Buch lesen: "Александр I", Seite 3
Тем самым, если в первые годы жизни Павла его мать была всего лишь отчуждена от сына, то с момента ее восшествия на престол Павел сразу превратился в потенциальную угрозу ее власти. Это не означало, что Екатерина готова была публично демонстрировать свою неприязнь: напротив, важным ее жестом в глазах всей Европы на том же первом году царствования стало приглашение знаменитого французского просветителя, энциклопедиста Жана Лерона Даламбера на место воспитателя великого князя Павла Петровича. Получив это почетное известие сперва через посредника, Даламбер поспешил отказаться, говоря, что хотел бы еще быть полезным у себя на родине, а главное, как писатель и философ привязан к парижским салонам, где собираются его друзья, общество которых составляет для него «утешение и счастье». Тогда Даламберу написала уже сама Екатерина II, отправив письмо 13 ноября 1762 года из Москвы, где продолжались торжества по случаю ее собственной коронации. Рассыпаясь в похвалах перед великим энциклопедистом, который, по ее мнению, призван «содействовать счастью и даже просвещению целого народа», Екатерина II переходила на задушевный личный тон, который должен был подчеркнуть ее заботу о сыне: «Признаюсь, что воспитание сына так близко моему сердцу и вы мне так необходимы, что быть может я слишком пристаю к вам. Простите мою нескромность ради самого дела». Что же касается приводимых Даламбером обстоятельств, ответ императрицы был чрезвычайно простым и эффектным: «Приезжайте со всеми вашими друзьями; я обещаю вам и им также все удовольствия и удобства, какие только могут зависеть от меня»20.
Это письмо немедленно было предано огласке, известие о нем напечатали многие европейские газеты, Вольтер и Жан-Жак Руссо обсуждали его в своем ближайшем окружении. И не важно, что Даламбер все равно отказался приехать в Россию – зато вся Европа увидела, насколько российская императрица печется о воспитании собственного сына и наследника. Заодно Екатерина лишний раз продемонстрировала это и Н. И. Панину, который был непосредственно вовлечен в эту переписку (формально именно он искал преемника на свою должность). За свое участие в заговоре Панин был щедро награжден, и в его руки перешло основное ведение внешней политикой Российской империи, что должно было несколько отвлечь его от мыслей по реализации конституционных проектов через воцарение Павла.
Екатерина II не упускала возможности продемонстрировать свое внимание к сыну и во внутренней публичной сфере. Во время особо торжественно организованного визита в Москву летом 1767 года для открытия Комиссии о сочинении проекта нового уложения (в ту пору – предмета главных законодательных попечений Екатерины II) императрица выходит к народу вместе с 13-летним сыном, вызывая тем самым бурное ликование толпы. Через год Екатерина II «в наставление подданным» делает прививку от оспы – и себе, и сыну, что также вызывает общественное одобрение.
Но чем ближе оказывалось совершеннолетие Павла, тем больше эта народная привязанность к нему оборачивалась той стороной, что представляла для Екатерины прямую опасность. Народ ждал провозглашения Павла императором. Различные слухи и толки ходили и в находившейся в столице гвардии, и в армии в провинции, и в простом люде по всей стране. Многие разговоры призывали к действию «ради спасения России» – вывезти великого князя из Царского Села, где ему угрожает опасность от Орловых, которые и так управляют царицей (она, мол, уж и обвенчана тайно с Григорием Орловым), а теперь хотят сами царствовать. Всех говоривших объединяла готовность присягнуть Павлу как новому правителю Российской империи. Доносы о таких разговорах ложились на стол к Екатерине II – по силе Соборного уложения 1649 года, еще применявшегося в середине XVIII века, за них полагалась смертная казнь, но Екатерина проявляла милость и заменяла казнь на каторгу или дальнюю ссылку21. Понятно, что любви к сыну у императрицы эти следственные дела не прибавляли.
А их естественным продолжением было появление осенью 1773 года – Павлу было 19 лет, и он только что женился, то есть мог считаться абсолютно самостоятельным и дееспособным – первых известий о Пугачевском бунте. Пугачев регулярно использовал имя Павла для агитации в пользу себя как якобы «чудесно спасенного Петра III»: взывал к своему мнимому сыну в присутствии народа, желая ему здравия и опасаясь за его судьбу, «как бы окаянные злодеи его не извели», то есть представлял дело так, что и у него, и у Павла общие враги в Петербурге во главе с незаконной похитительницей власти Екатериной. Пугачев даже приводил завоеванные им селения к присяге великому князю Павлу Петровичу и допускал разговоры о том, что в случае победы сам на трон не сядет, а «восстановит царствие Государя Цесаревича». Распространялись кругом и вовсе фантастические слухи, что Павел то ли уже бежал, то ли собирается бежать в стан Пугачева.
А что же сам великий князь Павел Петрович? Понимал ли он, сколь сложные чувства вызывает у своей матери, и думал ли о собственном восшествии на престол? Уникальным источником, свидетельствующим о детских годах Павла, служит дневник его учителя Семена Порошина, который тот вел в течение 15 месяцев в 1764–1765 годах. Многие черты Павла, которыми потом будет отмечено его царствование, здесь уже вполне различимы: горячность и порывистость, доверчивость – не только в пользу кого-то, но и к наговорам против иных людей – что проистекало от некоторой неуверенности в себе, привычка к скорым суждениям, а в случае неправоты искреннее желание загладить свою вину и задобрить обиженного, часто без понимания, что же именно того так задело.
Его детские игры наполнены самыми чистыми мечтами о подвиге. Одним из своих идеалов Павел избрал мальтийских рыцарей, книгу об истории которых читал ему Порошин: «Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии своей флаг адмиральской, представлять себя кавалером Мальтийским». Так уже в 10 лет в сознание юного Павла входит понятие рыцарственность, которое останется с ним всю жизнь, а благородным мальтийским кавалерам он действительно еще окажет помощь в ту пору, когда они в ней будут очень нуждаться, и даже посвятит им немало символов своего царствования.
Но чтобы быть рыцарем и защищать справедливость, нужна мощь империи. Трудно сказать, с какого момента у Павла и в самом деле появилось стремление стать императором (и как оно разительно не похоже на чувства, которые по тому же поводу будет ощущать его сын Александр!) – не с самого ли чтения той надписи на карте, которую ему преподнес Бехтеев? Однако в конце 1764 года Порошин описывает примечательную черту 10-летнего Павла:
У Его Высочества ужасная привычка, чтобы спешить во всем: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться. […] После ужина камердинерам повторительные наказы, чтоб как возможно они скорей ужинали с тем намерением, что как камердинеры отужинают скорее, так авось и опочивать положат несколько поранее. Ложась, заботится, чтоб поутру не проспать долго. И сие всякой день почти бывает, как ни стараемся Его Высочество от того отвадить22.
Так почему же мальчик так быстро хочет идти спать, что, казалось бы, даже не подходит его возрасту? Не потому ли, что в нынешнем дне ему уже скучно и он стремится поскорее попасть в день завтрашний, ибо уже знает – однажды, в каком-то прекрасном «завтра», он вдруг проснется императором!
Конечно, Никита Иванович Панин всячески поддерживал в Павле это стремление, поскольку надеялся, что его грядущее царствование сможет наконец покончить в России с вековыми язвами деспотического самодержавия (насколько же он ошибался!). Многие историки считают, что юный великий князь не только был знаком с конституционными проектами своего воспитателя, но и давал согласие на их исполнение. В 1772 году Павел достиг 18-летнего возраста – и так совпало, что в том же году Григорий Орлов уехал из Петербурга на далекий международный конгресс, посвященный переговорам с турками, где действовал совсем неудачно, а сразу по его отъезде Екатерине II предъявили доказательства его неверности, и у императрицы от дешперации (то есть от отчаяния – это ее собственное выражение в письме к Потемкину) появился новый фаворит. В связи с ослаблением партии Орловых влияние Панина выросло, и казалось, что его планы провозгласить Павла императором или хотя бы соправителем матери близки к осуществлению (об этом тогда активно толковали в гвардии). И хотя в связи с бракосочетанием великого князя Панин лишился должности его воспитателя, но его влияние на наследника, конечно же, сохранялось.
К этому моменту относится предание о так называемом «заговоре 1773 или 1774 года», сложившемся вокруг Панина с целью свержения Екатерины II с трона: Павел тогда якобы «согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие». Проект конституции был написан рукой секретаря Панина, знаменитого русского писателя Дениса Ивановича Фонвизина (а сам рассказ записан со слов его племянника, декабриста Михаила Александровича Фонвизина). Полностью проект не сохранился, но осталось его введение, открывавшееся словами: «Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют». И даже если не доверять позднему рассказу декабриста, в котором имеются отдельные хронологические нестыковки, то в бумагах Павла обнаруживается рассуждение, датированное 28 марта 1783 года и написанное после его последнего разговора со своим наставником, находившимся на смертном одре – в нем еще раз виден весь комплекс политических идей об управлении государством, которые Панин хотел передать великому князю и которые были так не сходны с системой фаворитизма и административного произвола, сложившейся при Екатерине II23.
Императрица безусловно должна была знать о направленном против нее заговоре с участием сына (если таковой действительно существовал!); в любом случае характерна ее реакция после того, как Панин был отправлен в отставку с должности воспитателя: «Дом мой очищен».
Таким образом, в середине 1770-х годов российская императрица имела возможность убедиться, что с именем ее сына связаны заговоры, порождаются бунты, и едва ли не сам он готов поддержать свержение ее власти. Думается, что уже тогда определилась ее новая главная идея – дождаться рождения внука. Правда, с невесткой, принцессой Вильгельминой Гессен-Дармштадтской, в православии великой княгиней Натальей Алексеевной, Екатерине не повезло. Та не только активно включилась в планы по скорейшему возведению Павла на трон, но и вскоре продемонстрировала свою ветреность, поскольку уже через год после свадьбы изменила великому князю с его близким другом, графом Андреем Кирилловичем Разумовским. Прекраснодушный Павел никак не мог поверить в любовный треугольник, участником которого он становился; между тем приближалось окончание беременности Натальи Алексеевны и вновь вставал вопрос об отцовстве возможного наследника, буде такой появится на свет.
Ситуация разрешилась трагически: 11 апреля 1776 года ребенок умер при родах, а за ним через четыре дня и его мать. Однако надо признать: Екатерина II должна была почувствовать не столько горе, сколько немалое облегчение. Свидетельством этого явился ее разговор с Павлом сразу после смерти Натальи Алексеевны (едва ли не в тот же вечер), где мать предъявила сыну доказательства ее измены – обнаруженные у нее письма Андрея Разумовского, – и призвала Павла срочно готовиться к новой свадьбе. Великий же князь горько оплакивал супругу, несмотря на все давление Екатерины, и даже мог поверить слухам, что именно его мать ускорила кончину невестки. Сохранилась удивительная записка императрицы к врачам, по сути демонстрирующая, как та предпринимала усилия, чтобы погасить подозрения Павла по поводу насильственной смерти жены: «Велите посмотреть за тем, есть ли на котором локте [Натальи Алексеевны] багряное пятно. Сие великий князь требует знать, и что за пятно он сам третьево дни усмотрел»24.
Выбор новой жены для великого князя произошел быстро. Уже 15 сентября 1776 года он был обручен с принцессой Софией Доротеей Вюртембергской, в православии Марией Федоровной, а 26 сентября состоялось их венчание. Мария Федоровна не проявляла склонности вступать в политические игры, оказалась прекрасной супругой и, как на заказ, дважды подряд произвела на свет мальчиков – продолжателей династии. 12 декабря 1777 года родился Александр, а 27 апреля 1779 года – Константин. В виде особой награды для нее императрица разрешила Марии Федоровне, оправившейся от родов, навестить места, где та выросла – маленькое немецкое княжество Монбельяр, которое принадлежало Вюртембергскому дому и находилось неподалеку от стыка границ Франции, Германии и Швейцарии. Павлу же заодно предоставлялась возможность посетить основные королевские дворы, насладиться в Европе памятниками культуры и красотами природы. Так возникло большое заграничное путешествие великого князя Павла Петровича и его супруги в 1781–1782 годах, в ходе которого они объехали множество городов и государств, увидели различные достопримечательности, вплоть до руин Помпей и альпийских ледников.
А после возвращения в Россию великий князь и его Двор был полностью отделен от большого Двора императрицы. Павел получил в подарок Гатчину, которую мог обустраивать по собственному разумению, Екатерине же доставляло удовольствие, что ей не нужно было больше принимать «тяжелый багаж» (такое выражение она употребляла в письмах, имея в виду сына) у себя в Зимнем дворце или в Царском Селе. Весной 1783 года скончался Панин, и активных сторонников провозглашения Павла императором в окружении Екатерины II больше не осталось. Через некоторое время та затребовала к себе бумаги по делу царевича Алексея, в которых содержалось обоснование петровского Устава «О наследии престола». Как ясно резюмировала императрица: «Я почитаю, что премудрый Государь Петр I несомненно величайшие имел причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособного сына»25.
Итак, опыт, накопленный Екатериной II, привел ее к твердому выводу: царствовать после нее надлежало ее внуку, великому князю Александру Павловичу. Он должен был стать не просто преемником политики бабушки, сохранить ее достижения по расширению империи, но и вообще стать лучшим из возможных правителей на императорском троне – то есть возместить все то, чего Екатерине II не удалось добиться в отношении своего сына.
Но что же собой представляла страна, которую бабушка предназначала для внука? По площади и населению Российская империя была самым большим из европейских государств XVIII века. Ее население к концу царствования Екатерины II, по данным так называемой «пятой ревизии», произведенной Сенатом в 1795 году, составляло 37,4 млн человек – это число, округленное до 40 млн, было хорошо известно в Европе. Для сравнения скажем, что в остальных странах Европейского континента (за пределами границ Российской империи) проживало тогда около 160 млн человек: из них, например, во Франции – 30 млн, в Англии – 20 млн, в германских княжествах – 25 млн, в Испании – около 12 млн.
Большой скачок в численности населения Российской империи произошел во второй половине XVIII века, и это заметно отличало ее от других европейских стран. Если в эпоху Петра I здесь жило лишь около 15 млн человек, при том, что, например, во Франции того же времени – 21 млн, то именно при Екатерине II Российская империя стала лидировать по числу жителей среди европейских государств, а общее соотношение населения между Россией и остальной Европой составило примерно 1:4. При этом население Российской империи сохраняло устойчивый рост по экспоненте (иначе говоря, удвоение спустя определенные промежутки времени), тогда как демографические процессы во многих европейских странах показывали уже не столь быстрые темпы роста и постепенную тенденцию к стабилизации. Такое соотношение населения именно в XVIII веке породило не только образ силы и могущества Российской империи во внешней политике, но и иррациональный страх европейцев по отношению к огромной «орде на Востоке», которая именно в количественном отношении может когда-нибудь поглотить европейскую цивилизацию.
Но при этом общее количество жителей было распределено по огромной территории Российского государства крайне неравномерно. Площадь Российской империи к концу царствования Екатерины II составляла 18,6 млн км2, из них на европейскую часть – от Немана и Днестра (западных границ империи) до Уральского хребта и Каспия – приходилось чуть меньше пяти, а точнее 4,82 млн км2. Именно здесь было сосредоточено подавляющее большинство населения империи, поскольку во всей гигантской Сибири в конце XVIII века насчитывалось менее 1 млн человек.
За вторую половину XVIII века территория империи также получила приращения, хотя не столь значительные, как ее население, но все же существенные: в результате трех разделов Польши к ней отошли более 460 тыс. км2 (то есть 10% европейской части империи), на которых жило 5,65 млн человек (а это составило прирост населения почти на 17%). Еще около 200 тыс. км2 Россия получила по итогам войн с Османской империей, присоединив к себе Крым, Новороссию и часть Северного Кавказа. Всего же в количественном отношении европейская часть России хотя и уступала площади остальной Европы (5,4 млн км2), но ненамного. Но поскольку людей в России проживало в 4 раза меньше, то средняя плотность населения уступала европейской больше чем в 4 раза. На самом деле эта грубая оценка дает лишь самое общее представление о разнице в плотности населения между Россией и Европой: ведь и внутри европейской части страны существовала неравномерность. Значительная часть жителей (по разным оценкам, от трети до половины) была сосредоточена в центре, то есть в Москве и соседних с ней губерниях – историческом ядре Московского царства, а по мере удаления от Москвы – на север ли, в сторону Петербурга, или на юг, или тем более на восток – страна становилась все пустыннее. С «пустыней» Россию роднил и рельеф: вся европейская часть страны представляла собой равнину, плоское пространство, которое при этом 5 месяцев в году было покрыто снегом. А снега тогда в России было в избытке – в истории европейского климата завершался так называемый «малый ледниковый период», и как раз во второй половине XVIII века средние годовые температуры достигали минимума, а зимой на дворе стабильно трещали 30-градусные морозы.
Обычный путешественник преодолевал это пространство со скоростью не более 15 км/ч, и, следовательно, поездка от западной границы до центра империи, например из Вильно в Москву (800 км), занимала не меньше пяти дней с ночевками. Именно поэтому описаниями России как огромной снеговой пустыни, где никто не живет, покрытой лесом или просто являвшей собой голую равнину, пестрят первые впечатления иностранцев, приезжавших сюда. Отдадим должное и мировой литературе: в нашей книге уже упоминался барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен и его знаменитые рассказы. Так вот, первая же история, связанная с путешествием Мюнхгаузена в Россию, называется «Конь на колокольне» – как мы все помним, Мюнхгаузен ехал зимой по «бесконечной снежной равнине», где «царила глубокая тишина и нигде не было видно ни малейшего признака жилья» (а потом выясняется, что снег целиком засыпал не только дорогу, но даже целую деревню с колокольней). Однако и русская культура регулярно порождала аналогичные впечатления, и не только от зимней дороги, но в другие времена года – достаточно вспомнить Александра Сергеевича Грибоедова, которому по роду службы неоднократно пришлось пересекать Российскую империю с севера на юг и с юга на север. В монолог Чацкого из финального действия комедии «Горе от ума» Грибоедов вставил по сути отдельную элегию, посвященную российскому пространству:
В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
Всё что-то видно впереди
Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый; вот резво́
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,
Всё та же гладь и степь, и пусто, и мертво…
Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь.
В такой «пустыне» города были подобны редким островам в океане. На российском пространстве их действительно мало, особенно в сравнении с Европой. Лишь чуть более 2 млн человек в России к концу XVIII века жили в городах, иначе говоря, около 6% населения. Выделялись, конечно же, обе столицы – Петербург (330 тыс. человек) и Москва (270 тыс.), а все остальные были гораздо меньше, и лишь 19 городов превышали население в 20 тыс. человек. Москва считала своими соседями Смоленск, Тверь, Калугу, Рязань – между тем расстояния до этих городов не меньше 200, а то и все 400 км; в Европе же внутри аналогичного расстояния могли располагаться от 5 до 10 различных городов. Отметим еще и особенность Петербурга: его строительство на Балтике, согласно указам Петра I, положило конец развитию многих городов Русского Севера, которые в начале XVIII века представляли собой значительные экономические центры вдоль торгового пути к Белому морю (например, знаменитые Холмогоры, родина Михаила Васильевича Ломоносова), но затем постепенно пришли в полный упадок.
Как же должна управляться такая страна? Ответ на этот вопрос можно было найти в знаменитом трактате Монтескьё «О духе законов» (1748), подробно исследовавшем зависимость формы правления от внешних параметров государства:
Обширные размеры империи – предпосылка для деспотического управления. Надо, чтобы отдаленность мест, куда рассылаются приказания правителя, уравновешивалась быстротой выполнения этих приказаний; чтобы преградой, сдерживающей небрежность со стороны начальников отдаленных областей и их чиновников, служил страх; чтобы олицетворением закона был один человек; чтобы закон непрерывно изменялся с учетом всевозможных случайностей, число которых всегда возрастает по мере расширения границ государства (книга 8, глава XIX).
Екатерина II вторила своему любимому автору: «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного Государя всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей в себе имеет, которые к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного Государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным»26.
Обратим внимание, что в 1764 году, когда императрица писала эти строки, она априори исходила из того, что самодержавие способствует «пресечению всякого вреда», установлению добра и справедливости. Но Монтескьё полагал, что деспотизм служит совершенно другим целям, а именно лишь исполнению воли государя или тех, кому он поручил распоряжаться от его имени:
В деспотических государствах природа правления требует беспрекословного повиновения, и, раз воля государя известна, все последствия, вызываемые ею, должны наступить с неизбежностью явлений, обусловленных ударом одного шара о другой. Здесь уже нет места смягчениям, видоизменениям, приспособлениям, отсрочкам, возмещениям, переговорам, предостережениям, предложениям чего-нибудь лучшего или равносильного. Человек есть существо, повинующееся существу повелевающему. Здесь уже нельзя ни выражать опасений относительно будущего, ни извинять свои неудачи превратностью счастья. Здесь у человека один удел с животными: инстинкт, повиновение, наказание (книга 3, глава X).
Монтескьё вообще видел деспотизм и связанную с ним систему всеобщего подчинения («рабства») по отношению к государству, держащуюся на страхе перед ним, чертой азиатских стран. Широко известна его фраза из «Персидских писем» (1721): «Свобода создана, по-видимому, для европейских народов, а рабство – для азиатских». Екатерина II, безусловно, считала свое правление европейским и неоднократно прямо писала об этом – достаточно вспомнить выражения из ее «Наказа» для Уложенной комиссии. Тем не менее практика ее управления империей воспроизводила черты «азиатского деспотизма», описанного Монтескьё.
Екатерина II опиралась на бюрократическую систему, которая была заложена Петром I, но своего расцвета достигла именно в ее царствование. Как и полагается при деспотизме, систему эту пронизывал дух раболепия и подобострастия по отношению к начальствующим и безразличия или презрения к интересам нижестоящих лиц. Сошлемся опять на слова самой императрицы, которая хоть и на первых порах сама критиковала эту систему, но в итоге прекрасно с ней уживалась: «Раболепство персон, в сих [присутственных местах] находящихся, неописанное, и добра ожидать не можно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том интерес государственный страждет».
Создавая органы управления Российской империей, центральные и местные, Петр I имел перед глазами образ, начертанный знаменитым немецким философом Готфридом Вильгельмом Лейбницем (с которым царь имел возможность общаться), – «государство-часы», подражающее устройству мира в целом, который собран Богом из различных элементов как правильно сконструированный механизм и управляется единой Божественной волей. В этом смысле и место царя в «регулярном государстве» уподоблялось значению Бога для всего мира, а примеры этого мы видим в лексике петровского царствования, в стихах и речах (например, в творениях Феофана Прокоповича). Через эти произведения Петр I транслировал своим подданным мысль, что вся их судьба и жизнь зависит от царя. Петровское самодержавие не знало предела своей власти над человеком, оно вмешивалось даже в его частное пространство, и все ради «государственного блага», а о нем, по определению, мог судить только царь. Именно он – главный работник в государстве, которое все целиком, вплоть до каждой пуговицы на мундире и каждого волоска на бороде каждого подданного, принадлежит царю.
Из этой же механической модели государства вытекала еще одна его сторона: если царственный часовщик построил в нем шестеренки, тогда конкретные люди занимают лишь положение винтиков, от которых ничего не может зависеть. В этом заключена удивительная «дегуманизация государства» в России, которой мы также обязаны Петру Великому. Иначе говоря, конкретная личность с ее заботами, интересами, стремлением улучшить свою жизнь не имеет никакой ценности для государственного механизма в целом. Не будем здесь исчислять количество жертв великих «петровских строек» и прочих элементов его насильственной «модернизации» государства – заметим только, что Екатерина II, конечно же, смягчила общий дух петровского самодержавия, но нисколько не изменила его суть. Народ же, ощутивший именно благодаря Петру I свое рабское состояние по отношению к государству, беспрекословно принял последствия петровских преобразований – а произошло это еще и потому, что так называемая «модернизация» и внешняя «европеизация» не сопровождались никаким распространением народного просвещения. Первые попытки заложить в России хоть сколько-нибудь развернутую систему образования относятся лишь к середине 80-х годов XVIII века, то есть к завершающей фазе екатерининского царствования, и на эту важнейшую отрасль, ранее отодвинутую на второй план другими государственными реформами, теперь уже не хватило ни времени, ни сил.
Единственным сословием, благодаря которому существовал весь государственный механизм в России и роль которого в царствование Екатерины II лишь выросла, являлось дворянство. Повелевавшая им верховная власть, безусловно, чувствовала необходимость одновременно заручиться в его лице надежной опорой, а потому была готова предоставить дворянству немалые привилегии. В 1722 году была утверждена Табель о рангах, которая связывала получение должностей на государственной службе, как военной, так и статской, с дарованием прав на личное или потомственное дворянство. Все должности были разбиты на 14 классов, и восхождение вверх по чиновной лестнице постепенно превратилось из инструмента для повышения личного рвения в самый смысл службы. Соревнование в чинах было всеобщим, но его результат зависел не столько от способностей конкретного лица, сколько от клановых связей внутри различных ведомств – иначе говоря, от дворянских протекций (вспомним Фамусова из комедии «Горе от ума» с его желанием «порадеть родному человечку», а также упоминаемого им Максима Петровича, который «в чины выводит и пенсии дает»). То, что именно чин определял статус человека независимо от конкретного рода его занятий на службе, было справедливо даже в Зимнем дворце при воспитании юного Александра, как мы вскоре увидим на примере Лагарпа. Ярким примером этого служит отношение к членам основанной Петром I Академии наук, которые, хотя и получали жалованье, но оказались лишенными классных чинов, соответствующих их должностям академиков – поэтому во время траурной процессии на похоронах герцогини Голштинской Анны Петровны (дочери Петра I и матери Петра III) академики были поставлены по порядку рангов сразу следом за дворянскими недорослями, но перед придворными шутами27.
Если само распределение чинов на государственной службе стало привилегией дворянства благодаря складывающимся внутри него сословным связям, то в 1762 году дворянство получает также и право «вольности», то есть возможность не служить, а жить в отставке, заботясь о своем имении. Дарованная Екатериной II «Жалованная грамота дворянству» 1785 года закрепила за дворянами частную собственность на землю и ее недра. Это случилось впервые в истории России и распространялось только на дворянское сословие. Другой же исключительной привилегией дворянства, которая не была, впрочем, записана ни в каком законодательном акте, но на деле имела огромное значение, являлось владение крепостными.
Крепостное право являлось тем фундаментом, на котором в XVIII веке покоилась вся государственная система Российской империи. Понять это достаточно просто: у российской монархии никогда не было достаточно денег, чтобы содержать дворянство исключительно за счет жалованья, зато крепостное право, то есть работа крестьян на помещика приносила гарантированный доход, особенно в условиях стабильного роста хлебных цен, когда дворяне имели возможность продавать зерно за границу.
Крестьяне составляли в конце XVIII века 93% населения Российской империи, при том что дворянство – менее 2% (примерно такой же была численность мещанства, менее 1% насчитывали духовенство, купечество и остальные податные сословия). Среди крестьян в среднем около 60% принадлежали помещикам (на севере и на юге России этот процент был ниже, поскольку там проживало значительное количество государственных крестьян, зато на западе империи, особенно в новоприсоединенных после разделов Польши землях и губерниях Прибалтики, – выше, доходя до 70%).








