообще не удавалось поспать, особенно в 1944-1945 годах, когда бомбардировки со стороны союзников участились.

 

Однажды мы несколько раз бегали из бараков в бункер. Ну, думаем, наши мучения кончились, и легли спать. Только заснули, как услышали сирену. Ещё не все успели выбежать из бараков, как американцы начали сбрасывать бомбы. Бомбы угодили на лагерь и бункер. В это время я находился в убежище. Бункер завалило. Все живые быстро выбрались из бункера. С большим трудом выкарабкался и я. Со всех сторон крики, шум, стоны, гул.

Когда вылез наружу, увидел невдалеке огромное зарево: горел лагерь, горели магазин и столовая. Очень хорошо видно было, как горели хлеб, колбаса, сыр, маргарин, масло и другие продукты. Многие оставшиеся в живых пленные инстинктивно рванулись туда: ведь всё равно пропадает добро, так лучше взять себе поесть. Я тоже сделал несколько шагов, но также инстинктивно остановился, и это меня спасло. Немецкие солдаты дали автоматные очереди и уложили всех пленных, добравшихся до продуктов. Это было в два часа ночи.

Через несколько дней мне дали отбойный молоток, и я стал добывать уголь. Норма высокая – за смену 20 тонн. С плохим питанием и подорванным здоровьем работа для меня была непосильной. К этому прибавилась ещё одна беда. Один пресмыкатель-предатель, бывший советский шахтёр, раньше работавший в Донбассе, решил показать гитлеровцам свое усердие, захотел прославиться и отличиться. Пришёл в шахтоуправление и сказал руководителям, что угля можно добывать в два раза больше – не 20 тонн, а 40, если немного иначе организовать работу, то есть применить стахановский метод.

Немцы назначили его бригадиром. И вот новоявленный начальник начал «руководить», выжимая все соки у пленных. В этом ему помогали немцы, особенно штейгер (ребята называли его подземным полицаем). Бригадир орал на пленных, подгонял их, заставлял оставаться после смены, чтобы выполнить норму. А если кто-то не справлялся с нормой, он доносил об этом начальству. И тогда начиналась экзекуция. Благо, вскоре этого бригадира задавило клетью. Пленные гибли, как мухи, от недоедания, тяжёлой работы, издевательств и избиений. Бывало, людей избивали до смерти, бросали на транспортёр, и вместе с углём уже мёртвый пленный попадал на-гора. Особенно часто так делали на пятнадцатом участке – участке смерти, как его называли пленные.

Как-то раз в лаве, где я работал, крепильщики замешкались с креплением, и произошёл обвал. Некоторые погибли, я получил несколько ушибов, но остался жив. Меня перевели в другую лаву. Здесь уже стоя, нельзя было работать, так как высота была 35-40 сантиметров, поэтому мы работали, лёжа на животе. Здесь тоже погибло немало ребят.

Не помню, по какой причине меня перевели в штрек регулировщиком транспортёра. Пожалуй, легче этой работы и не было. В мою обязанность входило следить за транспортёром, чтобы не получилось затора. В этом случае я должен остановить мотор, ликвидировать затор и опять запустить транспортёр. Сижу себе в сторонке и наблюдаю за транспортёром. Кругом тишина. От монотонного движения транспортёра глаза закрываются, и я засыпаю. Хорошо, если рядом нет немца. А если он появится, то неминуемо разразится буйством: «Verdammt, was machst du(«Будь проклят, что ты делаешь?») И я получу очередной удар по голове.

Однажды подошли ко мне ребята и попросили, чтобы я остановил банд, то есть транспортёр. «Ну, как же я его остановлю, ведь штайгер меня убьёт», − отвечаю им. «Но мы не в силах работать, на ногах стоять не можем и голодные», − умоляюще продолжают они. Конечно, мне было жаль их, но жаль и себя. И всё-таки я рискнул. Остановил банд, взял перочинный нож и перерезал банд поперёк. Через несколько минут пришёл штайгер, поколотил меня как следует, послал в мой адрес много проклятий, но оставил в живых.

На следующий день меня перевели на другую работу – грузить штемпеля на транспортёр. Штемпеля были деревянные и металлические. Меня прикрепили помощником к одному чокнутому немцу, бывшему музыканту эстрадного оркестра, лет 22-25, высокого роста, шатену с носом картошкой, голубыми глазами и неуравновешенным характером. То он относился ко мне приветливо и снисходительно, то орал, как дикий зверь. Однажды он меня чуть не задушил за то, что я неправильно сложил штемпеля. Он схватил меня за горло обеими руками, давил и кричал благим матом. Я правой рукой кулаком дал ему в живот, и он меня отпустил. Тогда я был потрясён и потом часто задавал себе вопрос: почему немец меня не убил, ведь за убийство пленных немцев не наказывали.

Через несколько дней этого недотёпу отправили на фронт, и я остался работать один. С одной стороны, было очень тяжело: не так-то просто на голодный желудок кидать штемпеля, особенно железные, которые весили по 35-50 кг каждый. Но всё же мне повезло. Дело в том, что штемпеля с поверхности спускали на лифте. А лифтом управлял немец из Австрии. Кабина, откуда он управлял, стояла во 2-й зоне.

После оккупации Австрии то ли принудительно, то ли добровольно этот немец оказался в Германии на шахте Беккеверт. Во время кратковременных перерывов, когда не было штемпелей, я по длинной металлической лестнице поднимался к нему в кабину. Так я с ним познакомился. С первой встречи я ему понравился, и он стал мне сочувствовать.

Каждый день в 12 часов слышу его доброжелательный отеческий голос: «Wladislawus, (австриец всегда так меня называл) kom hier(«Владиславус, иди сюда!») По длинной лестнице я поднимался к нему наверх. Он встречал меня всегда приветливо, с улыбкой. Сперва спрашивал, как моё здоровье, как работается, а потом доставал из портфеля бутерброды, один давал мне, а другой съедал сам. Бутерброд состоял из двух ломтиков (скибочек) хлеба, а между ними маленькие кусочки колбасы или мяса, иногда просто тонкий слой маргарина. Если бы не он, я бы не выжил.

Этот немец меня уважал, а за что, сам не знаю. Очень часто говорил мне: «Владиславус, вот скоро кончится война, я свою дочь выдам замуж за тебя, она красивая, тебе понравится». В то время думать об этом было смешно и нереально. Но две противоречивые мысли часто возникали в голове. Одна мысль твердила: «А вдруг я останусь в живых – почему я должен умереть?» А другая говорила: «А почему мне должно повезти, когда сотни тысяч погибли и гибнут? Ведь здесь хуже, чем на фронте – каждый день, каждый час жизнь висит на волоске».

Работа была очень тяжёлая, редко выпадало несколько минут для передышки. Иногда ко мне заходил один немец. Пожалуй, это был единственный человек из всех встречавшихся мне немцев, который действительно и сознательно был противником нацизма и убеждён в правоте советского народа, в победе его над фашизмом и гитлеризмом.

Если память не изменяет, его звали Карлом. Он добывал в забое уголь отбойным молотком. На вид лет 45-50, среднего роста, худощавый, волосы каштановые с проседью. Он вызывал симпатию к себе. По его словам, в 1914 году он пошёл на фронт защищать чьи-то интересы, а чьи – он толком тогда не понимал. Попал в плен к русским. В 1920 году побывал на приёме у В.И. Ленина. С большой любовью рассказывал о Ленине, Сталине, Тельмане, советском народе и твёрдо верил, что вот-вот придёт крах германскому фашизму.

Однажды он пришёл ко мне и, как обычно, осведомился о моём здоровье, о работе. Мне приятно было разговаривать с ним, он морально поддерживал меня. Только он начал рассказывать о положении на фронтах, как вдали показался свет штейгерского фонарика. Мы уже знали, что это особый фонарь, он излучал сильный свет, по которому даже на большом расстоянии мы узнавали штейгера. Его боялись все: и пленные, и немцы, потому что он выполнял обязанности не только мастера и техника, но и подземного полицая. Увидев яркий свет, я крикнул: «Штейгер!» Мой собеседник Карл вздрогнул, повернулся на свет и словно безумный схватил топор и начал колотить по штемпелю. К этому времени штайгер подошёл близко и, увидев действия Карла, начал кричать: «Was machst du? Du bist dum («Что ты делаешь? Ты тупица!») Штейгер был прав. Только сумасшедший человек мог так делать. Ведь штемпель поставлен для крепления, чтобы потолок не обвалился. Конечно, Карл совсем не дурак. Но почему же он так поступил? Потому что у немцев не принято во время работы отвлекаться, отдыхать, курить и так далее. Нельзя терять ни минуты, хоть умри! А мы с Карлом, бросив работу, сошлись, чтобы побеседовать. Поэтому, увидев штейгера, Карл решил показать, что он усердно трудится (лишь бы что-то делать, но не стоять). Досталось от штейгера нам обоим.