Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме
Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 7,45 5,96
Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме
Audio
Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме
Hörbuch
Wird gelesen Денис Белых
3,78
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава четвертая

Несколько человек с повязками старшин блоков разговаривали между собой на польском. Но в нашу сторону они выкрикнули на немецком, со славянским акцентом:

– Заходить группами по три! Проверка личности!

Один заметил, что некоторые из нас без сил присели на землю. Словно дикие звери, они накинулись на перепуганную группу и стали хлестать недоумевающих людей резиновыми дубинками по голове. Те, кого задело ударами, вскрикивали от боли и заливались кровью, остальные лишь в ужасе глядели на происходящее.

– Подъем, грязная еврейская шайка! Где вы, по-вашему? В синагоге? Или в театре? Ничего, сейчас узнаете.

То был местный колорит Аушвица. Рабы, избивающие рабов. Первыми на великую землю Аушвица попали депортированные из Польши, преимущественно неевреи. Как и во всех лагерях, аристократия тут состояла из первопоселенцев.

Тем не менее в канцелярии сидели венгры.

Я задал одному из них вопрос:

– Когда вы тут оказались? Как здесь вообще?

Ответом стал лишь ледяной злобный взгляд. Я судорожно сглотнул. Похоже, я имел неосторожность обратиться к одной из лагерных шишек.

Из канцелярии нас повели в душевые. Во время ожидания некоторые успели переброситься парой слов с местными обитателями, проходившими мимо. Теперь мы точно знали: нам придется сдать все, что было при нас. По рукам ходили сигаретные окурки; все наспех жевали и проглатывали еду, еще остававшуюся в карманах.

Возле душевых мы перешли в распоряжение людей с другими повязками на рукавах. Польских евреев. Последовал горький момент: нам пришлось раздеться догола на пронизывающем ветру. По команде все свалили одежду, обувь и содержимое карманов в общую кучу. Мы еще стояли, дрожа, перед деревянным бараком, где находилась душевая, когда подкатили грузовики. Очередная команда в полосатых робах побросала наши вещи в кузова, и грузовики умчались прочь. Письма, драгоценные фотографии, немногочисленные личные документы, которые нам удалось спасти в Тополе, навсегда уплыли из наших рук. Жест был показательным – Lasciate ogni Speranza – «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Возврата отсюда нет. Если бы он был, по крайней мере наши личные вещи запаковали бы и подписали, чтобы когда-нибудь, хотя такое и трудно представить, вернуть владельцам. Метод был варварским в своей простоте: миллионы людей таким способом лишали индивидуальности, имен, их человеческого статуса. Как я смогу, оказавшись когда-нибудь дома, доказать, что меня звали так, а не по-другому? Что я – на самом деле я?

Минуты тянулись словно часы. С неловкими кривыми улыбками мы взирали на чужую наготу, на кожу, от холода покрывшуюся мурашками. Наконец – наконец! – нас стали запускать в предбанник. Густые испарения шли от деревянных стен, изуродованных плесенью. В углу с шумом работал нагреватель.

Потные, грязные человеческие тела испускали отвратительную вонь, которую было противно вдыхать, но мы наслаждались долгожданным теплом. В помещении щелкали ножницы: раздетые по пояс «цирюльники» стригли новичков, доставленных на поезде перед нами. Дальше шел второй этап – новоприбывшим машинками брили лобки и подмышки. Профилактика от вшей. Я в изумлении таращился на этих мясников. Неужели в них не осталось ни капли сочувствия?

С грубой небрежностью они толкали жертв друг к другу – швыряли их, щипали и пинали. Ржавой иззубренной машинкой первый драл им волосы под мышками, второй брил головы, а третий – лобки и мошонки. Голые узники выходили из их рук окровавленными и зачастую с серьезными ранами, после чего несчастных выпихивали в следующую дверь.

Ко мне приблизился какой-то мужчина и спросил на ломаном немецком:

– Вы, парни, откуда?

– Из Венгрии.

– Какие новости с фронта?

Слезы стояли в его запавших глазах. Голос дрожал и звучал умоляюще. Я немедленно отчитался:

– Немцы отступают на всех фронтах. Русские одержали решительную победу под Гомелем. На западе готовятся к наземному вторжению. По последним данным, финны, румыны и болгары выходят из игры. Долго это не продлится. Откуда вы?

– Париж.

– Коммерсант?

– Адвокат.

– Давно здесь?

– Больше года. Эти твари убили всех моих родных.

– Тут можно выжить?

– Если очень повезет. У вас шансов в любом случае больше, чем у меня, – на целый год. Мне не повезло. У меня еще дома легкие были слабые. Я долго не протяну.

Он печально взмахивает рукой и сплевывает на пол.

– По крайней мере, в газовых камерах вы не окажетесь, точно, – добавляет француз. – Те, кого отправляют в душевые в этом блоке, идут на работы. Вас сразу увезут – Аушвиц и без того переполнен, так что новичков тут не оставляют. Но это неважно. В сателлитах то же самое.

– В сателлитах?

Он обвел рукой вокруг.

– Тут целая страна. На пять километров во все стороны сотни мужских и женских лагерей, строятся или уже построены. Аушвиц сам по себе – распределительный узел. Столица. И даже не одна. Другая называется Гросс-Розен[20]. И таких лагерей множество.

– Возле поезда нас разделили на две группы. Вторую обещали отвезти на грузовиках. Вы не видели их?

Его губы скривились в вымученной улыбке.

– Им велели строиться слева?

– Да. Нам сказали, их посадят в грузовики.

Мужчина в полосатой робе поднимает указательный палец и тычет куда-то в сторону.

– Видите дым из труб? Это Биркенау. Город-крематорий. Этот дым – они. Уже. Те, кто стоял слева.

Пожалуй, я заранее был готов это услышать. Еще дома до нас доходили страшные рассказы о газовых камерах и крематориях. Но теперь все по-другому. Уже не рассказы. Не статьи в газетах. Не отдаленная угроза, а реальность, творящаяся на моих глазах. В непосредственной близости. До крематориев, кажется, не больше двухсот метров. Их дым щиплет ноздри. Может, именно поэтому я просто стою, застыв на месте, перед маленьким французом, больным туберкулезом.

Все, что он говорит, правда, но поверить в нее невозможно. Вокруг цветет май, сверкает утреннее солнце, ходят туда-сюда люди, и небо в своей молодой мощи простирается у нас над головами. Но реальность здесь – поднимается вверх столбами черного дыма в двухстах метрах от меня.

Я вспоминаю очки в золотистой оправе и желтый вельветовый костюм Кардоша, того парня из Сегеда, с больным сердцем; Вейца, хромого книготорговца; Вольдмана, моего учителя; и всех остальных, которые там, на квадратной площади, под дулами пулеметов и под взглядами эсэсовцев улыбались с хитрецой и ждали грузовиков. Каких-то четыре часа назад.

Француз смотрит в землю. Вытаскивает из кармана мятую сигарету и очень осторожно вытряхивает из нее табак. Разрывает бумагу пополам, насыпает табак на каждую половинку и сворачивает их в тоненькие трубочки. Одну протягивает мне. Меня наполняет глубокая, искренняя благодарность – я уже понял, насколько высоко здесь ценится табак. Я молча стискиваю его руку. Мы оба отворачиваемся от тянущихся вверх столбов дыма.

Он делает затяжку, и в груди у него хрипит.

– Эти чертовы трубы дымят день и ночь, – медленно и негромко произносит он. – Настоящий промышленный комбинат. Если когда-нибудь кто-нибудь напишет книгу о том, что тут творилось, его сочтут или безумцем, или лжецом. Только представь: месяцы, даже годы, день за днем, в товарных вагонах со всей Европы сюда свозят живых людей. Строят на площади перед станцией. Вот как тех, кто был с тобой. Наверное, прямо в этот момент там стоит следующая партия. На глаз отделяют больных и старых и отправляют их налево. Потом рассказывают свою байку про грузовики. Тем, кто на нее покупается, некого винить, кроме себя – кто стелил постель, тому в ней и спать.

Он переходит на шепот, оглядывается по сторонам. Делает еще одну затяжку, и огонек сигареты яростно вспыхивает между его бескровных губ.

– Эти грузовики едут прямиком в Биркенау. Всё начинается так же, как здесь: с душевых. С тевтонской организованностью. Es muss alles klappen – Всё должно работать. Это у них в крови. Следует избегать паники, поэтому разыгрывается настоящий спектакль. Сначала несчастным велят раздеться догола. Как вам. Их тоже бреют, делают санобработку. Они думают, что идут мыться. Им даже мыло раздают. Заталкивают в дверь, и они, как все, попадают в душевую. Только вместо воды в насадки подается газ. И наступает конец.

– Остается крематорий, – продолжает он. – Но поезда едут и едут в Германию, полные одежды – мужской, женской, детской. Ничего не пропадает даром. Из костей варят клей, человеческими волосами набивают матрасы и подушки. Там целые горы детских волос. Нацисты дорвались до неограниченной власти, они в своей стихии. Гитлер прекрасно знает, какие инстинкты пробуждает своими «методами» и какое подсознание высвобождает в процессе.

Он снова кашляет. И сплевывает – кровью.

– Я работал в Биркенау. Не во внутренней зоне, где крематории. Заключенных туда не подпускают, а если кто проберется – назад уже не возвращается. Три миллиона человеческих тел уже превратились в дым. Удивительно, что печи до сих пор работают.

С саркастической усмешкой он добавляет:

– По счастью, оборудование у немцев очень надежное. Все отечественного производства, насколько нам известно… самая качественная продукция самых знаменитых компаний.

Сигарета догорает у него между ногтей. В ней осталась в лучшем случае пара волокон табаку. Он осторожно прячет окурок в мятую жестянку. И видит, что я весь дрожу.

 

– Не бойся, – говорит он. – Здесь тебе не надо бояться. Это обычная душевая, поверь. Отсюда вас сразу отправят дальше. Я знаю. Я работаю тут. Мне повезло.

Француз отходит. Теперь моя очередь. От жесткой хватки цирюльника внутри закипают слезы ярости. Старая тупая машинка прядь за прядью срезает мои волосы. Нас бреют, поставив машинки на «тройку», а потом еще раз проводят по макушке на «нуле».

Четвертый инквизитор кричит:

– Открывайте пасти!

С нами все ясно. У нас пасти, а не рты.

Мне светят фонариком в рот. Нацистская скрупулезность простирается до мельчайших деталей. Мы на пограничном посту и ничего не можем взять с собой из прошлой жизни. В конце концов, нельзя же допустить, чтобы какой-то жалкий пленник пронес во рту украшение или драгоценный камень – господи упаси!

Наконец – наконец! – мы в душевой. Головки душей торчат из стен длинными параллельными рядами. Мы ждем, когда из них потечет теплая вода. Вместо этого на наши тела обрушивается жидкий огонь. В душ подают кипяток. С криками мы пытаемся укрыться от него, но кипящая лава брызжет со всех сторон, оставляя на коже болезненные ожоги. Мокрых, нас выталкивают в следующую комнату. Там мы проходим сквозь строй заключенных со стопками одежды в руках. Первый швыряет каждому кальсоны из грубой льняной пряжи темно-синего цвета, второй – нательную рубаху из той же ткани, третий – полосатые мешковатые брюки, которые уже хорошо нам известны, а четвертый – куртку. Это происходит с такой скоростью, что нам приходится ловить вещи на лету. Еще один пришлепывает на голову арестантскую шапку, а последний чуть ли не сбивает с ног ударом грубых деревянных башмаков по затылку. Возле двери нам выдают ремни и сразу, в чем мать родила, выкидывают на улицу у дальнего конца барака.

Конвейер по изготовлению рабов: в один конец входит человек, а из другого выходит заключенный.

Глава пятая

Они постоянно нас подгоняют. Трясясь, я напяливаю обноски на все еще влажное тело. Час назад на мне были крепкие рабочие ботинки, брюки и дубленая куртка, теперь же я отчаянно мерзну. На улице холодно, и штаны из мешковины хлопают на ветру. Деревянные башмаки, тяжелые, как свинец, грохочут с устрашающим звуком, стоит мне сделать шаг. За несколько минут я превратился в узника.

Переодевшись в полосатые робы, мы проходим вперед. С косыми ухмылками и недоверием в глазах осматриваем костюмы друг друга. Через десять минут марша по извилистой дороге между многоэтажными деревянными бараками мы останавливаемся перед одним из них. На столбе указатель: «Блок 16».

Из окна выглядывает немолодая женщина с волосами, выкрашенными в соломенный цвет. Она опирается локтями о подоконник. В этих бараках содержатся арестантки – немногие женщины в царстве мужчин. Там живет целый контингент самых презираемых проституток всех времен: шлюхи Аушвица. Это бордель.

Нацистская предусмотрительность, опять. Женщины там самых разных национальностей, и предназначены они, конечно, не для удовольствия обычных евреев-заключенных, а для эсэсовских солдат, да, возможно, для наиболее отличившихся надсмотрщиков из числа тех арийцев спорного происхождения, которые обладают в лагере некоторыми полномочиями. То же самое касается кино, привилегии для избранных в столице этой Страны Смерти.

Женщина с соломенными волосами бросает на новичков серьезный заинтересованный взгляд. Внезапно она исчезает, а мгновение спустя снова ставит локти на подоконник, но теперь у нее в руках сигарета. Она делает несколько затяжек, а потом, с многозначительным кивком, медленно бросает ее на землю. Прямо передо мной.

Сигарета. Снова сигарета. Отголосок человечности в этом невероятном мире.

Наши глаза встречаются. Я подбираю тлеющую трубочку с табаком и – сам не знаю, почему, – обращаюсь к ней на венгерском:

– Köszönöm. – Спасибо.

Кажется, она меня поняла.

Откуда-то из-за угла люди тащат корзины. Пища. Наша первая еда в Аушвице. Мои ноздри еще ощущают аромат свежевыпеченных караваев дома, в Бачке; я с отвращением таращусь на сырое клейкое месиво – манну небесную немецких лагерей смерти, безвкусный черный мякинный хлеб. Нам объясняют, что это паек на два дня. Француз был прав: нас опять рассаживают в товарные вагоны. Мы поедем дальше. Каждому выдают по 150–200 граммов конской колбасы и двойную порцию маргарина, наверное, граммов пятьдесят. Я нюхаю колбасу, но она так воняет, что я отбрасываю ее в сторону. Непростительная глупость! Что касается маргарина, то мне некуда его положить – он тает в руках, – так что его я выкидываю тоже.

Очередной пеший переход. С самого прибытия нам не дали ни минуты отдыха. Деревянные башмаки тяжелые и невероятно неудобные, словно кандалы. От нервного напряжения и физического переутомления перед глазами стоит пелена. Первый день в Аушвице клонится к холодному закату, а мы все продолжаем идти. Я пытаюсь понять причины столь безжалостной спешки. Неужели в этом царстве бараков нет для нас места хоть на одну ночь? Или где-то возникла срочная необходимость в свежем тягловом скоте?

Мы проходим мимо бесконечных рядов деревянных построек по улицам, запруженным транспортом. Люди в тюремных робах и деревянных башмаках, с разноцветными треугольниками на куртках. За каждым треугольником – украденная личность; вместо отнятого имени заключенный получает номер. Цвет треугольника указывает на национальность. Многие из них, депортированные из Восточной Европы, одеты в гражданское, но с пятнами краски и надписью Ost – Восток – на груди или спине. Даже политические заключенные и обычные преступники немецкого происхождения, а также гомосексуалисты имеют собственные отличительные цвета. Аушвиц и для них стал пунктом сбора.

В самом низу этой адской лестницы, конечно же, евреи с желтыми звездами. Их больше всего – они составляют основную массу лагерной рабочей силы. Неевреи германской, французской, голландской, польской, греческой и других национальностей оказались здесь раньше евреев, так что успели до их прибытия сформировать свою иерархию.

Трубы Биркенау беспрестанно курятся грязно-коричневым дымом над этим кошмарным царством отверженных. Город-крематорий не знает отдыха. Ядовитый газ убивает людей днями и ночами уже несколько лет. Печи, раскаленные добела, содрогаются; груды человеческого пепла рассыпаются искрами в загаженном воздухе. От этого зрелища невозможно укрыться – на него приходится смотреть с рассвета до заката. Сложно перевести взгляд на что-то другое, но – слава господу – наступает ночь, и мрачные контуры труб скрываются под ее непроницаемым покрывалом.

Мы ковыляем длинным неровным строем по ухабистым полям в сторону железнодорожной насыпи. Конвойные окружают нас плотным кольцом, прожектора на сторожевых вышках слепят глаза. Вдалеке, на путях, из темноты выползает поезд.

Через несколько минут мы уже залезаем в вагоны. Снова по шестьдесят человек в каждом. Тонкий слой влажных опилок покрывает пол. Места хватает, только чтобы скрючиться, тесно прижавшись друг к другу. На этот раз вагон не запирают, но с нами в него вскарабкиваются двое охранников с пистолетами-пулеметами. Самые наивные из нас пытаются завязать с ними разговор.

– Maul Halten! – Заткнись!

Посреди вагона стоит грязная деревянная кадка. Сортир. Такой вонючий, что меня начинает тошнить.

Внутри и снаружи темно хоть глаз коли, но у охранников есть фонарики. Мы отправляемся – двери по-прежнему открыты.

Переезд такой же мучительный, как и предыдущий. Дрожа в своих обносках, я жадно поглядываю на красный огонек сигареты, пляшущий у одного из охранников в руке. Меня одолевает голод. Я впиваюсь в кусок хлеба, который так и носил с собой. Он вкусный.

Съежившись, притиснутые друг к другу, мы пытаемся поспать. Рядом со мной Хаузер; он тоже откусывает хлеб. Хаузер сумел сохранить и свою порцию маргарина.

Кошмарное ночное путешествие кажется невыносимым. После Аушвица и Биркенау, без имени, без личности, не зная, куда нас везут. Оно еще хуже, чем первое. Охранники возвышаются по сторонам открытых дверей. Проскочить мимо них и спрыгнуть в темноту? Мимолетная мысль пьянит как опиум: короткий полет, а потом все будет кончено. Хаузер думает о том же. Он шепчет:

– Надо прыгать. Давай попробуем.

– Безумие! – отвечаю я. – Ты хочешь сбежать или напрашиваешься, чтобы тебя расстреляли? Сбежать отсюда, где все на виду, в любом случае не удастся.

– Кто говорит о побеге? Умереть, умереть…

Он плачет. И механически пережевывает хлеб.

– Умереть всегда успеешь, – говорю я, но мой голос звучит неубедительно даже для меня самого.

– Скажи, а разве такое вообще можно пережить? – спрашивает он.

– Нет.

– И что тогда?

– Нельзя, но мы попробуем.

Хаузер замолкает. Наконец утомление берет надо мной верх, и я впадаю в тревожное полузабытье. Каждую минуту меня будят люди, крадущиеся мимо. Импровизированный сортир посреди вагона постоянно занят. От мякинного хлеба и супа из протухшей конской колбасы у многих начался жестокий понос. Временами я все-таки умудряюсь задремать. Как хорошо было бы заснуть по-настоящему! Но это невозможно. Ночной холод щиплет меня за грудь.

Сколько будет продолжаться поездка? Два часа? Пять? Рассвет просачивается в распахнутые двери. Равнины остались позади, теперь мы катимся по лесистым предгорьям. Настороженные и неподвижные охранники внимательно наблюдают за нами. Они тоже не спали – курили свои сигареты и трубки, перешептывались между собой ночь напролет. Теперь они вытаскивают запасы еды. Тот же хлеб, что раздавали нам, появляется из их вещмешков. Они аккуратно намазывают его маргарином, отхлебывают из фляжек.

За стеной вагона гудят электрические провода. Где мы и который час? Прошло достаточно времени с момента отъезда из Аушвица, но поезд тащился медленно. Мы можем смотреть на проплывающие мимо пейзажи, но подходить к дверям строго запрещено. Зарешеченное окошко в нашем распоряжении, как было вчера – год назад, сто лет назад, – когда нас везли в Аушвиц из дома.

Поездка занимает целую вечность. Это неважно, лишь бы приехать – куда угодно, где можно вытянуть ноги, забыться сном. Выздороветь после страшной болезни.

Внезапно поезд дергается на стрелке, как уже бывало, и замедляется. Мы приехали. Приехали куда-то.

И правда. Поезд рывком останавливается, и вооруженные охранники спрыгивают на землю. Мы подходим к дверям, впитывая в себя картины окружающего мира. Состав стоит возле крошечной одноэтажной станции, скорее, даже полустанка. Мюльхаузен.

За станцией, вокруг нее, со всех сторон – густой темно-зеленый лес; на трех параллельных путях сверкают груды каменного угля. Зрелище необыкновенное и очень красивое. Солнце играет на черных обломках сквозь кружево зелени. Над головами переплетаются сетью электрические провода.

Маленький горный полустанок безлюден. Несколько старых грузовиков ржавеют тут, кажется, уже много лет.

– Нижняя Силезия, – пробегает шепоток. – Карьеры и угольные шахты.

Группами по пять мы выходим на ближайшую лужайку. Выстраиваемся квадратом на траве, месим землю деревянными башмаками. Нас уже ждут. На краю лужайки установлены два стола, за ними сидят эсэсовцы. Вокруг стоят еще – много. Они меряют нас взглядами, словно скот на деревенском рынке. Жестикулируют, тычут пальцами.

Дальше короткая процедура – надо по очереди подходить к каждому из столов. За первым получаешь картонную табличку, подвешенную на веревке, и надеваешь на шею. За вторым читаешь номер на картонке.

33031. Вот мой номер. С этого момента я уже не я, а 33031. Всего лишь число – в отличие даже от уголовника, приговоренного к смертной казни, чьи документы хранятся в тюремном архиве.

Я всегда плохо считал и не видел в цифрах никакой магии. Для меня ценностью было слово. Я так плохо запоминаю цифры, что несколько раз забывал собственный номер телефона. И тем не менее мой единственный отличительный признак на обозримое будущее немедленно запечатлевается у меня в мозгу. Фамилия и имя, данное мне родителями, указанные в свидетельстве о рождении, ласковые прозвища, которые придумывали для меня мама и любимые, все исчезает. Dreiunddreissingnulleinunddreissig – «Триста тридцать, тридцать один», – вот как теперь меня зовут. Только этим – и ничем иным – я отличаюсь от 74516 или 125993.

Следующая остановка – пустой сарай. Какая-то заброшенная мастерская. Там тоже стоит стол, за ним сидят два офицера. Они приказывают нам раздеться. Голые мы по очереди забираемся на большой плоский помост. Поворачиваемся, словно натурщики перед художником. Врач-эсэсовец пристально смотрит на нас из-за стола. Так это опять медицинский осмотр? В будущем мы так и не поймем ни принципов, ни результатов этого отбора.

 

Сойдя с помоста, мы, измученные, стараемся поскорей нацепить обратно одежду. Снова на лужайку. Уже перевалило за полдень, а со вчерашнего утра я съел только немного мякинного хлеба. Меня терзает голод, от слабости кружится голова. Я никогда не пойму, как после всего выдержал двадцатикилометровый пеший марш вверх по горе.

Мы стартовали с короткими интервалами группами по двести человек. То, с кем я окажусь вместе и в какой лагерь попаду, было всего лишь игрой случая.

Группки домов по сторонам ухоженных горных дорог – это деревни. В каждой выделяется несколько строений покрупнее, какая-нибудь фабрика или шахта. Деревеньки крошечные, но в них обязательно есть банк, пивная и местная штаб-квартира нацистской партии с развевающимися флагами и цветами в горшках.

Наши новые охранники в Мюльхаузене – уже не эсэсовцы с пистолетами-пулеметами, а молчаливые, мрачные пожилые солдаты территориальной армии Вермахта в застиранных униформах болотного цвета. Никакого отдыха: немцы же не устали. А до нас им дела нет. С каждым шагом деревянные башмаки впиваются в натертые до крови ноги; грубая кожа по краям режет, словно ножом, горящие щиколотки.

– Los! … Los! … Bewegung! … – Быстро! Быстро! Шевелитесь!

Нас гонят палками, подталкивая вперед. В конце процессии кто-то скулит, словно раненое животное, потом раздается крик, который переходит в стон… Один из нас остановился, чтобы снять рабочие башмаки, полные крови, и его до полусмерти избили прикладом винтовки. Все обессилели. Кажется, этот изнурительный поход не закончится никогда.

Мы проходим пару лагерей по разным сторонам дороги, соединяющей деревни между собой. Все они одинаковые. Зеленые круглые палатки, сторожевая вышка с пулеметами и караульными, бараки за колючей проволокой, еле передвигающие ноги узники, надзиратели с трубками в зубах и надо всем этим – силезское небо, по которому носятся туда-сюда облака, тоже везде одинаковые.

Дорога поворачивает на холм, заросший густым лесом. Люди в полосатых робах копошатся на вершине, примерно в тридцати-сорока метрах над нами. Такие же, как мы, узники. Кирками и лопатами они копают желтую глину на холме. Грузят тяжелые комья из канав в «японки» – железные вагонетки, похожие на тестомесильные бадьи. Другие подхватывают вагонетки и сталкивают вниз. У них в руках железные пруты, чтобы убирать с дороги камни. Слева, на вершине другого холма, уже знакомые нам зеленые палатки. Над ними возвышается караульная вышка с охранником при пулемете. Вагонетки протестующе скрежещут, где-то, невидимая нам, работает бетономешалка. Опять эти крики:

– Быстро! Шевелитесь! Живо!

Кажется, мы на месте.

20Гросс-Розен – в период Второй мировой войны в селе с этим названием располагалось главное управление целой сети концентрационных и трудовых лагерей. Йожеф Дебрецени был заключенным лагерей Мюльхаузен в Эйле, Фюрстенштайн и Дёрнхау. В наши дни Гросс-Розен (современное название – Рогозница) относится к Нижней Силезии, Польша.
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?