Влюбленный пленник

Text
Aus der Reihe: Extra-текст
53
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Хусейн прислал несколько корзин и ящиков с фруктами, Арафат принес бутылки с соком: кокосовый, манговый, абрикосовый, не помню еще какой, на площадку перед лагерем, где провели ночь женщины и орущие дети. Все произошло так, как я излагаю?

За несколько месяцев до этого солдаты (немного) и офицеры (еще меньше) дезертировали из бедуинской армии. Некоторых из них я встречу, среди них молодого младшего лейтенанта, белокурого, с голубыми глазами. Если я спрошу его, откуда эта его белокурость и небесная синева взгляда, он поведает мне о полях пшеницы провинции Бос и синих французских мундирах времен первых крестовых походов, «потому что ведь я, как и другие, потомок франкских крестоносцев». Разве араб имел право быть светловолосым? Я вслух спросил:

– В кого ты такой белокурый?

– В мать. Она югославка, – ответил он по-французски без акцента.

Офицеры, по-прежнему «лояльные» Хусейну, вероятно, отвернулись, чтобы не видеть, как выходит из лагеря священник, которого все разыскивают. Он прошествовал не спеша, в своем зеленоватом одеянии, на нем было вязаное красное кашне и фуражка с логотипом Национальной оружейной мануфактуры в Сент-Этьен, (департамент Луара). Пользуясь ночной темнотой, палестинские мужчины препроводили священника в Сирию, где он сел на самолет до Вьетнама.

Чтобы быть ближе к событиям, я пришел ранним утром с одним египетским другом. На деревянных столах, застланных белыми скатертями, я сначала увидел горы апельсинов и бутылки фруктового сока. Но куча народу поднялась еще раньше меня: целый батальон бедуинов из пустыни с двумя перекрещенными на груди патронташам; две группы фидаинов без оружия, фотографы со всего света, журналисты, киношники из арабских или мусульманских стран. Танец бедуинов целомудрен, мужчины танцуют друг с другом, касаясь партнера локтями или указательными пальцам. Но он и эротичен, потому что танцуют только двое мужчин, а еще потому, что танцуют они перед женщинами. Так кто же, он или она, пылает от желания встречи, которой никогда не будет?

Можно ли сказать, что бывает праздник без опьянения? Если у праздника нет цели вызвать опьянение, вероятно, туда стоит прийти уже пьяным? Бывает ли праздник без запретов, от которых можно отступить? Бывает: это праздник «Юманите» в Ла-Курнев. Поскольку алкогольные напитки Коран запрещает, тем утром все пьянели от песен, танцев, обид, или, если угодно, обид из-за песен и танцев. На земляную площадку я смотрел немного снизу. Рядом с фидаинами в гражданской одежде, которые еще стояли неподвижно и казались какими-то напряженными, уже начинали танцевать солдаты-бедуины под аккомпанемент собственных криков, возгласов и стука босых ног о бетон. Так и есть, чтобы было удобнее танцевать, они сняли башмаки, зато оставили обмотки. Эти бедуины использовали танец, как за неделю до этого палестинцы использовали своих женщин, мне показалось, танец был признанием, почти разоблачением, почти изобличением их женственности, которая так диссонировала с грубыми торсами, на которых перекрещивались патронташи такие полные, что если бы взорвался хоть один из них, на воздух взлетел бы целый батальон бедуинов, но в этой готовности принять смерть, а возможно, не просто готовности, но и желании, коренилось их мужское начало, и отвага тоже.

Вот как они танцевали: сначала в одном ряду, затем разделившись надвое. Десять, двенадцать, четырнадцать солдат держались за руки, как бретонские новобрачные, затем добавлялся еще один ряд из двенадцати танцующих, и снова рука об руку, крест-накрест, одетые в длинные, застегнутые до самых икр, до обмоток, туники. Из обязательного: тюрбан и усы, но зубов под ними не видно, солдаты-бедуины, ставшие сегодня победителями, не улыбались. Не то, что командиры. Их солдаты были слишком застенчивы и, наверное, уже знали, что через улыбку может просочиться ярость. В двухтактном ритме, слегка напоминающем овернские мелодии, бедуины высоко вскидывали колени, выкрикивая:

– Ya ya El malik![27] (Да здравствует Король!)

Напротив них, но в некотором отдалении, палестинцы в штатской одежде неуклюже копировали танец бедуинов и, смеясь, отвечали:

– Abou Amar! (Яссер Арафат!)

Ритм был таким же: Ya ya El malik звучит как «Yayal malik». Четыре слога, произнесенные иорданцами, четыре палестинцами, ритм такой же и танец почти такой же, почти – потому что это был остаток танца, обрубок танца, изнуренное отражение, затихающий отголосок нескольких па забытого танца, эдакий плохо завязанный галстук как вызов обязательному дресс-коду, где уже не было угрюмой торжественности бедуинов, которые надвигались почти угрожающе, резко, словно толкая перед собой и взвихрив вокруг себя пустыню-сообщницу, призванную их защитить. Их «Yaya» было не просто данью уважения королю, это был оскорбительный плевок в лицо палестинцам, все более смущенным своей неуклюжестью – своей неполноценностью – в этом спектакле. Бедуины танцевали, а вокруг них танцевала пустыня и тьма времен. И я еще задаюсь вопросом: может, этот танец закованных в броню песка и пуль бедуинов, который становился всё более суровым, всё более мощным, когда-нибудь сделается таким суровым и мощным, что разрушит то, что призван был защищать: королевство хашимитов; а потом и саму Америку, а потом покорит небо, встретит там фидаинов, говорящих на их языке. Возможно, язык – это механизм, который быстро осваивают, чтобы высказывать мысли, но не следует ли под языком понимать и другое: воспоминания детства, слова, синтаксис, который усваиваешь еще в младенчестве, гораздо раньше, чем лексикон, все эти камешки, солома, названия трав, водный поток, головастики, рыбы, времена года, названия болезней – женщина «умирала от чахотки», рядом с которыми прочие слова: туберкулез, легочная болезнь, становились тривиальными – крики и стоны любви тоже корнями из детства, наше изумление, наше внезапное осознание…

– Ты красный, как рак!

Что за нелепость! Рак серый, почти черный. Он пятится, мы видели его в ручье. Да, он серый, но надо было подождать и увидеть, как рака бросают в кипящую воду, в которой он умирает и становится красным. Бедуины и фидаины говорили на разных языках. Для тех и для других «красный рак» остался чем-то загадочным. Танцуя все хуже и хуже, палестинцы должны были уступить. Резкий свисток: один из командиров понял это, жестом указал на стол и фрукты. Спасены! Сейчас это означало «спасти лицо», и, изображая нестерпимую жажду, взмыленные танцоры ринулись к бутылкам и апельсинам. Бедуины и палестинцы так и не обменялись ни единым словом.

Ненависть кланов, даже если поддерживается искусственно, может быть чудовищной. Вот еще несколько цифр: вся армия бедуинов насчитывала 75000 солдат из приблизительно 75000 семейств, всего официальная численность «чисто» иорданского населения – 750 000 человек. Бедуины, отвечая определенным образом на вопрос, который я задавал себе два-три дня назад, победили своим танцем.

Обособленные своей старомодной мужественностью, палестинцы превосходили бедуинов с их малопонятными привилегиями, не эпатируя при этом Израиль, между тем, как каждая жизнь, единственное богатство тех и других, была и будет прожита в своем исключительном великолепии.

Цифры, которые я привел, относятся к 1970 году.

Со стороны Аджлуна над лесами едва поднялось солнце.

– Тебе нужно на нее посмотреть. Идем с нами, мы тебе переведем.

Можно представить, как в шесть часов утра я был сердит на этих, разбудивших меня, мальчишек.

– Пей, тебе сделали чай.

Отбросив одеяла, они вытащили меня из палатки. Если я пойду за ними два километра по дороге вдоль орешника, то увижу ферму и ее хозяйку. К югу от реки Иордан холмы у Аджлуна похожи на холмы французского горного массива Морван. Иногда встречается стебель наперстянки или жимолость, но в полях гораздо меньше тракторов и совсем нет коров.

Территория рядом со зданиями была тщательно ухожена, на это я обратил внимание сразу. В крошечном огородике бывшие хозяева посадили петрушку, кабачки, лук-шалот, ревень, черную фасоль, а еще вьющийся виноград, и каждая кисть уже тянулась навстречу утренним лучам. Стоя на пороге двери, изогнутой в форме романской арки, крестьянка смотрела, как ватага мальчишек куда-то тащит старика. Судя по ее морщинкам, по седым прядям, выбивающимся из-под черного платка, было ей около шестидесяти. Позже я напишу, что в 1970 матери Хамзы было под пятьдесят, а когда мы увиделись вновь в 1984, ее лицо было лицом восьмидесятилетней. Именно «было», а не «казалось» лицом восьмидесятилетней; из-за всех этих мазей, кремов, массажей, различных манипуляций с морщинками, кожей, целлюлитом я уже и забыл, каким стремительным может быть путь к немощи и дряхлости, то есть, к смерти и забвению; здесь, в Европе, я забыл, как разрушается лицо крестьянки, обожженное солнцем и морозом, усталостью, нищетой, отчаяньем, пока не сделается, как сказал бы злой ребенок, похожим на трюфель.

Она протянула мне руку и без улыбки поздоровалась, но затем поднесла к губам палец, которым касалась моей руки. Я поприветствовал ее точно также, а она поздоровалась с каждым фидаином, учтивая, но сдержанная, почти настороженная. Иорданка, она не гордилась и не стеснялась этого, просто говорила, что иорданка. Дома она находилась одна, поэтому в гостиную входить было нельзя. Впрочем…

– Здесь и для пяти места нет, а тут пятнадцать…

Говорила она свободно. Позже мне рассказали, что ее арабский был безупречен, как у профессоров. Босые ноги на соломенной подстилке. Изредка она читала газету. Единственным местом на ферме, где можно было бы разместиться нам всем, была примыкающая к дому овчарня, идеально круглая.

 

– А где стадо?

– Мой сын увел его вон туда. А муж водит мула в горы.

Так значит, тот иорданский крестьянин, с которым я по привычке здоровался каждое утро, и был ее мужем. Своего мула он сдавал внаем фидаинам, они каждый день поднимали на вершину горы бочки с провиантом для солдат, охраняющих безмолвные деревни. Здесь все было безмолвным. Время от времени я замечал в бинокль какую-нибудь крестьянку в черной косынке, которая бросала зерна курам или доила козу, она возвращалась в дом и закрывала за собой дверь. Мужчины должны были ждать снаружи с ружьем, линия прицела перемещалась с одной цели на другую, то есть, на склады, на палестинские патрули.

Накануне того утра, когда мы отправились на ферму, два фидаина, улыбаясь, вошли во двор дома, где играли свадьбу. По обычаю хозяин должен предложить еду и питье каждому вошедшему, даже случайному прохожему. Все улыбались всем, кроме палестинцев, при их приближении улыбки гасли, они вышли, оскорбленные. Крестьянка предложила всем кофе. Чтобы приготовить его, она пошла в главную комнату, возможно, единственную в доме. Овчарня была круглой с устланной соломой полом. Каменный выступ по периметру внутренней стены служил скамьей. Мы уселись; мальчишки дурачились, женщина держала поднос с кофейником и пятнадцатью пустыми стаканами, вставленными один в другой. Ей помогли.

– Но нас шестнадцать.

Мне показалось, что я неправильно понял. Здесь одинокая женщина никогда не сядет с нами, но мы все хотели, чтобы она стала шестнадцатой. Она не стала ломаться, просто отказалась. Присела на пороге овчарни, чуть приподнятом. Из-под платка не выбивался ни один волосок, видимо, пока готовился кофе, она привела себя в порядок перед зеркалом. Я сидел напротив, и ее силуэт четко выделялся на свету. Я видел ее крупные ступни, голые, загорелые, высовывающиеся из-под широкой черной юбки в очень мелкую складку: Дельфийский возничий решил отдохнуть в овчарне. Когда ее спросили, она ответила, заговорив ясным, звонким голосом. Один парень, знавший французский, стал переводить, ее арабский, как шепнул он мне, был самым красивым, какой он когда-либо слышал.

– Мы с мужем совершенно согласны, что две половинки нашего народа это одна страна, вот эта страна. Мы были едины, когда турки основали Империю. Мы были едины до того, как французы и англичане с линейками разделили нашу страну на геометрические фигуры, которых мы не понимаем. Англии передали полномочия по управлению Палестиной, которая называется теперь Израилем, нам дали эмира Хиджаза, а Хусейн его правнук. Вы пришли ко мне с христианином, скажите ему, что я дружески приветствую его. Скажите ему, что вы наши братья и нам плохо, когда вы живете в палаточных лагерях, а мы в домах. А вот без того, кто называет себя королем, и без его семьи мы вполне можем обойтись. Он отправил отца умирать в тюрьму для сумасшедших, вместо того, чтобы заботиться о нем во дворце.

Обычно патриотизм это преувеличенно-восторженное утверждение своего суверенитета и воображаемого превосходства. Перечитывая написанное, я понимаю, что слова хозяйки фермы меня убедили, вернее сказать, тронули, как трогает всякая молитва в очень старинной церкви. Казалось, я слышал песню, в которой звучали чаяния народа. Когда думаешь о палестинцах, всегда нужно помнить, что у них ничего нет: ни паспортов, ни нации, ни территории, и если они воспевают это, если стремятся к этому, так это потому, что для них это всего лишь призраки. Иорданская крестьянка пела об этом, как о чем-то будничном. Самое волнующее, самое музыкальное идет не от псалмов и деклараций, больше всего трогает сухое, без эмоций, высказывание, ведь самое очевидное передается однотонным голосом.

– Хусейн мусульманин и ты мусульманка, – смеясь, сказал какой-то мальчишка-провокатор.

– Может быть, как и я, он любит запах резеды, вот и все сходство.

Сидя на пороге, она говорила около часа спокойным, безо всякого страха голосом. Затем встала, выпрямилась, давая понять, что ей пора работать.

Я подошел к ней и похвалил ее сад.

– Мы уроженцы юга. Мой отец был солдатом-бедуином. Ферму он получил за несколько недель до смерти.

Крестьянка не выказывала голосом ни гордыни, ни унижения, ни гнева, на каждый наш вопрос или замечание отвечала терпеливо и вежливо.

– Знаете, кто научил нас обрабатывать землю? Палестинцы, в 1949. Они научили нас пахать, отбирать семена, определять время для полива…

– Я заметил, у вас очень красивый виноградник, но он стелется по земле…

Она впервые улыбнулась, очень широко.

– Я знаю, в Алжире и во Франции виноградник должен виться и карабкаться вверх, как зеленая фасоль. Вы делаете из него вино. А для нас вино – это грех. Мы едим сам виноград. А созревшие на солнце гроздья вкуснее, когда они лежат на земле.

Коснувшись кончиком пальцев каждого из нас, она смотрела, как мы уходим.

Вполне возможно, каждый палестинец в душе осуждает палестинскую землю за то, что она слишком легко поддалась, уступила сильному и хитрому врагу.

– Даже не возмутилась, не взбунтовалась! Вулканы могли бы плеваться, грохотать, могли бы ударить молнии, устроить пожар…

– Молнии? Но у нас с евреями одно небо, вы разве не знаете?

– Но так поддаться! Где же знаменитые землетрясения?

Даже этот гнев – не только вербальный, но рожденный болью и горем – усиливал решимость сражаться.

– Запад имеет наглость защищать Израиль…

– На высокомерие сильных ответит жестокость слабых…

– Даже слепых?

– Даже слепых. Ради цели слепой и прозорливой.

– Что ты имеешь в виду?

– Ничего. Это я злюсь.

Ни один фидаин не выпускает из рук ружья, он то носит его на ремне через плечо, то держит горизонтально на коленях или вертикально между ног, не подозревая, что сама по себе эта поза является вызовом – эротическим или сулящим гибель, а может, и тем, и другим. Ни на одной базе я не видел, чтобы фидаин расставался с ружьем, разве что во сне. Готовит ли он еду, вытряхивает покрывала, читает письма, оружие казалось более живым, чем сам солдат. Я даже думаю, что если бы крестьянка вдруг увидела, как к ней приходят дети без оружия, она бы метнулась в дом, оскорбленная видом обнаженных подростков. А так она не была удивлена: ее окружали солдаты.

Когда мы вышли от нее и за поворотом увидели небольшой орешник, фидаины бросились врассыпную, оставив меня одного на дороге. Они углубились в лесок и каждый, пытаясь укрыться, спрятаться от других, спокойно, как дети, которые садятся на горшок – хотя полы их белых рубашек чуть виднелись сквозь листву – присели и стали срать. Думаю, они подтирались листьями, сорванными с низких веток, а потом вернулись строем на дорогу, уже аккуратно застегнутые, по-прежнему с оружием, по-прежнему распевая импровизированный марш. По возвращении приготовили чай.

Когда я вспоминал эту крестьянку, иногда она виделась мне мужественной, умной женщиной, а порой мне казалось – и я не мог помешать себе так думать – что она прекрасно умеет скрывать свои мысли и чувства. По негласному договору, как и все жители Аджлуна, она и ее муж притворялись: он – другом (до раболепия!) палестинцев, она же, хитрая и лукавая, проявляла дипломатичность и политический расчет. Может, это была чета коллаборационистов, так одни французы называли других французов, сотрудничающих с немцами, или этой паре было поручено изображать симпатию, чтобы лучше информировать иорданские войска? В таком случае, возможно, именно они предоставили самые важные сведения, благодаря которым сделалась возможной июньская резня 71 года? Я до сих пор не понимаю, почему эта крестьянка была так настроена против Хусейна. Может, в ее родне были палестинцы? Ей нужно было расквитаться? Или она вспоминала, что когда-то ее спасли палестинцы? Я до сих пор задаю себе этот вопрос.

Столько уловок, ошибок, оптических иллюзий могло быть обнаружено журналистами, причастными к мятежу или ослепленными его сиянием, незатейливость этих явлений должна была бы их насторожить; а я не помню ни одной статьи в прессе, где выражалось бы удивление банальностью или наивностью этих оптических иллюзий. Газета, пославшая их так далеко, требовала, возможно – ведь она тратила реальные деньги – чтобы события были трагическими, ведь только трагические события достойны таких посланцев: фотографы, операторы, репортеры. Пресловутое выражение: «Проходите, здесь нечего смотреть», приписываемое парижским копам, имело другое происхождение: еще задолго до этого журналистам был запрещен доступ на базы – стой! секретный объект! – базы были такой запретной зоной, куда никто не допускался, и все, должно быть, думали, не решаясь произнести это вслух, что там нечего смотреть. В памяти всплывают чудесные мгновения, а моя книга и есть – но скажу ли я об этом? – накопление таких мгновений, все ради того, чтобы утаить это великое чудо: «здесь нечего смотреть и нечего слушать». А может, это что-то вроде заграждения, воздвигнутого, чтобы скрыть пустоту, множество подлинных подробностей, которые по аналогии придают подлинность другим подробностям? Не в силах воспрепятствовать этому тривиальному способу хранить военные секреты, я чувствовал беспокойство: ООП использовала скрытые или цинично-демонстративные методы победивших государств.

В самом деле, я не увидел и не услышал ничего такого, что нельзя было разгласить, но может, это из-за своей наивности или рассеянности – с таким изумлением, например, я рассматривал на какой-то базе колонию семенящих вереницей гусениц-шелкопрядов, и эта рассеянность и отрешенность были так некстати, что находящиеся рядом фидаины проголодались и замерзли, поджидая меня? Возможно, Абу Омар видел во мне некоего легкомысленного союзника или лишенного проницательности старика, которой, что бы важного и значительного ни произошло, не проболтается, не поймет, обратит на это не больше внимания, что и на вереницу ползущих гусениц.

Фидаин, так хорошо переводивший мне с арабского слова той крестьянки, неожиданно сократил дистанцию, которая вопреки его и моей воле пролегала между нами. Он пригласил меня на ужин в честь дня рождения отца, бывшего османского офицера.

Застыв в пыльной убогости, свойственной крупному арабскому поселению вплоть до совсем недавних времен, во всяком случае, в семидесятые было именно так, Амман, как и многие другие столицы арабского мира, словно лежал в отрепьях. После множества смерчей, пронесшихся над Бейрутом, город словно хватил апоплексический удар. Нищета не дает забыть о том, что все арабы остерегаются палестинцев, и никто не попытался помочь народу, которого так истязали и мучили: враги израильтяне, революционные и политические разногласия, собственная душевная боль. Видимо, все полагали: народ, у которого нет земли, угрожает всем землям.

«Ливан, маленькая ближневосточная Швейцария» должен исчезнуть, когда исчезнет под бомбами Бейрут. Выражение «ковровая бомбардировка», которое твердят газеты и радио, подходит, как нельзя лучше: ковер из бомб, навалившийся на город, раздавил Бейрут; чем больше оседал город, чем больше домов складывались пополам, как будто страдая от колик, тем сильнее становился Амман, крепли мускулы, отрастало брюшко, появлялся подкожный жирок. По мере того, как спускаешься в старый город, все больше становится обменных лавок: стена к стене, дверь в дверь, нос к носу, и все непосредственно из Лондона, из самого Сити. Как только солнце начинает печь особенно сильно, усатые смеющиеся менялы опускают железные шторы. В пропотевших футболках они расходятся по своим Мерседесам-с-кондиционерами. У них сиеста на собственной вилле в Джабаль Аммане. Почти все они палестинцы, а их жены – во множественном числе – толстые. Женщины просматривают журналы «Вог», «Дома и сады», едят шоколад, слушают на кассетах «Четыре времени года». Когда я приехал в июле 1984, Вивальди был очень моден, к моему отъезду подоспел Малер. Этому чуду очень шли вечные развалины: вечность и великолепие они берут у того, что их разрушает. Восстановите раненую колонну, покореженную капитель, и руина превратится в новодел. В пыли и грязи, благодаря своим римским развалинам Амман выглядел очень эффектно. Возле Ашрафии я прошел через виноградник. Фидаин-переводчик ждал меня. Вот мое описание: одноэтажный дом, похожий на дом Нашашиби[28]. Просторная гостиная открывалась прямо в абрикосовый сад. Сидя в кресле, отец Омара курил кальян. Ковер в гостиной был таким широким, большим и толстым, а его рисунок таким красивым, что мне сразу захотелось снять обувь.

 

«Тогда запахнет моими немытыми ногами, ногами почтальона, проделавшего пешком столько километров…»

На ковре уже стоял круглый одноногий столик с медовыми пирожными.

– Восточные сладости надо любить.

Отец Омара был высоким, худым, на вид довольно суровым. Седые волосы и усы, обрезанные коротко.

– Да-да, восточные, не верьте моему сыну, он решил, что их не любит, потому что при изготовлении не использовали метода научного марксизма-ленинизма. Месье, не стесняйтесь.

Добравшись до подушек, то есть, до края ковра, я вытянулся, опершись на локти. Омар, его отец, второй фидаин Махмуд сидели на корточках все трое, он были в носках, три пары туфель остались за краем ковра, на мраморных плитах. Я засмеялся, увидев, как в стеклянном шаре кальяна пузырится вода.

– Вас это удивляет и забавляет, – сказал мне бывший османский офицер.

– У меня забавное ощущение, что передо мной мой собственный живот, после того, как я выпил бутылку Перрье.

У Омара и Махмуда губы изогнулись в легкой улыбке. Правда, совсем легкой, почти незаметной.

– А про себя вы думаете вот что: ваш живот напротив вас, а мой рот вызывает в нем бурю.

Не то чтобы я «думал про себя», я, скорее, «ощущал про себя», и это ощущение было невозможно выразить словами вот здесь, на этом ковре, под этой люстрой из муранского стекла, перед офицером. Я узнал, что ему восемьдесят.

Границы принятых в разговоре соглашений-условностей весьма зыбки, возможно, как и географические границы государств, и чтобы их подвинуть, тоже нужна война и герои, живые, раненые или убитые. Эти границы двигаются, чтобы защитить новые границы, в которых столько ловушек. Так что о Братьях-мусульманах я по-прежнему знаю немного.

– В прошлом году в Каире один писатель попросил меня поправить его статью на французском. Там было страниц сорок. Я начал читать и уже на второй странице стал задыхаться. Столько полных ненависти высказываний… Вот такое, например: «нужно вооружаться против всего немусульманского… Сейчас идут забастовки. Богу нет ничего милее – ужасно для людей, но отрадно для Бога – чем «голодный» запах изо рта брата-забастовщика, появляющийся на десятый день, и запах изо рта атеиста, страдающего от голода».

Когда марокканский юрист произносил это, на его лице читалось такое отвращение, что казалось, я наблюдаю фарс, еще более фальшивый, чем тирада того каирца. Он отказался править этот французский текст. Каждый член движения «Братья мусульмане», беседуя с французом, старается не выходить за обычные рамки беседы. Это был своего рода «закрытый фонд» «Братьев-мусульман», куда я так и не получил доступа, как прежде получали доступ в отдел специального хранения Национальной библиотеки. Похоже, бывший офицер не боялся нарушить приличия. И здесь, как и после, когда я буду говорить об Абу Омаре и Мубараке, у меня должно получиться произведение, на первый взгляд искажающее истину, потому что, заполняя пустоты, я воссоздаю слова Мустафы, в противном случае я смог бы предложить лишь невразумительный контур руин – и ночи. Я остаюсь верным содержанию. Если некоторые люди еще живы, я изменил фамилии, имена, инициалы.

– Я начал говорить на вашем языке в Константинополе. Вообще-то я родился в Наблусе, наша фамилия Набулси. Мы принадлежим к знаменитому семейству, и мне сегодня восемь часов восемь минут назад исполнилось восемьдесят. В 1912 году я был офицером османской армии и учился в Берлине при Вильгельме Втором. В начале войны, в 1915, когда вы, полагаю, были еще французским ребенком, но уже моим врагом (он любезно улыбнулся, как святая или младенец), мы – нет, простите, это слово не связывает вас со мной, оно вас исключает, в данном случае «мы» означает немцы и турки – находились под командованием Кайзера Вильгельма Второго, лейтенанта. Мы еще не встретились с вашим маршалом Франше д’Эспере. Он появится позднее. Итак, я хорошо изъясняюсь на турецком, это мой родной язык, на арабском, мой французский вы можете оценить сами, на английском и немецком. Не осуждайте меня, если этим вечером я много говорю о себе, до полуночи это мой праздник. В 1916 меня призвали на разведывательную службу.

Последующая фраза поглощала предыдущую, не давая возможности переварить ее. Мне же оставалось только слушать.

– Эта война, которую вы, европейцы, считаете законченной, будет длиться еще долго. Я был мусульманином, я остался им при Империи, хотя мы знали, что трансцендентальный Бог уже не в моде, но быть мусульманином сегодня это значит, называть себя мусульманином или что-то другое? Я еще араб и мусульманин в глазах арабов и мусульман. Будучи турком, я был палестинцем, теперь уже никто или почти никто. Может, с Палестиной меня связывает мой младший сын, Омар? Я остаюсь палестинцем благодаря тому, кто предал ислам ради Маркса. Я, как и вы, верю в добродетели предательства, но еще сильнее я верю в верность. Меня здесь оставляют в покое, вы же видите, в моем доме в Аммане, но я иорданец, учтите это… от плохого к худшему, от Хедива[29] к Хусейну, от империи к провинции.

– Вы по-прежнему османский офицер?

– Если угодно. Меня из любезности называют полковником. Для меня это так же важно, как титул герцога СФИО[30], или принца Эр Интер[31], которыми мог бы пожаловать меня господин Жорж Помпиду. Теоретически я подчиняюсь последнему отпрыску – почему бы не сказать огрызку или огузку – династии хашимитов в Хиджазе, то есть, с 1917 я должен был – хотя нет, я ошибаюсь, с 1922, потому что в это время Ататюрк присоединяется к Европе и ведет с ней переговоры…

– Вы не любите Кемаля Ататюрка?

– Я не верю в эту историю. Я имею в виду брошенный с трибуны Коран в зале Высокой Ассамблеи. Он бы не посмел, в зале было полно депутатов мусульман. Но впоследствии он доказал, что нас ненавидит.

– В конце жизни он вернул Турции Александретту и Антиохию.

– Турции их вернули французы. И напрасно. Это арабские земли. Там до сих пор говорят по-арабски. Но, как я вам говорил, с 1922 года я перестал подчиняться османам и стал подчиняться англичанам, Абдалле, а еще Глабб-Паше, который забрал у меня офицерский чин, потому что я служил при Ататюрке. Глабб сделал это, потому что я обучался военному делу в Германии.

– Во Франции говорят «Потерянные солдаты».

– Какое красивое название! Но все солдаты – потерянные. Сейчас только десять. Мое время – до полуночи. Когда я вернулся в Амман, в тот самый город, где я сражался с англичанами, которыми тогда командовал Алленби, так вот, мой старший сын Ибрагим – его мать моя первая жена, она немка – мой сын заставил меня выкупить наш дом, я должен был это сделать. В кафе рядом с вашим отелем я играл в триктрак – кажется, отель Салахеддин – меня там узнали, и пять месяцев я провел в тюрьме. Вам повезло больше, чем мне, я всего лишь несколько часов был там с Набилой Нашашиби – мне сказал об этом один из ее братьев – и вот я свободен. Свободен, представляешь! Свободен не переправляться через Иордан, свободен никогда больше не видеть Наблус. Это я смеюсь, ты же понимаешь.

Он вновь взял в рот мундштук кальяна. Я трусливо воспользовался этим коротким молчанием.

– Но вы по-прежнему османский офицер.

– Меня, как говорится, вычеркнули из списков, причем давно уже. Вместе с Исметом Инёню, он не такой жестокий, но более злобный, чем Кемаль. В последний раз я надел униформу на его похоронах в Анкаре, тридцать лет назад. Моя первая жена хранит ее в Бремене, она живет там с моим сыном Ибрагимом.

Он тихо пропел:

«В последний раз я надел униформу на его похоронах в Анкаре тридцать лет назад».

Потом на другой мотив:

 
«Последний раз
Я надел
Униформу
На его похоронах
В Анкаре-каре-каре
Тридцать лет назад».
 

– Вот песенка ко мне привязалась, это такая каватина, которую играла подставка для блюд у нас за столом в Константинополе, по-вашему Истамбул.

– Когда вы, османский офицер, сражались с англичанами, у вас не было ощущения, что вы сражаетесь с арабами из армии Аленби и Лоуренса?

– Ощущение, скажете тоже! Когда ты военный, ощущение одно: ты любишь командовать, любишь выполнять команды, подчинять, подчиняться, а еще любишь медали стран-победителей, вы же, господин Жене, надеюсь, не верите ни в какие ощущения?

Мы с ним оба негромко рассмеялись. Омар и Махмуд оставались серьезными.

И потом, все было далеко не так ясно и понятно, как нам описывает этот маленький, но далеко не скромный археолог. Лоуренс всё приукрасил, даже свою содомию он преподносит, как героический поступок. Посмотрите-ка, что сейчас происходит в Аммане и Зарке: все солдаты и офицеры палестинцы по различным каналам получили приказ, ну, или, по крайней мере, настоятельный совет дезертировать из иорданской армии, состоящей из недобитых банд Арабского легиона Глабба, молодых бедуинов, палестинцев, и присоединиться к Армии Освобождения Палестины[32]. Ну и многие так сделали?[33]

27На самом деле данное восклицание звучит, как «Яхья аль-малик!» (Прим. ред.)
28Нашашиби – известная и влиятельная арабская семья из Иерусалима. (Прим. ред.)
29Хедив – вице-султан Египта в период зависимости страны от Османской империи. (Прим. ред.)
30Французская секция Рабочего интернационала. (Прим. перев.)
31Внутренние Авиалинии. (Прим. перев.)
32Армия Освобождения Палестины – не путать с Организацией Освобождения Палестины. Председатель исполкома ООП – Ясер Арафат.
33Лейла мне говорила, напротив, что дезертировало много солдат и офицеров. Но много – это сколько?