Kostenlos

Емельян Пугачев, т.2

Text
3
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa
4

Заглянем опять в Берду, в главную ставку пугачевской армии.

Отец Иван жил вместе с Бурновым в маленькой покосившейся хате. Он допился до чертиков и в горячечном состоянии был опасен. В своей избе порубил топором стол и табуретки, разворотил печь, отыскивая в ней спрятавшихся бесов, ошпарил кипятком черного кота, а бородатую козу убил поленом, приняв ее за нечистую силу. Одутловатое лицо его с отвисшими мешками ниже глаз стало багровым, водянистые выпученные глаза блуждали, как у сумасшедшего, он весь трясся и был жалок видом. Захворав белой горячкой, он сразу бросил пить. Бурнов стал ухаживать за ним, как за родным отцом: каждый день водил его в жаркую баню, до потери сознания хвостал его там веником, отпаивал огуречным рассолом, кормил кислой капустой, редькой, луком, чесноком. И ни капли не давал вина. Сознание попа начало постепенно проясняться. А когда коновал припустил ему двадцать пять пиявок, отец Иван окончательно в ум вошел.

Спустя неделю после вытрезвления, однажды вечером, под завывание жестокой бури, они затопили русскую печь и на придвинутой скамье оба уселись возле живого огонька. Свечу не зажигали, так лучше. Сумерничали молча, бесперечь курили трубки, вздыхали.

Отец Иван весь как-то обмяк душой, ему захотелось поведать о себе постороннему человеку, услышать от него сочувственное слово. Дрова, потрескивая, разгорались. Отблески красноватого пламени прыгали людям на колени, елозили по груди, озаряли задумчивые лица, и узкое оконце с морозной белой росписью плавно покачивалось, розовело.

– Я Иван да ты Иван... два Ивана, – начал поп и прищурился в хайло печки на игривые взмахи пламени. – Два Ивана мы с тобой, токмо поставлены Богом в разные концы. Я жизнь давать людям чрез святое крещение в купели, а ты – смерть. И хоть в разные концы мы поставлены с тобой, два Ивана, а дорога наша теперича одна – во ад кромешный, в пекло, идеже плач и стенания. – Расстрига-поп горестно покивал поникшей головой и, потрепав мрачного соседа по плечу, молвил: – Слушай, чадо Иване... Как приспеет тебе время на шее моей петлю затягивать, молю тебя: сперва ударь меня по затылку кирпичом, чтоб очумел я... Просто-напросто возьми да и тяпни! Трезвый молю тебя о сей милости. А то боюсь, страшно.

– Пошто я тебя стану вешать?

– Нет, нет, будешь... Чую, что будешь! Тебе повелят тако сотворить. Язык мой неистов. Я страшусь, как бы не повернулся он супротив батюшки. А батюшка иным часом лютует... Сам не свой... Зело боюсь.

Угрюмый Бурнов молчал, поленья потрескивали, бушевала вьюга, калитка во дворе скрипела и хлопала.

– Хочешь, поведаю тебе всю печаль мою? Никогда не говорил тебе, а скажу. Слушай. Сотворил мне толикое огорчение помещик наш, гвардии штык-юнкер в отставке Гневышев, – начал бородатый батя, не обращая внимания на всегдашние грубости Ваньки Бурнова. Отец Иван был без рясы, в синих в белую полоску заплатанных портках из домотканины, в такой же рубахе, подпоясанной мочальной лычкой, и вдрызг растоптанных грязных лаптишках. В таком наряде он походил на обычного бородатого, лысого мужика.– Попадья моя, Марья Митревна, осиротила меня еще в молодых годах. Умерла, голубка, премного мучаясь родами, и оставила на моих руках младенца, дочку Вареньку, небесного херувима... Ох Господи, твоя воля!.. Тяжко и вспоминать-то мне...

– Ну, так и не вспоминай!.. Ишь пристал! – кричал Бурнов, в то же время подавая отцу Ивану уголек для раскура трубки.

– Балда, слушай, – сказал расстрига, попыхивая трубкой. – И вот взросла моя возлюбленная дщерь, аки лазорев цвет в саду. Столь прекрасна была моя Варенька, столь обильна женской прелестью, что зрящие ее ахали и руками восплескали: ах, красота, ах, зрелище небесное! И любил я доченьку свою превыше всего на свете. Ну да и она, спасибо ей... Только и слышалось, бывало, в горинцах моих: «Папенька, милый мой папенька! Радость моя, папенька!» Господь среди нас пребывал, благодать Божия почивала... И стал я, грешный иерей, жениха присматривать ей, голубице чистой, супруга благонравного. Приход наш был бедный – а каков приход, таков и поп: жили мы с Варенькой в нуждишке. И одевалась она, как простая вахлачка, в лапотках ходила. Да ты, чадо Иване, слушаешь меня?

– А подь ты... Я про свое думаю... Отстань!

– Ну, ладно, коли так. Молчать буду. Прильпне язык мой к гортане моея.

Обиженный поп смолк, закинул ногу на ногу, сугорбился. Бурнов, подбросив в печку дров, поворошил клюкой, снова сел плечом в плечо с расстригой, сказал:

– Чего молчишь, как удавленник? Сказывай!

– Вот арясина! – забрюзжал поп. – Ладно, слушай... Пошла как-то под осень Варенька моя с девчоночкой малой в лес по грибы и не вернулась... А девчоночка суседская вмах прибежала, чуть жива, трясется вся, говорит: «Наехал, – говорит, – с дворней со своей наш барин, подхватили они Вареньку, да и были таковы. Варенька на весь лес гвалт подняла, как кошка, – говорит, – царапалась, да где там... А я, – говорит, – со страху чуть не лопнула, ой!» Боже мой, Боже мой! И с того клятого часа начались мои сугубые страдания, великая скорбь, горше человеческой... Иване, милый, ведь дщери, дщери единокровной лишился. Слушай дале. Я в плач, я в стенания великие; власы на себе рву, головой об стену колочусь. Нарядился я во все новое, пошел к помещику, оскорбителю своему, усачу штык-юнкеру Гневышеву. Не допустили, в шею вытолкали. Я в город, с жалобой к воеводе. А там только зубы скалят, и никакой помощи. Гневышева все боятся – богач он, задаривает и воеводу, и всех стрюцких. Так неделя проходит, другая проходит, и стал я, грешный иерей, попивать. А тут, под самую осень, такая пора подоспела, что ах! Мужицкие бунтишки по нашему уезду зачались то в одном, то в другом месте, крестьянство царя-заступника поджидало. Глядь-поглядь, привалила ко мне толпища мужиков с топорами, с вилами, с ружьишками и говорит: «Батя, мы тебя шибко жалеем, извелся ты весь. Хочешь, Вареньку твою от барина отвоевывать пойдем?» А я малую толику выпивши был. И вот всей толпой двинулись мы на барский двор. Тут дворня выскочила, егеришки, собачья псятня – гвалт, лай, крики, стрельбище! Мои мужички как напрут, да как напрут – кого перекололи, кого связали, в хоромы ворвались. Я командую: «Православные! Ищи кровопивца барина!» А старик дворецкий и говорит: «Барин вскочил верхом да в город за солдатами ускакал. Ужока будет вам!..» – «Кажи, Архипыч, где Варенька моя?» – «А твоя поповна с прочими красотками в светелочках упомещаются, вверху». Мы гурьбой наверх, я да трое старичков, духовных чад моих. Вбежали мы наверх по вертучей лесенке, рывком распахнул я дверь, глядь: прикорнула моя голубица на диване, горько плачет, кружевным платочком утирается. А сама одета будто княгиня – в шелках да в бархатах, и на лебединой шейке жемчуга. Я припал пред ней на колени: «Варенька, утешение мое, ангел Божий! Выручать тебя прибежали мы... А ежели оскорбителя твоего, штык-юнкера, поймаем, в куски изрубим. Бежим скорей, несчастное детище мое!» А она как завизжит: «И не подумаю!.. А ежели ты, отец, хоть пальцем тронешь моего Васеньку, знай, удавлюсь либо зарежусь!» Чуешь, Иване, чуешь, что дщерь-то мне рекла?

– Вона! – закричал Бурнов. – Так и надо... И я бы не пошел к тебе, будь на ее месте...

Поп Иван, весь дрожа, посмотрел с горестью в его одноглазое страховидное лицо, с рыжими торчащими вихрами, тяжело закашлялся с сипотой и вздохом и, успокоившись, укорчиво сказал:

– Э-хе-хе!.. Выгнала она меня, своего родителя, и ножкой топнула. Так у меня, веришь ли, сердце человечьим голосом застонало, кровь черными печенками спеклась. Я затрясся, с порога крикнул ей: «Ты не дочь мне. Ты блудница вавилонская! Будь проклята отныне и до века!»

– Дурак ты, распоп... Бороду гладишь, а денег нет, – проговорил Бурнов. – Уж на что рыбина, и та на добрую приваду идет, а человек, тем паче девка, и подавно...

Поп Иван встал, закинул руки назад и, сильно ссутулясь, будто нес он на загорбке мешок тяжелого, как свинец, горя, принялся ходить в сумраке от стены к стене. Палач живым своим глазом внимательно следил за ним.

– С тех самых пор, чуешь, заделался я беспросыпным винопивцем, – печально сказал поп. – За стаканчик почасту держаться стал. А тут оклемался малость, и довелось мне парня с девкой в храме Божием венчать. Как возложил на них венцы да повел вкруг аналоя – замест «Исаия, ликуй» затянул я во всю глотку: «Ай, Дунай ты мой, Дунай», подобрал рясу да ну вприсядку... Меня и расстригли и с позорищем превеликим из прихода изгнали. И стал я шататься по России, яко Христа ради юродивый. Конец свой чаял где ни то в крапиве под забором; да, слава Богу, дал мне приют в жизни сам царь-государь. Аминь.

Возженная попом-расстригой лампада сияла у икон. Бурнов готовил ужин, а поп Иван надел рясу, надел измызганный парчовый епитрахиль и, возгласив: «Господу помолимся!», опустился перед иконой на колени.

– Молись, чадо мое, Иване!

– Отстань! – возразил Бурнов. – Так и так пропала душа моя.

– Молись, Иване!

– Отстань! Я лучше разогрею к ужину...

Отец Иван под вой вьюги за окном с горячим усердием выкрикивал: «Боже, милостив буди нам, грешным!», гулко ударялся лбом в пол, орошая половицы солеными слезами. Палач натаскал в большой чугун воды, с помощью ухвата задвинул его в пламенную печь, принес корыто, выволок из мешка грязное поповское исподнее: вот уложит попа спать и займется стиркой.

За ужином поп молчал, а палач вел разговор, бросая слова отрывисто и скупо:

– Видишь, глаз у меня кривой? Это – барин. А за что? Барин пьянствовал с голыми девками, а я, парнишка, в щелку, через дверь подсматривал. Я при барине жил, трубку подавал. Матерь моя тоже при барине. Прачка. Барин приметил меня, выскочил! Меня за волосья. В прихожей цветок стоял. Он вытащил из плошки палочку – цветок к ней подвязывали. Бряк меня на пол! Сел на меня да вострым-то концом палочки тырк-тырк мне в глаз! Я заорал и чувствий порешился. Уж дюже больно! Вспомню – о сю пору мурашки по спине. Мамынька прибегла, барина по рылу. Тот свалил ее, топтать зачал. А она пузатая... Скинула мертвенького, померла. Батьки у меня не было. Сбитень я! Меня так и звали «Сбитень». Спалил я дом барский да в бега ударился. В казаки попал! А тут и к батюшке царю. Бар ненавижу люто... И всех супротивников батюшки. Вздернуть кого – кладу себе во счастье. Счет веду! Я царя-батюшку хоша люблю, только, ежели не царь он, а обманщик, – и его повешу...

 

– Неужели, Иване?!

– Вот те Христос, повешу!.. – прокричал Иван Бурнов, не подозревая, что в судьбе царя-батюшки ему доведется впоследствии и впрямь сыграть роль мрачную.

Поужинав, поп лег спать. Во сне мычал и громко бредил, иногда вскакивал, таращил неспокойные глаза, закрещивал воздух: «Сгинь, сгинь!» И вновь валился.

Бурнов с усердием долго стирал бельишко. Затем разогнул уставшую спину, осмотрел поповы ошметки-лапти и швырнул их в пламя, а возле кровати, на которой храпел поп, поставил свои запасные, подшитые валенки. Голова попа-расстриги скатилась с изголовья – он спал, разинув толстогубый рот и чуть приоткрыв глаза; выражение отечного лица его было болезненно и жалко.

По спящей слободе горластые перекликались петухи, отбивали где-то близко «побудку» да высвистывала свою песню вьюга.

Глава VI
Державин у Бибикова. «На чернь обиженную уповаю я». Преступное место выжжено и проклято. Страшный сон

1

Из Самары вернулся в Казань Державин. Бибиков, одетый в теплый, на гусином пуху, шлафрок, принимал его в своем просторном кабинете. В углу, за ширмой, походная кровать генерал-аншефа. Хозяин пил горячий пунш, ему нездоровилось.

– Садитесь, поручик. Не стесняйтесь, курите. Михайлыч, подай-ка господину офицеру трубку, – обратился он к старому, толстому и ленивому слуге из крепостных. – Пуншу хотите, поручик?

– Не откажусь, ваше высокопревосходительство. Зело промерз с дороги – домой не заезжал, торопился к вам, о самарских делах доклад чинить.

– Ну, как дела?

– Прекрасны...

– Прекрасны?! – зябко передернув плечами и засунув руки в рукава, недоверчиво переспросил Бибиков, внимательно всматриваясь в обшарканное степными ветрами мужественное лицо Державина.

– Прекрасны, да не совсем...

– То-то же! Ну, излагай, голубчик.

Державин жадно отхлебнул горячего пунша и начал:

– Как известно вашему высокопревосходительству, Самара была занята атаманом изувера Пугачева Араповым в самый праздник Рождества Христова. Вы изволили приказать майору Муфелю двинуться из Сызрани на освобождение Самары, а подполковнику Гриневу выступить из Симбирска и идти на соединение с Муфелем. В конце декабря Муфель подошел к Самаре. Мятежники открыли по его отряду огонь из восьми пушек. Муфель атаковал врага в лоб и выгнал его из города штыками, захватив в плен двести человек и все орудия. Великий снег валил, страшная метель была, многие трупы убитых были занесены сугробами, многие же разнесены по своим домам обывателями, а посему и число убитых мятежников определить точно не можно.

– Обывателями, говоришь? Значит, жители Самары сочувственно встретили злодейскую толпу Арапова?

– Увы, господин генерал-аншеф... Даже и до днесь самарцы оказывали нам, своим избавителям, более суровости, нежели ласки...

– Что им надо, что им, малоумным, надо?

– Даже священники, этот столп и утверждение православной веры, и те нарушили присягу всемилостивой государыне, исключив поминовение ее имени в ектениях, а поминая имя злодея самозванца. Таковых девять человек, сиречь все самарское духовенство. Поскольку мне было препоручено вами, генерал, блюсти порядок, я оказался в положении зело щекотливом: что делать с сими прегрешившими иереями?

– Арестовать! – насупясь и затягиваясь трубкой, воскликнул Бибиков.

– Винюсь, генерал, – смущенно молвил Державин и звякнул под столом шпорами. – Я не признал возможным сего делать опасения ради, что, лиша церковь священнослужителей, не подложить бы в волнующийся народ, обольщенный разными коварствами, сильнейшего огня к зловредному разглашению, что мы-де, наказуя попов, стесняем веру.

Бибиков согласно кивнул Державину, вызвал из канцелярии капитан-поручика Савву Маврина и сказал ему:

– Вот что, голубчик, сей же день съездите, пожалуйста, к владыке Вениамину, просите его моим именем немедля отправить в Самару девять доброчтимых священников взамен... э-э-э... отстраненных там по случаю бунта. И распорядитесь, чтоб оные долгогривые бунтари были доставлены из Самары ко мне, в Казань.

Лишь вышел Маврин, явился Зряхов, правитель канцелярии Бибикова. Всмотревшись в утомленное лицо главнокомандующего и положив пред ним список просителей, сказал:

– Мне сдается, ваше высокопревосходительство, что вы недомогаете. А посему не прикажете ли закрыть список чающих аудиенции с вами? Записалось семьдесят девять человек.

– Боже мой! – И Бибиков схватился за голову. – Лезет всякий, кому надо и кому не надо. Да когда же я всех их смогу принять? Ведь этак и ночи не хватит. А мне еще надлежит на высочайшее имя пространное доношение сочинять, да князю Волконскому, да графу Чернышеву! Верите ли, вторую неделю не могу домой жене письмо составить. Объяви, голубчик, что я смогу принять только сорок человек. Сошлись на мое здоровье, извинись. Да отбери неотложно нуждающихся, достальных вежливенько выпроводи.

Когда Зряхов уходил в кабинет, через открытую дверь ворвался из приемной шумливый гул многих голосов.

– Вчерась бородатый купчина с медалью явился сказать, что он жертвует на нужды действующей против турок армии десять кип сукна и тысячу рублей. А сам, пьяный, повалился мне в ноги, а уж встать не мог. Ну, так я поблагодарил его и приказал отвести в часть до вытрезвления. Народ странный, но патриотизм есть! Однако зараза весьма сильна. И сие нахожу зело опасным, – говорил главнокомандующий Державину уставшим голосом. – Не Пугачев важен, важно всеобщее... э-э-э... негодование... Вот что, голубчик, страшно! А что ж Пугачев... Пугачев – чучело, которым воры – яицкие казаки – играют. Да, довели-таки мы чернь до пагубного состояния... Да не токмо чернь, а среди духовенства, среди горожан и того же купечества наблюдается шатание умов...

– И дозволено мне будет добавить: среди солдат.

– Верно, поручик! Сие тоже немало меня угнетает... Я сам в дороге слышал! Я говорю о военных частях, двинутых сюда, на утешение мятежа. И вот тебе – мне князь Волконский сказывал, якобы среди солдат, пришедших в Москву из Петербурга, всякая гнусь стала распространяться. Солдаты Владимирского полка болтали, что под Оренбургом, мол, не Пугачев, а истинный государь, да, мол, сама государыня уж трусит – то туда, то сюда ездит из Питера, а, мол, братьев Орловых и дух уж не поминается. За полком был учрежден строгий надзор, и в Нижнем несколько солдат довелось арестовать. Я это говорю тебе, голубчик, доверительно, как лейб-гвардии поручику Преображенского полка.

Державин в ответ поклонился и снова щелкнул под стулом шпорами.

Бибиков питал некоторую привязанность к этому толковому, исполнительному офицеру, а как человек образованный он ценил в нем и дарование стихотворца. С своей стороны, Державин, видя к себе отеческое отношение главнокомандующего, всеми силами старался не за страх, а за совесть служить ему.

– Разрешите рапортовать дальше? (Бибиков кивнул.) Четвертого января подполковник Гринев тоже подоспел в Самару, а вкупе с ним – и я. Расследовав положение дела, я распорядился наиболее опасных из самарских обывателей и в мятеже сугубо замешанных заковать в железа и отправить сюда, в Казань. А достальных... – Державин вдруг замялся и опустил глаза.

– Ну, что достальных? – как бы подталкивая смутившегося офицера, мягко спросил Бибиков. – Как ты выполнил приказание мое?

– А достальных, ваше высокопревосходительство, довелось для страха всенародно наказать плетьми.

– Вижу, молодой человек, тяжко тебе было этим заниматься по первости-то?

– Смею признаться, меня охватило в то время сугубое волнение...

– А мне, думаешь, легко все это? Думаешь, я сугубо не волнуюсь! – вскинув породистую голову, выкрикнул Бибиков. – Ну, продолжай.

– Всех самарских жителей снова привели к присяге. И внушено им было: как самого Пугачева, так и воровскую шайку его почитать разбойниками и злодеями.

– Внушено? – с насмешливостью улыбнулся генерал-аншеф и вздохнул. – Ах, молод, молод ты еще зело, поручик... Ну-с... А где теперь Гринев со своим отрядом?

– Подполковник Гринев, невзирая на темноту ночи и большую метель, дошел до пригорода Алексеевска, что в тридцати верстах восточнее Самары, и там остановился, дабы дать людям и коням роздых. И только отряд расположился, как был атакован двухтысячной конной толпой злодейских атаманов Арапова и Чулошникова. Подполковник Гринев построил свой малочисленный отряд в каре; пугачевцы много раз налетали на каре, но всякий раз достодолжный отпор получали. Разбойники ушли вверх по реке Кинели. И я беру на себя смелость доложить вашему высокопревосходительству, что наши солдатики во всех делах, и в Самаре, и под Алексеевском, проявляли должную отвагу и стойкость, так же и казаки, немало свергая злодеев с коней пиками.

– Ну, спасибо, голубчик Державин, – со вздохом облегчения сказал Бибиков, и морщины на его высоком лбу распрямились. – Это успокаивает меня, это придает мне веры. Да и со многих мест я получаю донесения, что войска, благодарение Создателю, обходятся с сообщниками Пугачева как с мятежниками и посланные команды всюду имеют верх над злодейскими толпами. Стало быть, ныне смело можно перейти нам в наступление. И тогда, с помощью Божией... Да вот, смотри сюда...

Он подвел Державина к карте, раскинутой на огромном, придвинутом к окну столе, заваленном делами, бумагами, книгами. Тут же грудились немудрые дары, приносимые тайно от Бибикова, через его слугу, пухлого Михайлыча: банки с медом и вареньем, бонбоньерки с конфетами, диванные подушечки с вышитыми цветами и мопсами, картузы с лучшим табаком, шелковый вязаный колпак с кисточкой, носки, чулки, фланелевые портянки, графины, побольше и поменьше, с домашними наливками и пр., и пр. Все это добро было натащено поклонниками Бибикова: помещиками с их супругами, купцами, заводскими служащими и просто обывателями.

На возглас барина выплыл из-за ширмы толстяк в опрятной ливрее и, запыхтев, остановился вблизи. Лицо старого слуги круглое, приятное, с большими ласковыми глазами.

– Зачем, Михайлыч, ты все это берешь? – проговорил, кивая на презенты, Бибиков.

– А как же не брать, батюшка Лександр Ильич, раз дают? Это они от усердия, ведь они ничего не просят. Этак недолго и обидеть людей-то... Гоже ли будет?.. Сказано: всяко деяние благо, и всяк дар совершен, батюшка Лександр Ильич...

– Ну, нешто с тобой сговоришь? Вот это варенье, бонбоньерку и достальное все отвези ребятам в гимназию, вон тут и копченая рыбешка, и сыр, и голова сахару. Да, кажется, здесь есть детский приют, туда отвези... Ступай!.. Ну дак вот, Гаврило Романыч, гляди сюда! Тебе надлежит в курсе всех наших дел быть. Гляди скорей: вот Челябинск, вот Кунгур – оба эти города блокируются пугачевцами: Грязновым да Кузнецовым с Канзафаром. Вот Самарская линия, вот Казань, Сызрань, Оренбург. – И Бибиков, делая карандашом отметины на карте, стал излагать план наступательных действий. – Всюду, куда нужно, уже двинуто несколько отрядов с приказом не только ловить, уничтожать и пресекать, а главное, самое главное – внедрять и выправлять поколебленный порядок. Да не крутыми мерами, а попечением отеческим, ибо виселицей неразумную чернь не устрашишь, ее лишь отпугнешь, озлобишь, укажешь верный путь в стан Пугачева. А для сего, помимо храбрости, помимо искусства воевать, нужна житейская мудрость и сердце не заскорузлое. Словом, нужны настоящие люди! А где их взять? А где их взять? – с горячностью и досадливой печалью дважды вопросил Бибиков и внимательным взглядом уставился в лицо распрямившего плечи Державина, затем, бросив карандаш, воскликнул: – Ба! Ведь я ж забыл... Совсем из памяти вылетело. Да Михельсона сюда надо, Ивана Иваныча! Ты, Державин, когда-либо встречался с ним?

– Никак нет, не доводилось. Но слыхать слыхал.

– Подполковник Михельсон!.. Храбрец и умница... Завтра же пошлю бумагу. – Бибиков слегка прищурил карие глаза, посмотрел вбок, в пространство, мысленно представил себе весь внутренний облик Михельсона и, одобрив свое решение, снова обратился к Державину. – А пока, слушай... пока я опираюсь на двух действующих со мной военачальников: на генерал-майора Мансурова и князя Голицына. Мансурову предписано мною принять общее начальство над четырьмя легкими полевыми отрядами, продолжать наступление живо и проворно вверх по реке Самаре и войти в соприкосновение с отрядом генерал-майора Фреймана, расположенного в Бугульме, где, помнишь, бросил его незадачливый Кар. Ну, так-с... Далее, очистив пространство между Самарой и Бугульмой, оба генерала должны двигаться к Оренбургу, составляя авангард главных сил князя Голицына, попечению коего я вверил очистить землю в стороне Оренбурга. Я надеюсь Оренбург спасти, а сим уповаю и главную всему злу преграду сломать. Однако рассеявшуюся сволочь сперва переловить и землю очистить надобно, а то сей саранчи так много, что около постов генерала Фреймана и проходу нет, на нас лезут! Теперь Башкирия... Там весьма и весьма тревожно, там пожар на уральских заводах, пожар!.. Надо огонь тушить, надо Казанскую губернию оберегать от воспламенения. Ну-с, мне пора в приемную, меня там заждались, а ты прочти последние донесения этих офицеров, они для тебя будут интересны. Эй, Михайлыч! – И Бибиков ушел за ширму надевать мундир и ленту со звездой.

 

Державин остался один. Он уселся за письменный стол, развернул папку с донесениями, начал рассматривать бумаги. Михайлыч принес изрядный кусок жареного гуся с моченой брусникой, коробку конфет.

– Кушайте-ка, молодой человек. Вы, я вижу, голодные совсем, с дороги-то... А наш генерал-аншеф пробудет в приемной часа с два, как не боле.

– Ну и достается же Александру Ильичу, – сказал Державин, с проворством уписывая гуся.

– У-у-у, – закрутил слуга круглой лысой головой. – Страсть, прямо страсть! И во сне-то все разными делами бредит. Исхудал. Мундир-то хоть перешивай, с плеч валится. Не по годам лысеть стал да сиветь. Ну да ведь генерал-аншеф!.. Сама государыня препоручила ему этакое дело несусветное —богатых бар боронить от мужиков... А только... – Старый слуга-толстяк приостановился, опустил круглую голову и стал в раздумье рассматривать свои ногти, затем с некоторой опаской покосился на молодого офицера и продолжал тихим, таящимся голосом: – А только, говорю, нам с Лександром Ильичом защищать нечего, мы с ним, можно сказать, из бедных бедные, кругом в долгу, и деревенька наша заложена-перезаложена. А ведь семья, детишки, опять же вышний дворянский фасон надо держать. А как же!.. Вот в чем суть... Да и государыня-то напоследок нам не шибко мирволила, в отдаленности нас от своей особы держала: Лександр-то Ильич как-то правду в глаза ей молвил, вот она и... Другим прочим награжденья, а нам с Лександром Ильичом – фигу с маслом. Только и всего, что чины шли... Да, да, исхудал кормилец наш... А барыня наказывала беречь барина-то. А как ты его, этакого прыткого, убережешь! Эвот бал у губернатора был, он и поплясать горазд. Только как увидал на балу этих самых, как их... фидератов польских, надул губы, ушел. Не уважает Лександр Ильич фидератов-то... Опять же в гимназии, там дворянские сынки обучение имеют, ну так и там вечер был с музыкой и вроде как ахтерское представление показывали: сами же выученики играли, и две губернаторские дочери в игре были, собой прехорошенькие...

– О-о-о, надо как-нибудь и мне повеселиться, – улыбнулся Державин.

– А чего же зевать-то, батюшка! Ваше дело молодое, жениховское-с. А невестов тут, в Казани, как цветов в саду: прямо георгины алибо розаны. Особливо купеческого званья барышни пригожестью славятся тута-ка: рослые этакие да румяные, и губки бантиком, фу-ты ну-ты! Богачки-с!.. У-у-у, страсть какие богачки!

– Надо приударить мне...

– Надо, надо, ваше благородие! Вот Пугача словим, честным пирком да и за свадебку-то.

Утомленный в дороге, Державин с неохотой и леностью принялся за бумаги.

Из донесений было видно, что полковник Юрий Бибиков на пути к Заинску побил шестисотенную толпу атамана Аренкуда Асеева.

В Заинске бой шел целый день. Мятежники бежали.

От Заинска команда Бибикова двинулась на выручку Мензелинска. Оказалось, что из Мензелинска мятежные толпы ушли в степь и, в числе двух тысяч человек, укрепились в селении Пьяном Бору, но и там, после самого упорного сопротивления, были побиты и рассеяны.

Оставался Нагайбак, «куда жмутся мятежные толпы». На защиту Нагайбака пугачевец Зарубин-Чика отправил из своей Чесноковки большой отряд в четыре тысячи человек при тринадцати пушках. Отряд этот остановился в крепости Бакалах. Бибиков атаковал крепость и взял ее. Мятежники отряда Зарубина-Чики рассыпались. Полковник Бибиков получил приказ идти на соединение с Голицыным. Князь Голицын, сосредоточив свой отряд у реки Камы, разделил его на три части и пустил их по нужным направлениям. Глубокие снега задерживали движение Голицына. Он приказал, чтоб в каждой роте было по двадцати пяти лыжников. Его отряды быстро справились с калмыками, очистили окрестности Ставрополя, рассеяли толпу Арапова, вступили в связь с отрядом Юрия Бибикова. Сам Голицын соединился в Бугульме с генералом Фрейманом, а отряду полковника Хорвата приказал войти в связь с генерал-майором Мансуровым, наступавшим по Самарской линии.

– Ну, вот... Теперь положение военных дел мне ясно. А то как впотьмах бродил, – сам себе сказал Державин, отправляя в рот последнюю из коробочки конфетку (он большой сластена был), записал для памяти в свою походную тетрадь: «Из донесения лиц командующих явствует, что в начале февраля 1774 года очищено от мятежников все пространство от границ Башкирии до реки Волги и далее на юг, по рекам Ику и Кинели, до Самарской крепостной линии».

Под конец офицер Державин обратил внимание на черновик письма Бибикова к «комедиографу» Фонвизину от 29 января 1774 года. Бибиков между прочим писал: «Бить мы везде начали злодеев, да только сей саранчи умножилось до невероятного числа. Побить их не отчаиваюсь, но успокоить почти всеобщего черни волнения предстоят трудности. Ведь не Пугачев важен, а важно всеобщее негодование. А Пугачев чучело, которым воры, яицкие казаки, играют».

Державин споткнулся взором на фразе «важно всеобщее негодование» и глубоко над нею призадумался. «Против чего же всеобщее негодование черни имел в виду генерал-аншеф? – задал он вопрос и сам себе ответил: – Я чаю, против существующих порядков». Домой Державин возвращался в довольно омраченном состоянии.