В защиту Сталина. Письмо в ЦК

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Было бы неправильно думать – это не уменьшает ни в малейшей степени моих объективных преступных деяний – но было бы неправильно думать, что я субъективно ставил себе контрреволюционные задачи и сознавал, в какое болото мерзости, преступлений мы в конце концов придем.

Не думайте, граждане судьи, – хоть я и преступник, но я человек что за эти годы, годы удушливого троцкистского подполья, я не видел того, что происходит в стране. Не думайте, что я не понимал того, что делается в промышленности. Я скажу прямо. Подчас, выходя из троцкистского подполья и занимаясь другой своей практической работой, иногда чувствовал как бы облегчение и, конечно, человечески была эта двойственность не только в смысле внешнего поведения, но и двойственность внутри.

…Когда уже в конце 1935 г., к 1936 г. мы вплотную подошли, вернее, неправильно, – не вплотную подошли, а оказались в самой гуще государственной измены, предательства и самой неприкрытой фашистской контрреволюции, когда ясно было и для нас, что мы превращаемся в агентуру фашизма, тогда не только у меня было стремление уйти от этого. Я не нашел в себе ни достаточно мужества, ни достаточно твердости для того, чтобы стать на тот единственный путь, который открывался, это путь добровольного рассказа о своей деятельности, выдача организации и выдача всего того, что я сделал в прошлом, т. е. сделать раньше, чем это сделал я.

Произошел арест. Арест совершил свою положительную роль в смысле дачи мной исчерпывающих, полных показаний о деятельности троцкизма. Но он сыграл свою роль только в том отношении, что если я раньше пытался как-то неправильным путем выкарабкаться из этой ямы, то арест поставил передо мной дилемму: или дальше до конца оставаться врагом, несознавшимся, нераскрывшимся, оставшимся троцкистом до последнего дня, или стать на тот путь, на который я встал.

Я понимаю, что это не может служить мотивом для снисхождения. Я только поясняю суду, что меня в конце концов побудило дать те исчерпывающие показания, которые, я надеюсь, хоть немного помогли разобраться в этом грязном клубке.

Я не стану говорить, граждане судьи, – было бы смешно здесь об этом говорить, – что, разумеется, никакие методы репрессий или воздействий в отношении меня не применялись. Да, эти методы, для меня лично по крайней мере, не могли явиться побудительным мотивом для дачи показаний.

Не страх является побудительным мотивом для рассказа о своих преступлениях. Что может быть хуже самого сознания и признания во всех тех преступлениях – тягчайших и вреднейших, которые пришлось делать?

Всякое наказание, которое вы вынесете, будет легче, чем самый факт признания. Вот почему я не могу помириться с утверждением государственного обвинения, что и сейчас, на скамье подсудимых, я как был, так и остался троцкистом…

Я слишком остро сознаю свои преступления и я не смею просить у вас снисхождения. Я не решаюсь просить у вас даже пощады.

Через несколько часов вы вынесете свой приговор. И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный своими собственными преступлениями, лишенный всего по своей собственной вине, потерявший свою партию, не имеющий друзей, потерявший семью, потерявший самого себя.

Не лишайте меня одного, граждане судьи. Не лишайте меня права на сознание, что и в ваших глазах, хотя бы и слишком поздно, я нашел в себе силы порвать со своим преступным прошлым» (стр. 222–224).

Радек —

«Граждане судьи! После того, как я признал виновность в измене родине, всякая возможность защитительной речи исключена.

Нет таких аргументов, которыми взрослый человек, не лишенный сознательности, мог бы защитить измену родине. На смягчающие вину обстоятельства претендовать тоже не могу. Человек, который 3 5 лет провел в рабочем движении, не может смягчать какими-то ни было обстоятельствами свою вину, когда признает измену родине…

Я пошел с троцкистской организацией не во имя теорийки Троцкого, гнилость которой я понял во время первой ссылки, и не во имя признания его авторитета вождя, а потому, что другой группы, на которую я мог бы опереться в тех политических целях, которые я себе ставил, не было. С этой группой я был связан в прошлом и поэтому я с ней пошел.

Пошел не потому, что я был на этот путь борьбы втянут, а на основе собственной оценки положения, на основе добровольно выбранного пути…

На этом я мог бы кончить свое последнее слово, если бы не считал необходимым возразить против освещения процесса, освещения частичного, не в основном пункте, данного здесь, которое мне приходится отклонить, не с точки зрения лично моей, а с точки зрения политической. Я признал свою вину и дал полные показания о ней, не исходя из простой потребности раскаяться – раскаяние может быть внутренним сознанием, которым можно не делиться, никому не показывать, – не из любви вообще к правде – правда эта очень горька, и я уже сказал, что предпочел бы три раза быть расстрелянным, чем ее признать, – а я должен признать вину исходя из оценки той общей пользы, которую эта правда должна принести. И если я слышал, что на скамье подсудимых сидят просто бандиты и шпионы, то я против этого возражаю…

А дело состоит в следующем – процесс этот показал два крупных факта: сплетение контрреволюционных организаций со всеми контрреволюционными организациями страны. Это один факт.

На этот факт есть громадное объективное доказательство. Вредительство может быть установлено техническими экспертами, террористическая работа состояла в связи стольких людей, что показания этих людей, кроме вещественных доказательств, дают абсолютную картину. Но процесс – двуцентрический, он имеет другое громадное значение. Он показал кузницу войны, и он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют новую войну.

Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей – мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжег), и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых, они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чем можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?

Понятно, государственный обвинитель, суд, которые знают всю историю троцкизма, которые знают нас, не имеют никакой причины подозревать, что мы, неся на спине бремя террора, еще для удовольствия присвоили себе государственную измену. Убеждать вас в этом нет никакой надобности. Надо убедить, во-первых, распыленные, бродячие троцкистские элементы в стране, которые еще не сложили оружие, которые опасны и должны понять, что мы здесь говорим, потрясенные до глубины, и говорим правду и только правду. И надо еще показать всему миру то, что Ленин – я с дрожью повторяю это имя с этой скамьи – в письме, в директивах для делегации, направляющейся в Гаагу, писал о тайне войны… Я не могу скрыть эту тайну и взять ее с собой в гроб по той причине, что если я ввиду того, в чем признался, не имею права выступать как раскаявшийся коммунист, то, все-таки, 35 лет моего участия в рабочем движении, при всех ошибках и преступлениях, которыми оно кончилось, дает мне право требовать доверия в одном – что все-таки эти народные массы, с которыми я шел, что-то для меня представляют. И если бы я эту правду спрятал и с ней сошел со сцены, как это сделал Каменев, как это сделал Зиновьев, как это сделал Мрачковский, то я, когда я передумывал все эти вещи, в предсмертный час слышал бы еще проклятье тех людей, которые будут убиты в будущей войне и которым я мог моими показаниями дать средства борьбы против готовящейся войны.

Поэтому оспариваю утверждение, что на скамье подсудимых сидят уголовники, которые потеряли все человеческое. Я борюсь не за свою честь, я ее потерял, я борюсь за признание правдой тех показаний, которые я дал, правдой в глазах не этого зала, не общественного обвинителя и суда, которые нас знают как облупленных, а значительно более широкого круга людей, который меня знал 30 лет и который не может понять, как я мог скатиться. Мне нужно, чтобы они видели убедительно от начала и до конца, почему я дал это показание.

…Я смалодушничал перед трудностями социализма в 1931–1933 гг…На этом я споткнулся и пошел обратно в подполье. И на этом пути я сразу стал предметом обмана. Я это говорю не для того, чтобы уменьшить свою вину, а потому, что этот обман я увеличил, удесятерил по отношению к нашим рядовикам, и для того, чтобы вы поняли те личные мотивы, которые облегчили мне понять необходимость поворота.

Когда я входил в организацию, Троцкий в своем письме не заикнулся о захвате власти. Он чувствовал, что эта идея мне будет казаться чересчур авантюристической. Он подхватил только мое глубокое беспокойство и то, что я могу в таком состоянии решиться присоединиться. А позже все уладится. Когда в разговоре с Пятаковым в декабре 1932 г. он мне сказал: «что ты, что ты, дело идет о государственном заговоре», то это была в самом начале первая трещина.

В сентябре 1983 г. Ромм привез мне письмо Троцкого, в котором, как бы само собой понятно, говорилось о вредительстве. Снова – и Ромм в своих показаниях говорит, что я был неслыханно ошарашен. Почему? Потому что, когда я вел переговоры, мне ни звука не сказали о вредительстве… И когда снова Пятаков мне раскрыл эти вещи, то я, понятно, знал: двери захлопнулись. Смешно начинать по этому поводу распри. Но это была вторая трещина.

И, наконец, когда после директивы Троцкого 1934 г. я, пересылая ему ответ центра, добавил от себя, что согласен на зондирование почвы, – сами не связывайтесь, обстановка может измениться. Я предлагал: пусть переговоры ведет Путна, имеющий связи в руководящих японских и германских военных кругах. И Троцкий мне ответил: «Мы не свяжемся без вас, никаких решений не примем». Год молчал. Через год поставил нас перед фактом своего сговора…

И какая картина передо мной? Первый этап. Убит был Киров. Годы террористической подготовки, десятки бродячих террористических групп, идущих на авось, чтобы ухлопать одного из руководителей партии, и результаты террора лично для меня были – утрата человеческой жизни без всяких политических последствий для нас…

 

Второе – поражение.

…Кто раньше маскировал перед собой, что он пораженец по необходимости, чтобы спасти то, что можно спасти, – тот должен был себе сказать: я – предатель, который помогает покорить страну, сильную, растущую, идущую вперед. Для каких целей? Для того, чтобы Гитлер восстановил капитализм в России.

Знал ли я до ареста, что дело кончится именно арестом? Как я мог не знать об этом, если был арестован заведующий организационной частью моего бюро Тивель, если был арестован Фридлянд… Не буду называть других фамилий… Я не мог тогда ни на одну минуту иметь сомнение в том, что дело окончится в Наркомвнуделе. И тогда я должен ответить на вопрос – почему я не обратился к партии, не обратился к власти, а если я этого не сделал до ареста, то почему не сделал это в момент ареста?

Ответ на этот вопрос очень простой. Ответ состоит в следующем. Я был одним из руководителей организации. Я знал, что советское правосудие не есть мясорубка, что есть люди разной степени вины среди нас, что мы – руководители – должны головой ответить за то, что делали. Но есть значительная прослойка людей, которую мы свели на этот путь борьбы, которая не знала основных, я бы сказал, установок организации, которые в ослеплении брели вперед.

Когда я ставил вопрос о совещании, то я хотел размежевания, чтобы отделились те, кто хотел идти до конца – тех можно выдать в руки даже связанных, – а тем, другим, дать возможность уйти и дать возможность таким образом самим заявить о своей вине правительству.

Когда я очутился в Наркомвнуделе, то руководитель следствия сразу понял, почему я не говорил. Он мне сказал: «Вы же не маленький ребенок. Вот вам 15 показаний против вас, вы не можете выкрутиться и, как разумный человек, не можете ставить себе эту цель; если вы не хотите показывать, то только потому, что хотите выиграть время и присмотреться. Пожалуйста, присматривайтесь». В течение двух с половиной месяцев я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу. В течение двух с половиной месяцев я заставлял следователя допросами меня, противопоставлением мне показаний других обвиняемых раскрыть мне всю картину, чтобы я видел, кто признался, кто не признался, кто что раскрыл.

Продолжалось это два с половиной месяца. И однажды руководитель следствия пришел ко мне и сказал: «Вы уже – последний». И я сказал: «Да, я завтра начну давать показания». И показания, которые я дал, с первого до последнего не содержат никаких корректив. Я раскрывал всю картину так, как я ее знал, и следствие могло корректировать ту или другую мою персональную ошибку в части связи одного человека с другим, но утверждаю, что ничего из того, что я на следствии сказал, не было опровергнуто и ничего не было добавлено.

Я признаю за собой еще одну вину: я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадежное, как и мое, потому что вина у нас, если не практически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним – близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убежден, что он даст честные показания советской власти. Поэтому я не хотел приводить его связанным в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не могу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации…

Мы, в том числе и я, не можем требовать никакого снисхождения, не имеем никакого на это права, и я не говорю, – тут никакой гордости нет, какая уж тут может быть гордость… я скажу, что не нужно нам этого снисхождения. Жизнь в ближайшие годы, пять-десять лет, когда будет решаться судьба мира, имеет смысл в одном случае, когда люди могут принимать участие хотя бы в самой черной работе жизни. То, что было, – исключает это. И тогда снисхождение было бы только ненужным мучением. Мы довольно спетая компания между собой, и когда Николай Иванович Муралов, ближайший человек Троцкого, о котором я был убежден, что он скорее умрет в тюрьме и не скажет ни одного слова, – когда он дал свои показания и мотивировал их тем, что не хотел помереть в сознании, что его имя может быть знаменем для всякой контрреволюционной сволочи, – это есть самый глубокий результат этого процесса.

Мы до конца осознали, орудием каких исторических сил были. Очень плохо, что при нашей грамотности мы это так поздно сознали, но пусть это наше сознание кому-нибудь послужит».

Муралов —

«Я отказался от защитника, я отказался от защиты, потому что я привык защищаться годным оружием и нападать. У меня нет годного оружия, чтобы защищаться.

Вчера государственный обвинитель усомнился в нашей искренности, в искренности наших показаний. Я отнес это и по своему адресу, потому что, конечно, вполне законно сомнение по отношению к преступникам. Но я заверяю суд, что ни на следствии, ни здесь, на суде, в своих показаниях я ничего не скрыл, дал исчерпывающие сведения о своей преступной деятельности и дал соответствующую оценку. Я уже упоминал о том, как я пришел к такому заключению. Я боролся долго с собой… Я не хотел оставаться глупцом, я не хотел оставаться преступником, ибо, если бы я запирался, я был бы знаменем для контрреволюционных элементов, еще имеющихся, к сожалению, на территории Советской республики. Я не хотел быть корнем, от которого росли бы ядовитые отпрыски.

Свыше десяти лет я был верным солдатом Троцкого, этого злодея рабочего движения, этого достойного всякого презрения агента фашизма, врага рабочего класса и Советского Союза. Но ведь свыше двадцати лет я был верным солдатом большевистской партии. Вот эти все обстоятельства заставили меня все честно сказать и рассказать на следствии и суде. Это не мои пустые слова потому, что я привык быть верным в прежние времена, в лучшее время моей жизни, верным солдатом революции, другом рабочего класса. И эти мои чистосердечные показания я прошу учесть при вынесении мне того или иного приговора».

Норкин —

«На следствии я без утайки рассказал все о своих преступлениях. Я совершенно раскаялся. Все мои показания совершенно искренни и точны. Этого достаточно для того, чтобы суд мог, разобравшись во всех деталях и обстоятельствах, принять необходимое решение. Если суд найдет какие-либо обстоятельства достаточными для того, чтобы смягчить оценку и пощадить мою жизнь, я заявляю, что буду с величайшей жадностью накапливать силы в надежде отдать свои силы в борьбе с фашизмом. А на случай другого решения, на случай, если это мое слово на суде – последний акт моей жизни, – я хочу воспользоваться им для того, чтобы передать клокочущее мое презрение и ненависть к Троцкому. Его много для того, чтобы Троцкий мог щедро его разделить со своими партнерами и действительными хозяевами фашистских разведок и генштабов» (стр. 241).

Шестов —

«Граждане судьи. 18 лет я был членом контрреволюционной, подрывной и фашистской организации. Последние пять лет активно подготовлял, пытался убивать вождей трудового народа, вождей рабочего класса… Последние пять лет активно вел на рудниках, шахтах Кузбасса разрушительную, подрывную работу. Последние пять лет я был изменником, был агентом самого реакционнейшего отряда мировой буржуазии, агентом немецкого фашизма… Я знал, на что шел. Я знал, куда я иду, я знал, что меня ожидает, если будет провал организации, которой я руководил. Пощады не прошу. Снисхождения мне не надо. Пролетарский суд не должен и не может щадить мою жизнь. Здесь, перед вами, перед лицом всего трудового народа, перед лицом угнетенных капитализмом всех стран я, в силу своих способностей, расстреливал идеологию, в плену которой был 13 лет. И теперь я хочу одного: с тем же спокойствием встать на место казни и своею кровью смыть пятно изменника родины».

Вот последние слова главных обвиняемых по процессу т. н. «параллельного троцкистского центра». Я не поленился почти полностью привести их.

Много раз, самым внимательнейшим образом, я перечитывал эти слова и, честное слово, не мог отделаться от того впечатления, что говорили они искренне, определенно не рассчитывая на то, что их искренность может смягчить их участь.

Много раз я анализировал самым внимательнейшим образом весь ход процессов 1937–1938 годов. И если даже допустить мысль о том, что все без исключения лица, проходившие по этим процессам, давали свои показания подвергаясь прямому физическому воздействию или, как говорят некоторые из нынешних интеллигентов, моральным угрозам и т. д., с целью заставить их дать ложные, нужные кому-то обвинительные материалы, то я безусловно убежден, что никакие пытки и угрозы не в состоянии вынудить подобные последние слова на открытом судебном процессе.

Словом, я не имею никаких объективных и субъективных оснований подвергать сомнению, а тем более опровержению судебные процессы 1937–1938 годов.

Хрущев и иже с ним, делая вид, что им ничего не известно о судебных процессах 1937–1938 гг. и вновь выдвигая вопрос об убийстве С. М. Кирова, вопросы реабилитации Тухачевского, Якира, Уборевича и других осужденных по этим процессам, тем самым как бы пересматривают эти процессы, ставят под сомнение правомерность этих процессов и, хотят они этого или не хотят, – берут под свою защиту и таких людей, как Зиновьев, Каменев, Рыков, Бухарин, Пятаков, Радек, Рейнгольд, Путна, Муралов, Раковский, Крестинский, Шестов, и им подобных.

Здесь необходимо вновь возвратиться к Тухачевскому.

Процесс над группой бывших высших командиров Красной Армии, в отличие от процессов над гражданскими лицами, по вполне понятным причинам, проходил при закрытых дверях. Но некоторые, довольно значимые факты о заговорщической деятельности Тухачевского, Якира и других военных просочились в показания обвиняемых по другим процессам.

На процессе «право-троцкистского блока», проходившем в марте месяце 1938 г., подсудимый Крестинский, бывший зам. наркома иностранных дел, показал, например, что еще в 1933 г., во время его встречи с Троцким в г. Меране, Троцкий предложил ему установить контакт с Тухачевским, в лице которого он видел «человека авантюристического, претендующего на то, чтобы занять первое место в армии, и который, вероятно, пойдет на многое».

Из показаний подсудимых на этом процессе явствует, что Тухачевский вынашивал замысел военного переворота.

Крестинский говорил, что когда в 1936 г. начался разгром подпольных организаций, Тухачевский стал всячески форсировать совершение переворота.

«В конце ноября 1936 г. на VIII Чрезвычайном съезде Советов Тухачевский имел со мной взволнованный, серьезный разговор. Он сказал: начались провалы, и нет никаких оснований думать, что на тех арестах, которые произведены, дело остановится… Он делал выводы: ждать интервенции не приходится, надо действовать самим… Тухачевский говорил не только от своего имени, но и от имени контрреволюционной организации военных», – показывал на суде Крестинский.

В марте 1937 г. на квартире у члена центра «право-троцкистского центра» подсудимого Розенгольца состоялось совещание, в котором принимали участие Тухачевский и Крестинский. На совещании был установлен срок выступления – вторая половина мая (после возвращения Тухачевского из поездки в Лондон).

Говоря о возможных вариантах осуществления военного переворота, Розенгольц в своих показаниях заявил:

«…У Тухачевского был ряд вариантов. Один из вариантов, на который он наиболее сильно рассчитывал, это – возможность для группы военных, его сторонников, собраться у него на квартире под каким-нибудь предлогом, проникнуть в Кремль, захватить кремлевскую телефонную станцию и убить руководителей партии и правительства».

Тот же Розенгольц показал, что ему другой участник заговора, Гамарник, «сообщил о своем предположении, по-видимому, согласованном с Тухачевским, о возможности захвата здания Наркомвнудела во время военного переворота. Причем Гамарник предполагал, что это нападение осуществится какой-нибудь войсковой частью непосредственно под его руководством, полагая, что он в достаточной мере пользуется партийным, политическим авторитетом в войсковых частях. Он рассчитывал, что в этом деле ему должны помочь некоторые из командиров. Помню, что он называл фамилию Горбачева».

О подготовке Гамарником и Якиром террористических актов рассказал в своих показаниях Гринько:

«…Факт, который мне известен и который относится к тому же периоду, это подготовка Бергавиновым из Главсевморпути террористического акта против товарища Сталина. Об этом я знал также от Гамарника. Об этом знали Антипов и Яковлев, об этом я знал и от самого Бергавинова, который говорил мне, что он задание Гамарника принял и пытается его осуществить».

 

В общем и целом, стараясь по мере сил и возможностей объективно разобраться в событиях 1934–1938 гг., я представил себе следующую картину конкретно-исторической обстановки тех лет.

Потеряв всякую надежду на возникновение в ходе социалистического строительства непреодолимых для партии и правительства трудностей, которые смогли бы привести к компрометации и свержению правительства и, таким образом, обеспечить приход к власти троцкистов и зиновьевцев, последние начинают в 1931 г. договариваться об организационном слиянии обеих оппозиционных групп. Центр подпольной троцкистской организации состоял тогда из Мрачковского, Смирнова Н. И. и Тер-Ваганяна. Зиновьевцы имели свой центр, куда входили Зиновьев, Каменев, Евдокимов и Бакаев. Объединенный центр был составлен из упомянутых лиц, где руководящую роль играли Зиновьев и Смирнов.

На случай провала троцкисты создали свой параллельный чисто троцкистский центр, в который вошли Пятаков, Радек, Серебряков и Сокольников. Параллельный центр занялся восстановлением старых связей и созданием своих ответвлений на периферии. Были созданы украинский троцкистский центр (Логинов, Голубенко, Коцюбинский, Лившиц). Возникает троцкистская ячейка на Урале, в Харькове, Днепропетровске, Одессе, Киеве и… (пропуск в тексте. – Ред.). Еще ранее, в 1928 г., по директиве Троцкого сформировался подпольный троцкистский центр в Западной Сибири (Мура-лов, Богуславский, Белобородов и др.). Сложился троцкистский центр и в Грузии (Мдивани, Окуджава, Кавтарадзе и др.).

В начале 1933 г. разногласия между троцкистами и зиновьевцами окончательно сглаживаются, к ним присоединяются правые и буржуазные националисты. Это единение взглядов выразилось в 1933 г. [в создании] т. н. «Контактного центра», куда вошли представители всех антисоветских подпольных организаций. «Контактный центр» явился этапом к созданию заговорщической организации «высшего типа», известной под названием «право-троцкистского блока». В состав блока вошли также эсеры и меньшевики.

В феврале 1935 г. к «Блоку» присоединилась группа Тухачевского.

В состав руководящего центра блока вошли от правых Рыков, Бухарин, Рудзутак и Ягода, от военной группы – Тухачевский, от троцкистов – Пятаков.

Вредительство как средство создать дополнительные искусственные трудности в народном хозяйстве и тем самым вызвать недовольство и озлобление политикой партии и правительства, распространение под разными соусами и по самым различным поводам всякого рода антисоветских, антипартийных и антиправительственных слухов, индивидуальный политический террор и, наконец, изощренное двурушничество, демонстрация полнейшей преданности и лояльности Центральному Комитету ВКП(б) и ее руководящему ядру, как основной метод конспирации, – получили широкое распространение во всех этих организациях как основные средства борьбы за осуществление поставленных перед этим подпольем целей захвата руководства партией и страной.

Мне не хочется сейчас задерживаться на описании вредительской работы различных антисоветских организаций.

Но нельзя не сказать пару слов об их террористической деятельности.

Об убийстве С. М. Кирова, по-моему, сказано достаточно.

Совершение террористических актов было поручено ряду созданных для этой цели террористических групп и отдельным лицам. Одним из таких индивидуальных террористов был бывший секретарь Зиновьева Богдан, которому тот поручил стрелять в Сталина в секретариате ЦК. После того, как в 1933 г. Богдан не выполнил этого задания, он покончил жизнь самоубийством.

«Мне известно от Мрачковского и Дрейцера, – показывал подсудимый Рейнгольд, – что летом 1933 г. была организована под руководством Дрейцера троцкистская группа из военных, куда вошли: Шмидт – командир одной из бригад Красной Армии, Кузьминов – начальник штаба одного из военных соединений, и ряд других лиц, фамилий которых я не знаю. От Дрейцера мне известно, что непосредственными исполнителями террористического акта против Ворошилова были Шмидт и Кузьминов, которые дали согласие на выполнение этого акта. Предполагалось, что они воспользуются для этого одним из приемов у Ворошилова либо используют посещение Ворошиловым их войсковых частей».

Аналогичные показания дал сам Дрейцер и другие.

На процессах было с неопровержимостью доказано, что кроме «своих» террористов антисоветские организации пользовались услугами наемных террористов – агентов иностранных разведок, переправляемых в СССР Троцким и его сподручными. Так, например, в СССР были переправлены террористы Ольберг, Борман-Юрин, Фриц Давид, М. и И. Лурье и десятки других.

Многие из них прошли по процессам 1934–1938 гг. и дали подробные показания о своей шпионско-террористической работе.

Интересны показания таких «деятелей», как Пятаков, Радек, Рыков, Бухарин.

По показаниям Радека, Троцкий в своих директивах требовал «организовать узкий коллектив людей для выполнения покушений на руководителей ВКП(б), в первую очередь против Сталина».

Пятаков в своих показаниях рассказал, что в беседе с ним в 1935 г. Троцкий говорил:

«Поймите, что без целой серии террористических актов, которую надо провести как можно скорее, нельзя свалить сталинское руководство».

На процессе «право-троцкистского блока» Рыков показывал, что «еще в 1934 г. я уже дал задание следить за машинами руководителей партии и правительства созданной мною группе Артеменко».

Бухарин сознался, что в 1932 г. привлек к организации и совершению покушений на Сталина и Кагановича эсеровских террористов, «имевших большой опыт в подобного рода делах».

По указанию центра троцкистского подполья были умерщвлены А. М. Горький, В. В. Куйбышев, председатель ОГПУ Менжинский.

«Объединенный центр… в течение долгого времени пытался обработать Горького и оторвать его от близости к Сталину. В этих целях к Горькому были приставлены Каменев, Томский и ряд других. Но реальных результатов это не дало… При серьезной постановке вопроса о свержении сталинского руководства и захвате власти центр не мог не учитывать исключительного влияния Горького в стране, его авторитета за границей…» (Из показаний Ягоды).

На убийстве Горького особенно настаивала троцкистская часть блока, что являлось следствием категорической директивы Троцкого. По показаниям Бессонова, эту директиву ему дал Троцкий в 1934 г.:

«М. Горький очень близко стоит к Сталину. Он играет исключительно большую роль в завоевании симпатий к СССР в общественно-мировом демократическом мнении и особенно Западной Европы… Вчерашние наши сторонники из интеллигенции в значительной мере под влиянием Горького отходят от нас. При этом условии я делаю вывод, что Горького надо убрать. Передайте это мое поручение Пятакову в самой категорической форме: «Горького уничтожить физически во что бы то ни стало»«.

В уничтожении Горького, по словам Рыкова, сыграл свою роль и тот факт, «что Троцкому было хорошо известно, что Горький считает его проходимцем и авантюристом».

В связи со сказанным о террористической деятельности троцкистов нельзя не вспомнить следующий отрывочек из выступления Н. М. Шверника на XXII съезде:

«…Вот пример крайнего цинизма Молотова. При поездке его в 1934 г. в г. Прокопьевск машина, в которой он находился, съехала правыми колесами в придорожный кювет. Никто из пассажиров не получил никаких повреждений. Этот эпизод впоследствии послужил основанием версии о «покушении» на жизнь Молотова, и группа ни в чем не повинных людей была за это осуждена. Кому, как не Молотову, было известно, что на самом деле никакого покушения не было, но он не сказал ни слова в защиту невинных людей» (Стенотчет XXII съезда. Госполитиздат, 1961, стр. 216).