Kostenlos

Панургово стадо

Text
Aus der Reihe: Кровавый пуф #1
4
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Панургово стадо
Audio
Панургово стадо
Hörbuch
Wird gelesen Александр Сидоров
2,48
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Это возбудило к нему сильное сочувствие в обществе. Тотчас же нашлись ловкие господа, которые, думая воспользоваться столь удобной минутой, возжелали и несчастие человека поэксплуатировать в пользу своих гаденьких стремленьиц. Эти «промышленники прогресса», которые не умели или не хотели прежде, до его публичной выходки, сочувствовать голосу профессора, вздумали теперь записать его в свои ряды, прицепить и его имя к своей разношерстной клике. Это была своего рода передержка в глазах общества, так как профессор никогда не принадлежал к Полояровско-Анцыфровским партиям прогресса.

* * *

8-го марта в Александровской зале городской Думы профессор Костомаров читал свою лекцию. Аудитория была битком набита. Еще до начала чтения в публике сказывалось какое-то лихорадочное брожение. В настроении ее на этот раз было что-то ненормальное, экзальтированное. Разные господа перебегали от кучки к кучке, шнырили между рядами стульев, шептались, передавали что-то, делали какие-то предупреждения, распоряжения, планы и вообще суетились более обыкновенного. Публика, очевидно, была к чему-то подготовлена, ожидала чего-то особенного, крупного, выходящего из ряда обычных явлений. Там и сям упоминалось имя Павлова, передавались обстоятельства вечера 2-го марта…

«Коммуна» была вся налицо. Полояров протискивался вперед, чтобы быть поближе к кафедре, Анцыфров петушком следовал за ним, держась за полу его пальто и подслеповато наступая на ноги всем встречным. Лидинька Затц, забравшись сначала в самую середину одного ряда стульев, где она завела громогласную беседу с несколькими своими знакомцами и знакомками, захотела пробраться тоже поближе к кафедре; но так как и в ту, и в другую сторону проход был весьма затруднителен, по причине множества столпившегося народу, то она не долго думая подобрала юбку и зашагала целиком по стульям, валяя напрямик через спинки и крича во весь голос: – «Полояров! Анцыфрик! Подождите, черти, меня! Сядем все вместе!» Нимало не стесняясь тем, что мокрохвостые юбки и грязные ноги ее задевают по плечам и даже по физиономиям впереди сидящих слушателей, она храбро прокладывала себе дорогу вперед, пока наконец не соединилась со своими приятелями. Впрочем, такой оригинальный способ передвижения был уже здесь не в диковину, потому что еще и прежде иные студентки зачастую прибегали к нему для сокращения расстояний.

Лекция прошла в каком-то напряженном ожидании. Большинству слушателей едва сиделось от нетерпения, скоро ли она кончится.

Профессор кончил и сошел с кафедры. Тогда на месте его тотчас же появился какой-то лохматый господин и громогласно объявил, что так как профессор Павлов сослан, то распорядители порешили, что публичные лекции сегодняшним числом прекращаются и никаких более чтений вперед уже не будет.

Публика захлопала и закричала «браво!». Профессор же, очевидно, приведенный в недоумение столь самовольным и неожиданным заявлением, в котором заключалась такая странная логика, снова взошел на кафедру и в свою очередь обратился к публике с вопросом: желает ли она продолжения его лекций, так как между ссылкой и публичными лекциями нет никакой достаточно законной и разумной причины, которая оправдывала бы столь самовольное и насильственное прекращение чтений?

Более сотни голосов с разных концов залы закричали: «Читайте! Читайте! К чему прекращать?! Отчего не продолжать? Мы хотим слушать! Читайте!»

После этого профессор объявил, что он будет читать. Но едва лишь сказал он эти слова, как в зале раздался свист, шиканье, шипенье, крики: «вон! долой!» и даже… площадные ругательства.

– Он подкуплен! – орал Полояров, жестами указывая на человека, который всей своей жизнью доказал долголетнюю и неизменную преданность либеральной идее. – Он заодно с жандармами!..

– Подкуплен!.. подкуплен правительством, полицией! – орала, как стадо баранов, свистящая и гикающая толпа.

– Эй, вы! за сколько вас наняли? Сколько вам заплатили? – кричал Полояров, не выставляя, однако, очень близко напоказ свою физиономию.

– Ступайте читать свои лекции в Третье Отделение! Там вас будут слушать! – пронзительно визжала Лидинька, стоя на стуле, среди поднявшейся толпы.

– В Третье! в Третье!.. Там будут! – вторило стадо. Профессор не смутился. В лице его было спокойствие и твердость, и только в движении энергически очерченных губ сказывалось, быть может, подавляемое негодование.

Он снова стал говорить, несмотря на шум и гвалт, и говорил громко, твердо и явственно.

Толпа на минуту примолкла.

Он говорил, что не намерен потакать такому пошлому либерализму, что гаерство недостойно науки и ее целей, и что известные поступки, вроде настоящего деспотического и безнравственного насилия над человеческою личностью, характеризуют не либералов, а Репетиловых, из которых впоследствии легко выходят Расплюевы.

Вновь поднялась неистовая буря озлобленных криков, гама, свиста, гоготанья… и опять площадные ругательства, опять безобразные, гнусные намеки и предположения, опять комки нравственной грязи и оскорблений.

В этот день совершен был подвиг настоящего гражданского мужества. Против более чем двухтысячной толпы, расточительно-щедрой в своем деспотически-злобном опьянении на всяческую хулу, оскорбление и насилие, стоял один человек, не защищенный ничем, кроме своего личного убеждения, кроме непоколебимого, глубокого сознания долга, права и чести. Среди двухтысячного стада, которым коноводили несколько завзятых вожаков, бывших, в свою очередь, передовыми баранами в другом, еще большем, громаднейшем стаде, выдвигалась одна только самостоятельная личность, не захотевшая, во имя правды и науки, подчиниться никакому насилию, – и против этого одного, против этого честного права, против законной свободы личности поднялся слепой и дикий деспотизм массы, самообольщенно мнившей о своем великом либерализме. А сколько в этой толпе было еще тех самых юношей, которые не далее как год назад восторженно выносили на своих руках этого же самого профессора из его аудитории!

8-е марта показало самым наглядным и убедительным образом, чего стоит свобода личного мнения, во сколько ценится независимость убеждения и вообще чтó значит «сметь свое суждение иметь», и этим-то самым 8-е же марта для меньшинства образованного общества поднесло первую склянку отрезвляющего спирта: оно сделало поворот в известной части наименее зависимого общественного мнения, и в этом, так сказать, историческая заслуга 8-го марта; в этом лежит его право на память в летописях санкт-петербургского развития и прогресса.

* * *

Из разных углов литературы поднялся лай.

Но на кого? На тех, кто поступили по-репетиловски? – Нет, осуждению и лаю подвергся профессор. И это понятно: могли ли мы, смели ли мы поднять голос против так называемого «молодого поколения»? Мы так боялись и гнева журнальных оракулов, и того, чтобы о нас не подумали, будто мы «отсталые»; каждому из нас так хотелось, вроде Петра Ивановича Бобчинского, «петушком, петушком» побежать за «молодым поколением», заявить всем и каждому, что и я, мол, тоже молодое поколение. И так уже мы все привыкли раболепно льстить этому кумиру, что что бы ни выкидывали иные господа, прикрывавшиеся этой соблазнительной фирмой, мы уже заранее всегда были на их стороне. Впрочем, это не мешало нам проповедовать о гражданской честности.

Но – надо отдать справедливость – в «Петербургских Ведомостях» поднялся один голос против течения. Правда, голос не совсем-то громкий и смелый, но и за то уже великое спасибо! Там была напечатана маленькая статейка: «Учиться или не учиться?» На нее последовал ответ: «учиться, но как?», где, конечно, осуждался профессор, ибо автор писал «в защиту молодого поколения». Затем в «Современнике» в защиту того же «поколения» появилась статья «Научились ли?», мечущая перуны гнева и презрения в тупоумных пошляков и проч.

И в сколь многих из этих писаний каждому свежему чутью слышался поддельный неискренний тон сочувствия и приторная лесть новому идолу! Прежде, бывало, курили сильным и высоким мира; ныне – «молодому поколению». Мы только переметши ярлычки на кумирах, а сущность осталась та же: мы поклонялись силе, разумной или нет – это все равно: была бы только сила!

Между тем многие слушатели словесно и письменно стали заявлять профессору, чтобы он возобновил свой курс, прерванный 8-го марта, – и профессор объявил в газетах, что, подчиняясь желанию слушателей, он вновь начнет свои чтения, лишь только приищет новую аудиторию.

Между его противниками, сделавшими скандал 8-го марта, поднялось новое брожение. Многие из них спешили запастись медными и полицейскими свистками да мочеными яблоками, чтобы встретить ими открытие чтений. К профессору посыпались пасквильные, безымянные письма и угрозы; даже некто выкинул гнусный фарс, грозя ему смертью за противодействие общему делу.

Через неделю Костомаров объявил, что его лекции вновь открываются в зале Руадзе. Сонм противников уже совсем было приготовился к новому великому скандалу «во имя свободы», как вдруг на следующий день в «Северной Почте» появилось следующее объявление.

«По распоряжению г. управляющего министерством народного просвещения, вследствие беспорядков, бывших на лекции г. профессора Костомарова, навлекающих нарекания на студентов здешнего университета, прекращаются разрешенные прежде публичные лекции следующих гг. профессоров и преподавателей: Костомарова, Утина, Спасовича, Менделеева, Калиновского, Благовещенского, Ивановского, Гайковского, Лохвицкого и Гадолина».

Итак, лекции были запрещены, но это запрещение не вызвало даже никаких, сколько-нибудь сильных оппозиционных толков. Мимолетная мода уже миновала, как миновала она на воскресные школы и на многое другое…

III
Меркурий

Начиная с зимнего сезона 60-го, или 59-го года, на петербургском горизонте время от времени стала появляться некоторая новая личность. Хотя на петербургском горизонте появляется ежесезонно многое множество личностей, которым вообще можно дать имя метеоров: они появляются, вертятся, иногда на мгновенье блистают и потом исчезают неведомо куда и неведомо когда, никем не замеченные, никем не вспоминаемые, на другой же день всеми забытые; но та личность, которую мы имеем в виду представить читателю, приобрела себе некоторую известность в петербургском свете и вообще была заметна.

 

Это был метеор, но метеор более блестящий, чем другие, подобные ему тела газообразного свойства.

Метеор известен был в свете под именем графа Слопчицького, а в польском кружке его титуловали просто графом Тадеушем, то есть звали одним только именем, ибо метеор был настолько популярен, что достаточно было сказать «наш грабя Тадеуш» – и все уже хорошо знали, о ком идет речь, и притом же совокупление титула с одним только собственным именем, без фамилии выражает по-польски и почтение, и дружелюбность, и даже право на некоторую знаменитость: дескать, все должны знать, кто такой граф Тадеуш: как, например, достаточно сказать: князь Адам, или граф Андрей – и уже каждый, в некотором роде, обязан знать, что дело идет о князе Чарторыйском и о графе Замойском. Для поляков же нетитулованных, кажется, нет выше наслаждения, как похвастаться перед кем бы то ни было личными отношениями к своим магнатам. В этом случае они готовы обманывать даже самих себя насчет важности и блеска титулов графа такого-то и такого-то, и даже самого мизерненького графика, известность которого простирается едва лишь на свой маленький муравейник, они непременно произведут в первые магнаты, лишь бы только он был «пан грабя».

Но насколько пан Слопчицький в действительности имел прав на графский титул, этого не разрешила бы ни одна герольдия в мире. Вообще, он был граф самого сомнительного качества, – более для виду, и едва ли не сам себе доставил графскую корону.

В Петербурге его можно было встретить везде и повсюду: и на обеде в английском клубе, и на рауте князя Г., в салоне графини К., в опере, и вообще в любом спектакле, на бирже, и на бегах, в Летнем саду, у генеральши Пахонтьевой, у любой артистки, в танцклассах у Гебгардт и Марцинкевича, в гостях у содержателя гласной кассы ссуд Карповича, в редакции «Петербургской Сплетни», в гостиной любой кокотки – словом, куда ни подите, везде вы могли бы наткнуться на графа Слопчицького. Но более всего любил он тереться в кругах, которые так или иначе стремятся называть себя «избранными», аристократическими.

Он отлично владел французским, весьма порядочно русским и недурно немецким языками, да при этом еще отличался польски-изящною развязностью манер и тою особенною наглостью, которая повсюду растворяла ему любые двери. И действительно, у него было необыкновенное уменье втираться в дом и в дружбу. Ему ровно ничего не значило со второй встречи с человеком прямо, ни с того, ни с сего начать с ним вдруг на ты, самым приятельски-фамильярным тоном: «Ah, mon cher, как, дескать, поживаешь?!. Что, душечка, поделываешь? Давно был у нашего милого князя?.. А, кстати, чтó тебя так давно не видать у нашей прелестной Жозефины?» и т. д. все в таком же милом роде.

Но зато так же точно ровно ничего не значило ему в другой раз, столкнувшись нос к носу с тем же самым импровизированным приятелем, вдруг не узнать его или не ответить на поклон. И ведь не то, чтобы он и в самом деле не узнал человека, нет, узнал очень хорошо, но притворился незнакомым. Иногда у него это делается по миновании надобности в человеке или по каким-либо расчетам, а иногда и вовсе без всяких расчетов, а просто так, потому лишь, что он – пан грабя Слопчицький.

Это был пан, чрезвычайно легкий на подъем. Сегодня он, например, в Петербурге, а через неделю в Париже или в Лондоне, а там – глядь! – в Вильне в генерал-губернаторских салонах трется, то вдруг в неделю в Неаполь слетает и назад в Петербург вернется, а то в каких-нибудь Телынах или Шавлях с жидами какие-то сделки заключает, потом его видят на Тверском бульваре в Москве, а через трое суток он уже в Варшаве, в кондитерской у Люрса «Curjera Warszawskiego» [89] пробегает и прохлаждается «вóдой содóвей с цитриновым сокем», но через неделю – глядь! – опять наш пан грабя бежит своею торопливою походкою по Невскому проспекту.

Иногда пан грабя ходит, прячась от людей, в стареньком пиджачке, и вся фигура его невольно изображает собою видимое отсутствие «пенёнзы». И что же! – не далее как вчера еще встретили вы его в таком, говоря относительно, убожестве, так что даже он сам поспешил отвернуться от вас к окну первого встречного магазина и внимательно заняться рассматриванием всяких безделушек, нарочно для того, чтобы вы его не узнали, а сегодня он уже едет в Париж, и не иначе как в вагоне первого класса, а через две-три недели возвращается оттуда с великолепнейшим фраком, с огромным запасом самого тонкого белья, самым разнообразным и причудливым выбором всевозможных атрибутов гардероба и туалета. Между тем виленские «родаки» его очень хорошо знают, что у пана грабего, кроме фантастического титула, за душою нет ни кола, ни двора и ни в едином из европейских банков никаких капиталов на его имя не хранится. – Откуда же, однако, из каких богатых источников черпает наш грабя Тадеуш средства на эти ежеминутные летанья по всей Европе и на эти резкие переходы от старенького пиджачка к великолепным парижским фракам? В Петербурге, при встрече с таким вопросом, люди обыкновенно делают самое индифферентное заключение: «А черт его знает! Должно быть, играет в карты, а впрочем, он ничего, славный малый!»

И точно: он был и славный малый, и bon-vivant, и бонмотист, и каламбурист, и артист, и в карты играл, и фокусы отлично показывал; но не богиня зеленого поля была его добрым гением, открывавшим ему финансовые источники.

У пана грабего Слопчицького был свой собственный добрый гений совсем особого рода. Что это за добрый гений – про то не ведал никто, даже и из «вилёньских родаков», за исключением весьма и весьма ограниченного числа лиц посвященных…

В высших сферах «святой справы» пан грабя Слопчицький был известен под специальным прозвищем «Меркурия», – «c’est le Mercure de l’Hotel Lambert» [90] отчасти иронически, отчасти покровительственно отзывались о нем некоторые «филяры велькего будованя». У него имелись два специальные назначения. Одно из них было так называемая «салонная миссия» (missia salonowa), в силу которой Меркурий обязан был постоянно вертеться во всевозможных салонах, незаметно и ловко, между болтовней об опере и вчерашнем рауте, пропагандировать и так и сяк свою «великую идею», подчас поражать умы сердобольных барынь повествованиями о русских ужасах и варварствах, о страданиях несчастной, угнетенной Польши, возбуждать салонное и особенно дамское сочувствие польскому делу, подчас же ловко втирать очки доверчивому и умеренно-либеральному сановнику насчет консервативности западного «дворáнства» и скрытно-революционных элементов «хлопства», которое только и можно удерживать в повиновении посредством воинских экзекуций. Кроме этого, пан грабя обязан был всячески вынюхивать и выведывать о всевозможных новостях правительственного и административного мира, о всяком малейшем мероприятии, проекте, предположении, которые так или иначе могут иметь то или другое отношение к польскому делу. Часто какой-нибудь случайный разговор, какая-нибудь фраза, оброненная тем или другим высокопоставленным лицом, служили для пана грабего великим поводом к своим, совершенно особым соображениям, выводам, заключениям, – и обо всем этом, о слышанном, виденном, о сделанном и подстроенном он немедленно же сообщал по назначению в Париж или в Варшаву, в Вильну – словом, куда требовалось, смотря по обстоятельствам. Зачастую, вследствие этих сообщений, он получал какое-нибудь экстренное назначение из Ламберова Отеля, и тогда-то у пана грабего, совершенно неожиданно для всех его знакомых, вдруг являлась самая спешная, безотлагательная необходимость лететь в Москву, в Дрезден, в Рим, в Тельши, в Женеву, в Казань, в Константинополь… Словом, вчера он и сам не знал, где будет сегодня, а сегодня не ведает, где проночует завтра. В этих повсюдных перелетах заключалось его второе специальное назначение. Он летал политическим курьером к дипломатическим представителям Ламберова Отеля при разных правительственных переднях Европы и к тайным представителям польской справы внутри России, привозя с собою тем и другим сообщения наиболее важного свойства. В этой-то второй миссии и заключалась разгадка его великолепных фраков, его финансов, его существования и его гонора. Добрый гений пана грабего ютился в кабинете Ламберова Отеля, и вот почему дано ему было специальное прозвище «Меркурия».

Он благоденствует и доселе. Граф Муравьев его не повесил. Напротив, в самый разгар времен повстанских пан грабя, когда только бывал в Вильне, неукоснительно являлся в приемные дни на поклон к Муравьеву. Его имя, впрочем без графского титула, можно найти на всевозможных «дворáньских адресах», в которых он свидетельствовал, если и не о верноподданстве своем, то о высоких чувствах своего «вернопреданьства». Пана грабего и доселе можно встретить иногда то в Петербурге, то в Вильне, то в Париже и проч., и проч. – полезная миссия его не кончилась.

В наши дни он с подобающим ужасом распространяется в некоторых петербургских салонах о революционных и социалистических началах Муравьевских «деятелей» в Западном крае и вообще враждебно относится как к русской, так и к польской «партии красных». Он, конечно, самый консервативный и самый «вернопреданный из наивернопреданнейших» польских панов.

IV
Пан граф Тадеуш и просто пан Анзельм

Он был знаком и с Бейгушем. Он не мог не быть с ним знакомым, во-первых, потому, что с кем же и не знаком в Петербурге, а во-вторых, и это главное, Бейгуш, как добрый патриот, был связан с ним единством идеи, общностью дела. Конноартиллерийский мундир поручика в глазах Слопчицького давал ему право на аттестацию «поржонднéго хлопáка», и вследствие того пан грабя любезно снисходил до приятельского знакомства с бравым поручиком. Хотя в аристократических салонах – где, впрочем, пан Тадеуш с паном Анзельмом не встречались – он и не признался бы в приятельстве с безвестным офицером, но в сферах пониже, и особенно в польских кружках, весьма охотно называл себя его хорошим знакомым. Тут уже пан Анзельм был в его рекомендации не иначе как «муй добржы пршияциолек».

В плохие или, так сказать, в «пиджачные» времена, когда в кармане не сказывались дома лишние «пенензы», когда жаль было лишний рубль бросить на пропитание в модном ресторане и когда не предстояло случая попасть на обед в какое-нибудь аристократическое семейство, пан грабя зачастую направлял алчущие стопы свои «до пршияцéля Анзельма» и снисходительно пользовался его офицерской похлебкой. Пан же Анзельм, со своей стороны, немало гордился в душе тем, что может назвать своим коротким приятелем «ясневельможнёго пана» с таким аристократическим титулом. В «кружке» знали об этой дружбе, и находились иные родовитые шляхтичи, которые даже отчасти завидовали дружбе Бейгуша с аристократствующим проходимцем. В таковом чувстве родовитых шляхтичей, конечно, первую, если не единственную роль играл ясновельможный графский титул.

Однажды, в плохое время господства старого пиджака, пан грабя пришел покормиться к Бейгушу и увидал у него на письменном столе фотографическую акварельную карточку прехорошенькой женщины, обделанную в очень изящную рамочку.

– Ah, tiens!.. ба, ба, ба!.. Этто чтó значит?! – развязно вскричал он, схватив со стола портретик и любуясь на него. – Пане капитане!.. Пршияцéлю!.. Так вот мы какими делами занимаемся?!.

Бейгуш – не в силах сдержаться от невольного проявления внутреннего самодовольства, со скромной улыбкой покрутил свой красивый ус.

– Кто такая?.. купчиха? чиновница? гувернанточка?.. а? – лукаво подмигивая и продолжая любоваться, допытывал грабя.

– Нет… барыня одна… знакомая… так себе, просто… – как бы неохотно сообщил Бейгуш, тогда как в душе весьма и весьма охотно бы рассказал ему всю суть своей «офицерской интрижки».

– Барыня?!. Sapristi [91]!.. Да как же это я ее не знаю? – удивился Слопчицький. – Я, кажется, их всех наперечет знаю!.. Должно быть, нездешняя?.. а?.. приезжая, верно?

 

– Н-нет… она здесь живет.

– Mais, mon cher!.. Кто ж она такая, если это не нескромно с моей стороны?

– Нигилистка, – улыбнулся Бейгуш.

– Ah, ça!.. une nihiliste [92]!.. Аум! – плотоядно мурлыкнул он. – Vraiment c’est piquant – la petite nihiliste!.. а [93]?.. Прехорошенькая!

– Н-да, превкусная барынька! – многозначительно согласился Бейгуш.

– Voilá c’est le mot [94]!.. Именно превкусная!.. Глаза-то какие!.. А губы? а ноздри? – О, многообещающие ноздри! И притом же еще нигилистка! Да это, ей-Богу, преинтересно!.. Але ж éстешь тéнги ходак, душéчко! – весело хлопнул он по плечу поручика. – Но только отчего ж у нее волосы не острижены? Ведь у этих нигилисток, говорят, волосы под гребенку стригут? Только фис!.. Это, положим, оригинально, однако очень некрасиво.

– Нет, эта не выстрижет!.. Эта не из таких нигилисток! – заступился Бейгуш. – А у нее, надо отдать ей всякую справедливость, просто божественные волосы!.. Роскошь!

– О, да это видно! Это видно сейчас же! – с видом компетентного судьи поспешил согласиться пан грабя. – А ты продолжаешь посещать нигилистов? – впадая в деловой, серьезный тон, обратился он к Бейгушу.

– Как же, постоянно бываю!

– Ну, и каково теперь настроены эти инструменты?

– Да, признаться сказать, настраивает их более один приятель мой, Свитка, а я, грешный человек, я более насчет этой прелестной вдовушки.

– А она еще и вдовушка, вдобавок?

– Вдовушка. Да это чтó! А ты скажи, что кроме этого и богата вдобавок! – похвалился Бейгуш.

– О?!. Еще и богата!.. А как богата?

– Около пятидесяти тысяч чистоганом.

– Тсс! – покачал головой пан грабя. – От-то пёнкна штука!.. Послушай же, коханку! Если она так добра к тебе и так богата, с нее следовало бы слупить сколько можно в пользу дела, в фундуш народóвы?

– Не беспокойся! свое дело знаем! – подмигнул пан Анзельм; – триста рублей на прошлой еще неделе подписала. Уговорил.

Пан грабя плотоядно улыбнулся и весело потер себе руки.

– А у прочих как идет подписка? – спросил он.

– Ничего себе. Где лучше, где хуже, но в общем довольно порядочно. Уж на что коммунисты: ведь это все народ, что называется, ni foi, ni loi [95], однако Свитка и с тех ухитрился слупить малую толику.

– А эти триста рублей… ты их отправил уже? – с какой-то особенной заботливостью спросил пан грабя.

– Н-нет еще… – раздумчиво ответил Бейгуш и сейчас же вдруг спохватился. – Ах, это триста-то рублей? – Как же, как же! Тогда же отправлены!

«Так-то спокойнее, а то еще взаймы попросит», – подумал он себе и поспешил перевести разговор на другую тему.

– Да, да!.. дело вообще не дурно идет! – говорил он. – То, что пан ведет в салонах, Свитка проводит в коммунах! я – и там, и сям, а больше в казармах, то есть так себе, исподволь, в батарейной школе, потому тут большая осторожность нужна.

– Дело идет! – компетентно и с видимым удовольствием подтвердил пан грабя. – Теперь гляди, душа моя, вот как: у меня – пропаганда сальонова, у Колтышки – литерáцька и наукова, Чарыковского – пропаганда войскóва, у Почебут-Коржимского – «между столпами отечества», так сказать, у тебя с этим Свиткой твоим – коммуны и нигилисты… А разные министерства, канцелярии, управления? А университет? а корпуса? а школы, гимназии, институты? – Охо-хо-хо!..

 
Еще Польска не згинэла
Пуки мы жиемы! —
 

запел он вдруг, прихлопнув в ладоши, и в два-три пáпрошелся мазуркой по комнате. – Тут и стадо сальонóве, и стадо наукове, и стадо войскове, а вшистко у купе – едне вельке стадо дуракове! Ха, ха, ха, ха! – весело заключил он – руки в карманы – грациозно поворачиваясь на одном каблуке, видимо, довольный эффектом последней фразы.

После обеда, в котором денщик Голембик показывал свое кулинарное искусство, пан грабя Слопчицький, развалясь в кресле и ковыряя в зубах с таким сибаритским видом, как будто он только что встал из-за Лукуллового пиршества, снова завел с поручиком разговор насчет прелестной вдовушки. Его ужасно интересовало: кто она? – Но Бейгуш с видом притворной скромности сказал, что он не имеет обыкновения называть фамилии тех особ, которые дарят его своею благосклонностью. Однако, через пять минут, увлеченный жаром своего рассказа и таким внимательным, даже приятельски завистливым участием друга Тадеуша, выболтал, что «моя –де Сусанна – это божество! вдова гусарского полковника барона Стекльштрома (полковника и барона он прибавил для пущей важности), что эта прелесть готова ему всем пожертвовать, что она влюблена в него без памяти, что вообще, это – добрейшее и благороднейшее существо из всех, каких он только знал на свете, существо, которое ни в чем не умеет отказывать, и вот доказательство: эти триста рублей, пожертвованные в пользу народного дела, но… одно лишь бесконечно жаль: москéвка!

– Так что ж, что москевка? – выпучил глаза Тадеуш.

– А то, что кабы не москевка, честное слово – женился бы сейчас же!

– А я бы на твоем месте и непременно женился бы! И чем скорее, тем лучше! – резонерским тоном заговорил пан грабя. – Если действительно, как ты говоришь, из нее веревки вить можно, да еще если к тому же эта добродетель ни в чем отказывать не умеет, а для тебя готова всем пожертвовать – я бы вот сию же минуту «к алтарю». К алтарю, сударыня, без всяких разговоров! И пусть себе Исайя ликует по-москéвську! Я тоже стану ликовать с ним вместе!

– Жениться на москéвке! – с пренебрежительной гримасой повел плечами поручик.

– От-то éще!.. «на москéвке»!.. Да я б на Юлии Пастране женился! – Абы пенéнзы!

– Да, но могу ли я связывать себя, когда отчизна не сегодня-завтра может потребовать меня к делу? – с видом благородного достоинства возразил Бейгуш.

– Ну, когда потребует, ты и развяжись.

– С законною-то женою?

– А хоть бы с перезаконной!.. Что ж такое!.. Кто мешает тебе в одно прекрасное утро пропеть романс: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою!», сделать ручку и улыбнуться… А то и петь ничего не нужно, а просто втихомолку улетучился да и баста!.. «Ищи меня в лесах Литвы»… Штука-то простая!

– Ну, это, пожалуй, не так легко, как кажется!

– Чего там не легко! Что ж она, пойдет тебя разыскивать, преследовать через полицию, что ли? Погорюет две недели, и по доброте, общей всему Евину роду, постарается утешить кого-нибудь в одиночестве, и сама вместе с тем утешится, ну, и только!.. А пятьдесят тысяч, мой друг, это легко вымолвить, но не легко добыть. Пятьдесят тысяч по улицам не валяются! Ведь это – шутка сказать! – это триста семьдесят пять тысяч польских злотых!.. Ух!.. да это дух захватывает!

Пан грабя даже выскочил из своего глубокого, покойного кресла.

– Анзельм, – с решительным видом остановился он перед Бейгушем. – Если ты не женишься, это будет величайшая ошибка… Э, да чего там ошибка! Это будет пошлая, непростительная глупость с твоей стороны! Понимаешь?.. Я считаю тебя слишком умным и расчетливым малым, чтобы ты мог упустить такой клад! И именно вот на тот самый случай, когда, как ты говоришь, Польша призовет тебя к делу, что ж ты с пустыми руками пойдешь навстречу ойчизне?.. Э, брацишку! Драться на голодные зубы куда как скверно!.. Будем смотреть практически, будем предусмотрительны! Ежели бы, например, чего не дай Бог и чего, я уверен, не случится, но все-таки, положим, что ежели бы … Итак, ежели бы мы проиграли: имея в кармане деньги, всегда можно, при некоторой ловкости, удрать за границу и жить себе в Париже или в Швейцарии препорядочным образом, и работать сколько можно на пользу дела, а без денег что ты? Что предстоит тебе? – Вятка или Иркутск! И это еще самое легкое! Я, брат, человек прежде всего практический. Я сам подчас увлекаюсь и люблю помечтать о том, о сем, но… практики при этом никогда не забываю!

Бейгуш сидел, вытянув ноги, и молчал, не то колеблясь, не то соображая что-то.

Пан Тадеуш, насвистывая какую-то французскую шансонетку и подщелкивая пальцами, с легким канканным подергиванием прошелся по комнате и снова стал пред Анзельмом.

– Педант-моралист, пожалуй, скажет, что это не совсем-то тово… – снова заговорил он, развивая свою тему, – но, мой друг, во-первых, между мужем и женою – все общее: что мое, то твое – это первое правило, а во-вторых, я понял бы такую щепетильность относительно польки, француженки, словом, относительно всякой порядочной женщины любой нации цивилизованной, европейской; но относительно москевки – воля твоя, душа моя, – я этого не понимаю! Мало того: я решительно не допускаю этого!

89«Варшавского курьера» (польск.).
90«Это Меркурий из отеля Ламбер» (фр.).
91Черт возьми! (фр.)
92Ах, так!.. Нигилистка! (фр.)
93Право, это пикантно – маленькая нигилистка!.. (фр.)
94Вот точное слово! (фр.)
95Ни стыда, ни совести (фр.).