Kostenlos

Угрюм-река. Книга 2

Text
48
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Угрюм-река
Audio
Угрюм-река
Hörbuch
Wird gelesen Наталья Первина
2,93
Mehr erfahren
Audio
Угрюм-река
Hörbuch
Wird gelesen Ирина Булекова
5,23
Mehr erfahren
Audio
Угрюм-река. Книга 1
Hörbuch
Wird gelesen Алексей Багдасаров
5,23
Mehr erfahren
Audio
Угрюм-река. Книга 2
Hörbuch
Wird gelesen Алексей Багдасаров
5,23
Mehr erfahren
Угрюм-река. Книга 1
Угрюм-река. Книга 1
Kostenloses E-Book
Mehr erfahren
Угрюм-река
Kostenloses E-Book
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa
2

Первый, второй и третий пушечные выстрелы потрясли тайгу, подняли на ноги всех рабочих.

Ночной, глубокий час. Небо на западе в трепетном зареве. Тьма. Ветер с гулом чешет хвою, гнет тайгу. В жилищах мелькают огни. На улицах – раздираемые ветром голоса людей. К башне, в свой летний кабинет, Прохор проскакал. За ним, карьером, волк.

Во все стороны, рассекая ночь, мчались с башни телефонные приказы. Их общий смысл: «Выслать в тайгу на борьбу с огнем триста лесорубов и землекопов, вести широкую просеку, рыть канавы». Прохору с мест робко возражали. Смысл возражений: «Подождать рассвета, сейчас в тайге темно, можно заблудиться; надо организовать питание, надо подбодрить рабочих водкой, иначе дело не пойдет». Смысл ответных приказов Прохора: «Не возражать!»

Кликнули клич. Желающих нашлось достаточно: отчего ж вместо тяжелой работы не погулять в тайге. С разных участков, разделенных пятью, десятью, пятнадцатью верстами, потянулись небольшие группы пеших и конных людей. Двигались через тьму по дорогам, по тропам с гудком, с песнями, чтоб напугать зверей.

Прохор на вышке башни. С головы смахнуло шляпу, по лицу мазнул гонимый бурей хвойный сук; с шумом неслись, крутясь, сухие листья. Ветер путал волосы, трепал одежду, врывался в рукава, холодом окачивал зябнувшее тело.

– Господин Протасов приехали!.. – взорвался ракетой чей-то голос из тьмы, снизу.

– Когда?!

– Только что!

В глазах Прохора мелькнула неустойчивая радость, а тревога в душе пошла на убыль.

Пожар сильно разгорался. Он был, казалось, верстах в двадцати пяти, но, загребая влево, он стал угрожать новой мукомольной мельнице, двум лесопильным заводам и району плотбищ, где горы заготовленных бревен. Темный ковер тайги – как на ладони. Огненная река растекалась вдали медленно, однако брызги пламени перебрасывались бурей далеко вперед; там вспыхивали новые огни, а пылающая лава вскоре подтекала к ним. Да, нужны героические усилия, надо стихию бить стихией. И если не смолкнет буря, все превратится в пепел, в дым.

Прохор крепко застучал каблуками вниз по лестнице. В бороде, в волосах застряли хвоя, мусор, лист. В сердце дьявольская злоба на огонь, на ночь, на бурю. «Скорей, скорей к Протасову…»

Внизу поскуливал, царапал дверь волк. И слышно, как ударяет в скалы, шумит Угрюм-река.

Солнце взобралось в зенит, жгло землю. Сквозь затканный дымом воздух оно казалось красновато-желтым шаром, как расплавленный, остывающий металл. Горизонты уничтожились, пространство сжалось в кучу, даль пропала. Дым. Реальная жизнь существовала лишь вблизи: дома, избы, деревья, куры, бредущий люд. Все, что в стороне, бледнело, блекло, расплывалось и чем дальше, тем плотнее куталось в дымовой туман.

Мир стал тесен, как комната.

Кругом, кругом, куда ни посмотри с реального островочка жизни, куда ни брось камень – взор и камень упадут в обставшую тебя со всех сторон голубую сказку. И чудилось – дунь покрепче ветер, сказка сразу уплывет в ничто, останется голый островок реальности и ты на нем.

Но ветер успокоился. Ветер сделал свое дело, раздул пожар и умер. Всюду немая неподвижность. Ветки берез повисли, на тихой макушке кедра белка грызла орехи, скорлупа падала отвесно. Мошкара толклась густым вертикальным столбом, уходившим в небо. На Угрюм-реке улеглись волны. Словом, в природе – тишь, покой…

Однако рождались над пожарищем потоки своих собственных раскаленных вихрей. Воспламеняясь, клокоча, они постепенно будили уснувший воздух, колыхали его, втягивали в свои круговороты. С башни странно было видеть, как в этот безветренный, тихий день над пожарищем гуляют вихри, как все шире, все неуемнее распространяется огонь.

Для всякого таежника теперь ясно, что пожар не сгинет. Понимал это и Прохор. Пройдет два дня, и море пламени, уничтожив все на пути своем – дома, заводы, мельницы, – «вольным летом перебросится через реку, чтоб и туда нести свой пожирающий жар-пожар.

Прохор спешит в контору:

– Андрей Андреич! Во что бы то ни стало надо сейчас же гнать всех рабочих в тайгу. Там ведут просеку только триста человек… А надо всех…

Протасов медлит с ответом. Прохор видит волнение управляющего всеми работами и не вдруг понимает его.

– Вы слышали?

– Слышал. – И упавшее пенсне Протасова пляшет на шнурочке.

День окончен. Рабочие чрез сизый воздух разбредаются с предприятий по домам. Стражники носятся на конях от барака к бараку, из конца в конец, сзывают рабочих тотчас же собраться у конторы с женами, с взрослыми детьми.

– Зачем?

– Пожар тушить…

В бараках, в землянках, на приисках, в трущобах загалдел взбудораженный народ. Вперебой кричали, что тушить не пойдут; пусть хозяин поклонится им, уважит их, а ежели нет, тогда не хочет ли он фигу. Барачные старосты и выборные призывали крикунов к порядку, предлагали обсудить дело всерьез.

В кабинет на башне летели к Прохору с разных мест донесения по телефону: «Народ устал, народ требует отдыха, народ не желает идти в тайгу». Прохор то свирепел, то падал духом.

Протасов на коне объезжает бараки. Рабочие встречают его криками «ура!», подымают путаный галдеж. Протасов не может их понять – пусть выскажутся отдельные представители. Выборные выдвигают ряд требований. Протасов обещает настойчиво переговорить с хозяином и просит рабочих постараться, если Громов пойдет на уступки. Масса взрывается бурей криков.

– Это другое дело! Каждый за пятерых… Животы положим!.. Без понятиев, что ли, мы?..

– Тогда, ребята, стягивайтесь помаленьку к конторе… Пилы, топоры… – И Протасов скачет дальше.

Так в другом, в пятом и в десятом бараке. В отдаленных местах в том же духе работают техник Матвеев, учитель Трубин и несколько «политиков».

На приисках «Достань» и «Новом» ситуация запутанней. Летучка, старатели, «кобылка» – вся эта приисковая братия, разбавленная тайно живущими среди них хищниками-головорезами, крайне своевольна. Эту отпетую «кобылку» умел держать в своих ежовых рукавицах лишь страшилище рабочих – Фома Григорьевич Ездаков. Но он вместе с приставом, с Фарковым третий день в тайге, на огневых работах.

– Давай нам на расправу Ездакова, сволочную душу, язви его в ноздрю!.. – злобно орали приискатели. – Пока не втопчем его каблуками в землю, не пойдем. Так и хозяину сказывайте, распроязви его в печенки, в пятки, в рот!

3

Вечер меж тем сгущался, приближалась ночь. И близилось разливное море пламени.

Жуткий страх встал в глазах Прохора. Время безостановочно бежит. Нужен дружный сокрушительный удар, чтоб свернуть стихии голову, но нет сил сдвинуть рабочих с места.

Прохор в кабинете – как в клетке лев, стучит кулаками в стол, кричит на Протасова, как на мальчишку. Протасов поджал губы, весь подобрался, в глазах издевательские огоньки: он знает, что карта Прохора бита, что бешенство Прохора означает его бессилие, что рабочие одерживают победу.

– А это что?! – вскипает Прохор, и бешеный взор его вскачь несется по строчкам поданной Протасовым бумаги. Прохор Петрович в ярости разрывает писаные требования рабочих, клочья бумаги мотыльками летят с башни вниз.

– К черту, к черту! Псу под хвост!.. Сволочи, мерзавцы! Хотят воспользоваться безвыходным положением… Где у них, у скотов безрогих, совесть, где Бог?! Это ваши штучки, Протасов!

– Требования рабочих законны. Они вытекают из договора, – чуть улыбаясь уголками губ, говорит Протасов. – Теперь не время раздумывать.

– Молчите, Протасов…

– Утром, самое позднее – завтра к вечеру вы можете лишиться всего.

– Молчите!

– Успокойтесь!.. – И Протасов впился сверкающими зрачками в искаженное судорогой лицо хозяина. – Успокойтесь, Прохор Петрович. Взвесьте трезво положение. Надо всех людей немедленно же двинуть на работы. Вы своим появлением и руганью только подольете в огонь масла. Рабочие разбегутся. И пожар захлестнет все. Я начальник всех работ. Я отвечаю пред своей совестью за сохранность дела. В него я вложил много сил. Я требую от вас чрез головы рабочих снизойти к их просьбам. Скажите – да. Этим будет спасено ваше дело, ваше семейство и вы сами.

Прохор сжимал и разжимал кулаки. В его глазах, в движении бровей, в сложной игре мускулов лица – алчность, страх, вспышки угнетенного величия.

Протасов отер вспотевший белый лоб с резкой гранью весеннего на щеках загара.

– Прохор Петрович, я ценю в вас ум, смелость, уменье схватить за рога свою судьбу…

– Слышите, Протасов, как орут эти мерзавцы… там у конторы?! Это вы их…

– Да, их тысячи… Они ждут вашего ответа. Они настроены мирно. И одно ваше слово может успокоить их…

– Знаю я это слово! Этого слова произнесено не будет…

– Ваше слово может поднять в них взрыв энтузиазма.

– Ага! Вы хотите меня оставить без порток, Протасов?

– Нет. Я хочу вас спасти.

Прохор залпом допил из горлышка коньяк и швырнул бутылку за окно, в небесное зарево, сотрясающее воздух.

– А ежели пожар кончится сам собой?.. Вы уверены, что он придет сюда?

– Уверен, – сказал Протасов. – И вы уверены в этом больше, чем я. Начинается ветер. Целый месяц стоят знойные дни. Итак, я жду.

Весь дрожа, Прохор сунул в карман два браунинга, свистнул волку, нахлобучил картуз.

– Где казаки, где пристав?.. Я их расстреляю, мерзавцев, этих бунтарей! А революционеришек вздерну на сосны…

– Вы не генерал-губернатор… Ваши слова – безумный лепет.

– Что?! – И Прохор с такой силой грохнул кулаком в стол, что крутивший хвостом волк сразу припал на брюхо, а Протасов, вздрогнув, отступил на шаг.

– Идем!

– Я вас не пущу.

– Как? Вы? Меня?!!

– Вы наделаете глупостей. Вас разорвут.

– Протасов! Бойтесь меня, Протасов… Вы хотите устроить революцию?..

– Я требую от вас справедливости во имя вашего спасения…

– Вы коварный человек… Вы… Пустите меня!..

 

– Нет… Не могу пустить.

Лицо Прохора налилось кровью.

– Прочь с дороги! Растопчу! – И Прохор ринулся было на Протасова, волк ляскнул зубами, зарычал. Протасов нырнул в карман за револьвером. Прохор отрезвел, остановился.

– Выход из башни заперт, – косясь на взъерошившегося волка, сказал Протасов. – Ключ у меня.

– Ага, в плену? Хорошо…

Прохор рванул телефон, закричал в трубку:

– Пристав! Пристава сюда! Фильку Шкворня сюда! Казаков сюда!

– Пристав в пятнадцати верстах. Казакам вы не командир.

Прохор бросил трубку, упал в кресло и весь затрясся.

– Андрей Андреич, Протасов… Что вы со мной делаете?

– Я дал слово Нине Яковлевне во всем оберегать вас. Я не могу рисковать вашей жизнью. Повторяю, рабочие могут растерзать своего хозяина.

Наступило молчание. Прохор шумно дышал. Его душила бурлящая в нем, но скованная в эту минуту жизнь. Волк лизал бессильно повисшие руки хозяина. В раздернутых надвое мыслях Прохора проносится зверь-тройка, звенят бубенцы. В кибитке – Нина и Протасов. Лицо Нины счастливое, светлое. Она улыбается Протасову и говорит: «Я вас люблю».

В сердце Прохора резкая вонзилась боль. За окном колыхались раскаленные небеса, и заполошно кричал Фарков:

– Прохор Петров! Прохор!.. Э-эй!.. Отопри…

Прохор подскочил к окну. Лошадь Фаркова в мыле. Протасов – быстро вниз, впустить Фаркова. И вот все трое на вершине башни. Пугающее зрелище потрясло Протасова и Прохора. В бинокль казалось: пожар подошел вплотную. И уже не было спасения.

– Скорей, Прохор Петров, скорей…

Всхлипнув, Прохор ринулся бегом по лестнице:

– Вот что наделал ты, Протасов…

Он поскакал на коне. За ним Протасов и Фарков. Не одна тысяча рабочих сидела у костров, забив всю площадь.

– Ребята! Ребятушки! Дети! – взывал Прохор пресекшимся голосом. – Спасайте мое и ваше… Все, что вы требовали от меня чрез начальника Протасова, я обещаю вам исполнить.

Он, как крылатый змий, перепархивал от одной к другой, к третьей группе. Лицо его бело, как бумага, черная борода тряслась.

– Ребята-а-а!.. За дело-о-о. Живо-о-о!.. – мчась из конца в конец по площади, вопил с коня Протасов.

– Урра-а-а!.. Ура-а-а!!

И четыре с лишком тысячи с бабами, с подростками лавой хлынули в тайгу.

Видя бегущий, угнетаемый им, но желающий спасти его народ, Прохор, весь ослабев душой, радостно заплакал. Конь понес его, оглушенного, вслед за народом.

Дымя цыганской трубкой, деловито прошмыгнул из мглы во мглу на своей шершавой кобыленке дьякон Ферапонт.

Еще обтекали Прохора многие конные и пешие, мужики и бабы, мелькали фонари, слова, словечки, но Прохор ничего не видел, ничего не слышал.

Чрез три часа быстроногие ходоки вышли на просеку Фаркова, чрез четыре – подтянулись остальные. Ночь еще не кончилась, но зарево было здесь сильнее; оно давало трепетный, неверный свет.

Резиденция осталась позади верстах в двенадцати, да пожар еще и отсюда верстах в трех. Значит, опасность далеко. И все наделала эта сорокасаженная башня «Гляди в оба»: с нее пожар – вот-вот он, близко, на самом же деле пожар от башни в пятнадцати верстах. Настроение Прохора вдруг изменилось. Он хотел выругать Фаркова, что так бестолково напугал его, хотел рассориться с Протасовым и в душе стал клясть себя, что, как баба, поддался панике, свалял перед рабочими такого дурака. Да, Протасов поистине коварный человек.

– Моя просека сажен десять шириной, а где и больше, – ссутулился пред Прохором старик Фарков. – Просека прорублена верст на пять, эвона куда! Понял? Теперича надо верст на двадцать: гнать просеку эвот сюда, в другую сторону… Понял? А как прорубим, тогда свой огонь от просеки запалим, навстречу пожарищу. Вот это и есть встречный пожар. Понял? А как два пожара друг с другом сойдутся, наш да божий, тут им, значит, и крышечка… Понял? Больше и гореть нечему… Значит, иди спокойно спать.

Истомленные убийственной дорогой, но окрыленные неожиданным посулом хозяина, люди забыли про усталость. Тайга на много верст дрожала от веселых песен, криков, визга пил и звяка топоров. Потрескивая, шурша ветвями, деревья сотнями валились с кряком. Ни понукания, ни окриков. Народ пьянел в работе, распоясался, остервенился, отдал мускулам весь запас крови, мужества; всяк работал за четверых. Значит, не четыре тысячи, – а десять, двадцать тысяч вступило в схватку со стихией, жертвовало жизнью ради Прохора.

Меж тем Прохор мрачнел, дух алчности вновь стал овладевать его сердцем. Он рад срыть обманувшую его башню, рад повесить на осине старика Фаркова.

«Дурак я, дурак… Баба… Тряпка».

Но небеса колыхались, искры взметывали над пожарищем, и огонек неостывшей, только что пережитой высокой радости все еще золотился в темной душе Прохора.

«Нет, нет, правильно. Иначе – могло все погибнуть…»

Дьякон Ферапонт и Филька Шкворень крушили тайгу, как звери. Дьякон – в брезентовых штанах, в бахилах, рясу где-то бросил и забыл о ней.

Стало рассветать. Просека росла. Ее опушка обкладывалась ворохами сушняка. Верховой ветер все крепчал.

– Время зажигать! – издали крикнул Прохору Фарков. На протяжении двух десятков верст загремели условные выстрелы, рабочие с криками «ура» бросились к сушняку, и бурная полоса огня запылала по всей линии. Внизу сразу родился ветер. Огонь стал распространяться в глубь тайги. Тысячи огневщиков зорко сторожили, чтоб он не тек на просеку.

Тайга еще не успела стряхнуть с ресниц свой темный сон. Она пробуждалась медленно, позевывала, потягивалась, запускала руки-сучья в шапки зеленых своих косм, кряхтела. Но вот огонь ожег ее пятки. Тайга вдруг широко распахнула глаза, ахнула, передернула плечами. Сосны, вспыхнув, сразу одевались в золотые парики. Пляс огня шел с гулом, с барабанным боем, с оглушительными взрывами надвое раздираемых деревьев. Густые черные клубы дыма взмыли над пожарищем. Нестерпимый жар дыхнул в удивленные толпы стоявших на просеке рабочих. Освещенные заревом лица их потны, утомлены, в глазах трепет пред невиданной картиной. Бредовые разговоры.

– У нас Панкратьева убило.

– У нас сразу двоих пристукнуло деревом. Матрену с парнишком ейным.

– Мертвого старика вытащили, лесиной придавило. Кто таков, неизвестно. Теплый еще был.

Пожар сваливал от просеки вглубь – навстречу главному пожарищу.

4

Хозяин уже на вышке башни. С ним Иннокентий Филатыч, отец Александр и мистер Кук. С башни видно, как два пожара, две огненные стихии, вздыбив к небесам, молча шествуют друг на друга. Сила двойного пожарища могучим поршнем всасывала воздух, сотрясала атмосферу на десятки верст: дул ветер, башня слегка поскрипывала.

– В высшей степень необычной зрелищ, – причмокивал мистер Кук. – Это, это весьма грандиозно… Колоссаль!

– А вы там были? – сквозь зубы цедит Прохор.

– О нет, о нет… Я не герой подобных приключений. Я созер… как это?.. Созерцатель. Так? – И большие уши мистера Кука от напряжения мысли задвигались. – Нет, вы обратите внимание, господа… Какие две силы. И сколько миллиард тепловых калорий гибнет очшень зря…

– Да, зря… – буркнул Прохор.

– Ужас, ужас, – повел сутулыми плечами священник.

– Фено-ме-нально… Колоссаль, колоссаль… О! – воткнул мистер Кук палец в небо и смачно почмокал, словно гастроном пред шипящими в сметане шампиньонами. – Но почему такой совсем глюпый рюсска пословиц: «Огонь не туши»?

– «С огнем не шути», – снисходительно улыбаясь, поправил отец Александр.

Чрез мутную, все еще державшуюся в воздухе дымовую пелену доносились откуда-то раскаты грома.

– А, кажись, дождиком попахивает, – огладил белую бороду Иннокентий Филатыч.

– Ты! Пророк… – сердито цыкнул на него Прохор, рассматривая пожарище в бинокль.

Но в стекле, как в зеркале, пожар чудился холодным, мертвым. На деле же было совсем не так.

Узкая полоса тайги меж огненными лавами – стихийной и искусственной – все более и более сжималась. Два огромных пламенных потока шли друг другу навстречу. Вся живая тварь в этой полосе – бегучая, летучая, ползучая – впадала в ужас: куда ползти, куда бежать?

Стада зверей, остатки неулетевших птиц, извивные кольца скользких гадов – вся тварь трагически обречена сожжению. В еще не тронутой полосе, длиной верст в двадцать и шириною не более версты, как в пекле: воздух быстро накалялся, и резко слышался гудящий гул пожара, свист вихрей, взрывы, стон обиженной земли. А красное небо, готовое придавить тайгу, тряслось.

От звуков, от дыма, от вида небес звери шалели. В смертельном страхе, утратив инстинкт, нюх, зрак, одуревшая тварь заполошно металась во все стороны. Летучим прыжком, невиданным скоком звери кидались вправо, влево, но всюду жар, смрад, огонь. И вот, задрав хвосты, высунув языки, звери неслись вдоль линии огня. Но и там нет выхода: огни смыкались. Звери безумели. Глаза их кровавы. Оскал зубов дик, в желтой пене. Звери молча вставали на дыбы, клыками впивались друг другу в глотку, хрипели, падали. Сильные разрывали слабых, в беспамятстве грызли себя, истекали кровью, шерсть на живых еще шкурах трещала от жара.

Малая белочка, глазенки – бисер, хвост пушист. Торчит на вершине высокого дерева, вправо и влево огонь. А белке – плевать: ведь это игра. Чтоб прогнать резкий страх, белка играет в беспечность. Унюхала шишку – и в лапки, и к мордочке. Справа огонь, слева огонь. «Не страшно, не страшно, – бредит безумная белка, – сон, сон, сон». «Стра-а-ашно!» – каркает, ужавшись к стволу под мохнатую лапу кедра, столетний с проседью ворон; у него перебита ключица, висит крыло. Белка в испуге сразу вниз головой по стволу к земле. Но земля горит. И – вверх головой, в страхе, к вершине. Вверх, вниз, вверх, вниз – все быстрей и быстрей носится белка. Но вдруг теряет сознание, комом падает в пламя. Пых и – конец.

Медведица бьет пестуна в темя крепким стяжком, череп молодого медведя треснул, распался. Стервятник, матерый медведь, задушив другого медведя, разворачивает с дьявольской силой пни, камни, лезет в берлогу, тяжело дышит, с языка – слюна, валится, как пьяный, на толстый пласт кишащих в берлоге скользких гадов. Их загнал сюда жар. Раздавленные гады, издыхая, шипят, смертельно жалят медведя, медведь ревет дурью, катается с боку на бок, рявкает, стонет, как человек. Дым, огонь напыхом хлынул в берлогу и – смерть.

Смерть всему, смерть всякой твари, гнусу, медведю, птице, даже мудрому филину – смерть. Смерть бессмертному вещему ворону. Всякому дереву, всякой былинке, воздуху, духу, запаху, тлению – смерть!

…Вот две стены пламени, по сотне верст каждая, идут друг на друга в атаку, в атаку, в атаку!.. Вверху воют ураганные смерчи раскаленного воздуха. Орлы и орлята, запоздало спасаясь от смерти, взлетали ввысь вертикальным винтом, но, ударившись в своды раскала, падали горящими шапками, шлепались о землю углем. Температура – тысяча градусов, сила бури – баллов двенадцать, а может, и сто…

Две стены пламени стали загибать своды синими, желтыми, красными вспышками друг другу навстречу. И вот своды замкнулись на всем протяжении. Страшный гул прогудел над тайгой, земля задрожала, и сотряслись небеса. Будто тысячи одноногих Федотычей залп за залпом грохали из всех пушек мира.

– Конец, конец… – сказали на башне, вздохнули. Каждый сказал по-своему, и по-своему каждый вздохнул.

– Конец, – сказали и рабочие внизу. Подобрав в тайге убитых, они вернулись домой.

Пожар на сотню верст кругом оградил стеной опустошенного пространства все предприятия Прохора Петровича, положив предел огню. Прохор спасен.

Пожар-разрушитель догорал бы еще целую неделю, и целую неделю воздух продолжал бы быть отравлен дымом. Но к ночи хлынул с громом проливень-дождь и, обладая несокрушимым могуществом, в одночасье вбил в землю и дым и огонь. Ни уголька, ни головешки.

– Дождевное лияние, – высокопарно заметил отец Александр. Туча быстро ушла. Все концы неба просветлели.

– Проклятая!.. Анафема!.. – вслед уходившей туче злобствовал Прохор. – Где ты, дьявол, раньше-то была?!

Но туча ушла не совсем, ее тяжелый мрак навсегда остался в лице Прохора Громова, заполз в зрачки, объял неистребимым унынием всю его душу.

…И если зазвучит струна, то другие, включенные в аккорд струны, ей тотчас ответят. Таков закон детонации. Кэтти сидела у себя одна со своей тоской всю ночь.

Экзамены кончились, школа закрыта, весна не ждет, гроза разрядила воздух. А в душе по-прежнему все та же хандра, дым, хмарь.

Ночь. Электричество притушено красной кисеей. Поэтому комната в легком зареве. Чуть золотятся рамы картин. Нетронутая кровать печальна, одинока. Канарейка в клетке встряхнула перышки, побредила, открыла бисерный глазок на Кэтти.

– Здравствуй, девушка, – чирикнула она, но Кэтти не слыхала. Канарейка защурила свой бисерный глазок.

Кэтти посолила кусочек черного хлеба, понюхала его, выпила рюмку зубровки, широко открыла глаза, чуть наклонила голову, прислушалась, как, впитываясь в кровь, томит вино. Пожевала соленую корочку, опять налила и выпила.

 

Кэтти подурнела: поморщинилась кожа у глаз, губы стали невыразительны, вялы. Она – украдкой, тайно – пьет давно. Чернила, бумага, отец об этом не знают. Не знает никто. Но отпечатки каждого мига четко кладутся в ее собственном сердце и где-то в сферах эфира. Невроз сердца, нервы расшалились, покровы тела анемичны, – так сказал врач.

– Надо встряхнуться вам, барышня, – сказал он. «А как?» Врач улыбнулся, мотнул бородой и с вульгарной ужимкой развел руками.

Кэтти пьет пятую рюмку и нюхает корочку. Стоило с ним ходить в дыму, по тайге, уединяться. «Глупец! Невменяемый». Правда, поцеловал, но как?.. Так прощаются с мертвым. И хоть бы полслова о любви, о женитьбе, хоть бы признак страсти. Ну схватил бы, бросил бы, сделал бы мерзость! Она, конечно, дала бы ему оплеуху. «Но он же мужчина! Болван. Мечтает о Нине. Дурак. Он в сто раз хуже Ферапонта! Заграничный урод!»

Мистер Кук лежит на кровати. Он зверски икает. Иван подает стакан воды, говорит:

– Это кто-нибудь вас вспоминает, барин. А вы вот энтим пальцем в небо, а сами твердите: «Икота, икота, сойди на Федота, с Федота на Якова, с Якова на всякого…» И – как рукой.

Кэтти пьет шестую рюмку, сплевывает, закрывает лицо белыми ладонями, тихо хохочет. Сквозь пальцы слезы текут. Кэтти вырывает из прически гребенки, шпильки, кидает их на пол, валится головою на стол. Резкий, пронзающий душу всхлип. Канарейка встряхивается желтым тельцем, опять открывает из дремы в дрему свой бисерный глазок. Дрема в розовом зареве. Свет лампы призакрыт вуалем.

…Рука еще раз тянется к сегодняшнему письму. Строчки милой приятны пред сном, как молитва монаху. Протасов быстро находит эти строчки.

«Андрей! Мне страшно подумать, не только сказать, но, кажется… я люблю тебя…»

Сердце Протасова дрожит, и, наверное, где-то дрожит сердце Нины.

Дьякон вернулся домой без рясы. Манечка пилит его немилосердно. Дьякон притворяется, что слушает внимательно, но думает о другом: о той снежной ночи с Кэтти. И смешливо грустит: вот если б он до того случая потерял рясу… Эх, дурак, разиня!

– Манечка!.. Влетело мне в голову расстричься… – бредит он.

– Что? Что? Спи знай.

Дьякон мямлит что-то и вскоре испускает мужественный храп.

5

Убитых лесорубов вычеркнули из списка живых, составили акт. Сделав свое дело, рабочие чувствовали себя героями. Стали терпеливо ожидать исполнения хозяйских клятв.

Проливень с громом сменился холодами. Внутренне похолодел и Прохор Громов. Моросил мелкий дождь, краски природы помрачнели. Мрачнел и Прохор Громов. Но все-таки неистребимый дух алчности подсказал ему способ извлечь пользу из несчастья.

Говорили в кабинете с глазу на глаз, тайно:

– Вот тебе адреса моих кредиторов, адреса заводов, фирм. Завтра чуть свет поезжай в Питер. Найдешь нужных людей. Заметки в двух-трех газетах. И – по четвертаку за рубль. Понял?

– Понял. Вот это по-коммерчески!.. – И Иннокентий Филатыч оскалил в широкой улыбке свои белые вставные зубы. – Два раза сам так делывал.

– Вот тебе пока чек на двадцать пять тысяч. Коммерсантам в случае удачи вышлю чеками же. Только знай! – И Прохор по-сердитому загрозил пальцем: – Носы не кусать, в тюрьму не попадаться. Вообще вести себя по-деловому…

– Как можно! – замахал руками старик. – Этакое поручение, да чтобы я… Даю крепкое купецкое слово… Образ Христа целую! – Старик торопливо прикрыл носовым платком сиденье плюшевого стула, встал на платок грязными сапогами и набожно приложился к иконе.

Прохор дал приказ выплатить рабочим жалованье не талонами, а наличными деньгами. Контора выдала людям сто тысяч.

Обогатившийся народ хлынул обогащать частных торговцев: утех все есть и все много дешевле. На следующий день, велением Прохора, пристав закрыл все частные лавки, а купцов, своих вчерашних друзей и собутыльников, стал выселять за черту предприятий. Упорствующих хватал, сажал в чижовку.

Рабочие поняли, что, хотя одно из их требований удовлетворено, однако Громов снова загоняет их в свои магазины, хочет вернуть в карман выданные конторой деньги. Шепотки пошли, сердитое ожидание, что будет дальше.

А дальше наступила неизбежная череда событий, в круг которых своевольно ввергал себя Прохор Петрович Громов.

В сущности, неопытный взор мог бы скользнуть мимо этих событий равнодушно, – настолько они, взятые в отдельности, ничтожны, естественны. Для простого умозрения эти события, казалось, возникали случайно, на самом же деле – железный закон борьбы двух враждующих сил нанизывал их на общую нить неизбежности. А нанизав… Впрочем, предоставим все времени.

Мы склонны утверждать, что вся жизнь, все грани жизни Прохора Громова созданы им самим, и отнюдь не случайны. И поступки всех персонажей: от Нины до Шкворня, до волка, связавших судьбу свою с Прохором Громовым, сделаны им же, то есть Прохором Громовым. В это мы верим, ибо мир весь – в причинах и следствиях.

Так, Анна Иннокентьевна, мягкотелая вдова, согласилась быть женою Ивана Иваныча Прохорова, человека в больших годах. Вот вам первое следствие, а Прохор Петрович – причина. Прохор пошалил с нею, разжег ее сердце, обидел. И вот бабья месть: «На же тебе, на, хоть за старика, а выйду, назло выйду, на!» Надоело ей все, захотелось сменить декорации, чтоб начать новый спектакль своей жизни. Она, пожалуй, и не вышла бы, да настоял отец: «Обязательно выходи. Ивана Иваныча надо ублажать. А почему – вскорости сама узнаешь».

Иван Иваныч венчаться у отца Александра не пожелал: огласка неприятна. Уехал в село Медведево. И не умри Анфиса, он не плакал бы горько у могильного креста ее, а может, женился бы на ней. И не пожелай Прохор, чтоб его отец очутился в сумасшедшем доме, Иван Иваныч не играл бы в маскарад: он был бы не Иваном Иванычем, а, как всегда, – Петром Данилычем Громовым. И, не будь Петр Данилыч поневоле Иваном Иванычем, его новая жена Анна Иннокентьевна Громова, узнав лишь на второй день свадьбы, кто муж ее, не рыдала б навзрыд, не билась бы головой в стену и, потрясенная грехом кровосмешения, не выкрикивала б как сумасшедшая: «Стыд на мою головушку, стыд!» Беременная от сына вчерашнего мужа своего, она вся впала в душевный мрак; исхода не было, – она стала подумывать о петле.

Иначе не могло и быть. Потому что нашего Прохора родил Петр Данилыч, развратник и пьяница. Петра же Данилыча родил дед Данило, разбойник.

Яблоко, сук и яблоня – все от единого корня, из одной земли, уснащенной человеческой кровью.

Неотвратимая закономерность этого сцепления причин и следствий давала себя знать и там, у Прохора.

Приехал назначенный на предприятия Громова жандармский ротмистр Карл Карлович фон Пфеффер. С ним унтер-офицер Поползаев в помощь жандармам Пряткину – Оглядкину. И еще рота солдат «для поддержания, в случае надобности, силой оружия спокойствия и порядка». При роте два офицера: пожилой, без усов, толстяк Усачев и молодой, с большими запорожскими усами, Игорь Борзятников.

Он, вероятно, станет супругом Кэтти. По крайней мере таков замысел автора. Но что будет в жизни – автор не знает: может быть, Кэтти сойдет с ума, может быть, мистер Кук, вместе с лакеем Иваном и Филькой Шкворнем, выкрадет Кэтти из-под венца и умчит ее на тот свет, в Новый Свет, в Соединенные Штаты Америки. А может случиться и так, что Кэтти отравится ядом.

– Ах, какое несчастье, ах, какое несчастье! – деланным голосом восклицал Парчевский и с соболезнованием покачивал головой. – Вы, голубчик, Иннокентий Филатыч, поскучайте, я живо напишу. Я все уразумел из ваших слов. Может быть, коньячку выпьете или водочки?

– Ни в рот ногой… Не пью-с, – потряс бородой тороватый старец. – Лимонадцу можно-с.

– Вот боржом. – Владислав Викентьевич удобно усадил выгодного гостя за преддиванный столик, а сам сел к письменному столу и приложил к белому лбу карандаш, сбираясь с мыслями.

– И механический завод сгорел?

– И механический завод как бы сгорел.

– Ну, а новый дом Прохора Петровича, лесопильные заводы, мельница?

– И новый дом как бы сгорел, и мельница как бы сгорела, а старая лесопилка сгорела дотла, и шпалы, и тес… Ой, ой!.. Убытков страсть! – Старик прослезился и вытер глаза платком.