Kostenlos

Панургово стадо

Text
Aus der Reihe: Кровавый пуф #1
4
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Панургово стадо
Audio
Панургово стадо
Hörbuch
Wird gelesen Александр Сидоров
2,43
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Браво! Браво! молодец!.. Дельно! Хорошо! – закричали и захлопали вокруг него в ладоши, и затем немедленно же поднялся прежний гам и шум, и споры, и опять потерялась всякая возможность разобрать что-либо в этой кутерьме и безладице.

Хвалынцев, убедясь наконец, что сегодня тут никаких толковых результатов не добьешься, собрался уже подняться наверх и идти в аудиторию, как вдруг до его плеча кто-то дотронулся.

– Господин Хвалынцев… извините… позвольте вам напомнить о себе, – обратился к нему высокий, но очень еще молодой человек, в сильно заношенном партикулярном платье. – Мы с вами виделись еще в Славнобубенске… помните литературное-то чтение… Шишкина, может, помните? Шишкина… Читали еще вместе… Я вот Шишкин-то самый и есть!

И он раскланялся с широкой, добродушно-приветливой улыбкой.

– А, как же, как же! Помню! – протянул ему руку Хвалынцев. – Какими вы судьбами здесь? Давно ли?

– С середины августа… Обстоятельства, знаете, некоторые заставили приехать. Я тут с одним товарищем, может, знаете – Свитка Василий? Ну, так вот я с ним… Поступил вольнослушателем.

– Ну, очень приятно встретиться! – еще раз пожал ему руку Константин Семенович, намереваясь удалиться.

– Господин Хвалынцев, хотя я и не знаю вас, но позвольте от души пожать вам руку! – подойдя к обоим, произнес молодой человек в черной чамарке.

Хвалынцев поглядел на него недоумевающим, удивленным взглядом.

– Ах, вот и кстати! Позвольте познакомить! – предупредительно вмешался Шишкин. – Мой товарищ, про которого я сейчас говорил, Василий Свитка! Вас называть не нужно: он уже знает вас.

– Да, – подтвердил с поклоном товарищ Шишкина. – Хотя я только сегодня впервые узнал вас, но я вас уже уважаю.

– За что же это? – несколько смущенно пожал плечами Хвалынцев.

– За ваш честный и смелый поступок! – отчетливо и с приятно вежливой улыбкой проговорил Свитка, немного склонясь перед Константином Семеновичем. – Вы не задумались сделать вызов на объяснение тому глупцу, который оказался трусом! вы один, почти против всех, не задумались смело высказать ваше мнение в защиту этих аристократов. Действительно никто не имел ни малейшего права и повода оскорбить их таким образом, пока они имеют честь носить студентский мундир. И вы один только против всех возвысили голос. Это с вашей стороны и смело, и честно. Позвольте за это пожать вашу руку!

Слова эти, хотя Хвалынцев и нашел их как-то выделанно фразистыми, весьма приятно пощекотали его самолюбие, и он добродушно, крепко и с видимым удовольствием стиснул протянутую ему руку.

Тонкий фимиам осторожной лести закрался в темный уголок его души. Хвалынцеву было и приятно, несмотря на подмеченную фразистость Василия Свитки, и вместе с тем почувствовал он себя как-то гордее, удовлетвореннее.

– Мы, конечно, будем встречаться здесь, – продолжал Свитка, – а потому мне было бы очень, очень приятно считать вас своим знакомым.

– Ну, так будемте знакомы! – охотно согласился Константин Семенович, в третий раз потрясая руку Свитки. – Будемте без фасонов, по-студентски!

– Ба, ба, ба! Знакомые все лица! – пробасил над самым его ухом голос Ардальона Полоярова. – Здравствуйте, Шишкин! Сегодня мы с вами еще не поздоровались. А ведь вы, кажись, господин Хвалынцев? – прищурился он на студента.

– Так точно, господин Хвалынцев, – с твердым ударением, сухо и в упор ему ответил Константин Семенович.

– Ну вот, я вас и узнал! Здравствуйте! Давайте лапку!

И не дожидаясь, чтобы студент протянул руку, он бесцеремонно взял его повыше кисти и хлопнул его ладонью по всей своей пятерне, в которой сжал и потряс пальцы Хвалынцева.

– Что за церемонии, помилуйте! Мы ведь не аристократы какие, – беззастенчиво возразил Полояров. – Что на душе, то и на деле.

– Все это прекрасно, только я-то, помнится, никогда не имел с вами фамильярного знакомства.

– Э, батенька, я ни с кем церемонных-то знакомств не имею! – махнул рукой Ардальон. – Я ведь человек прямой! Мы ведь с вами никаких столкновений не имели – так чего же нам?! А что если я тогда был секундантом у Подвиляньского, так это что же? Дело прошлое! А я, собственно, ни против вас, ни против Устинова ничего не имею, да и все это, знаете, в сущности-то, одна только ерунда! Ей-Богу, ерунда! Порядочным людям из-за такого вздора расходиться нечего! Все это се sont des пустяки! Дайте-ка мне папиросочку.

Хвалынцев только и мог улыбнуться да пожать плечами на эту до наивности бесстыдную наглость, и желая поскорей отвязаться, подал ему раскрытый портсигар.

– Э, вишь ты, какая у вас богатая папиросница, – заметил он, вытягивая сигаретку. – Во всем-с видна дворянская-то струйка! А мы, батенька, по простоте: коли есть курево, так в бумажном картузике носим. Оно и дешево, и сердито! Вы долго еще пробудете здесь?

– До конца лекций.

– Ну, так верно еще встретимся. До свиданья!

Хвалынцев небрежно кивнул ему головою, подал еще раз руку Шишкину и Свитке и удалился из шумной и дымной коптилки.

II
Славнобубенские вести

Придя домой в самом скверном настроении духа, Хвалынцев вспомнил, что в кармане у него есть письмо. Взглянул на конверт: штемпель Славнобубенской почтовой конторы. «Верно, от Устинова», – подумал он, распечатывая, и не ошибся: письмо действительно было от него.

«Любезный друг

Константин Семенович!

Давно уже собирался писать тебе, долго раскачивался, раскачивался (то лень, то дело) и, наконец, раскачался. Приготовься выслушать мой длинный рапорт, если это тебя хоть сколько-нибудь интересует. С чего начать бы только? По свойственному людям себялюбию, начну прежде всего с самого себя. Поживаю я отлично скверно, до того скверно, что бежал бы куда глаза глядят, да жаль, что некуда! И не то, чтобы был нездоров – нет, мать-природа в избытке наделила меня вожделенным, а просто жить скверно, в нравственном смысле. Едва ли поверишь ты, если я скажу, что глупая и пошлая клевета о моей принадлежности к тайной полиции получила самое широкое развитие, проникла во все углы и закоулки богоспасаемого Славнобубенска и въелась во всеобщее убеждение столь прочно, что шпионство мое стало на степень непреложного, несомненного факта. Это поставило меня в невыносимое положение, не лишенное, однако, самых комических сторон. Разные власти и чиновники, у которых рыльце в пуху, стали сильно меня побаиваться и оказывать всяческие любезности, но ты хорошо поймешь то чувство, которое заставляет меня уклоняться от восприятия их любезностей, а эта уклончивость еще более упрочивает в них убеждение, что я «тайный агент». Зачастую приходится мне получать безымянные письма с просьбами «донести куда следует», иногда даже «во имя либерального прогресса и гуманности», или, как здесь более выражаются, «ради человечества». И если бы ты только мог представить себе, каких невообразимых мерзостей, каких изветов, подвохов и подкопов исполнены эти анонимные писания «во имя человечества»! Вся закулисная сторона славнобубенской жизни от стола любого присутственного места до арестантской камеры, от приемной губернатора до спальной чужой жены – все это служит удобным материалом для этих писем, гнусных до примитивной, наивной, несознающей себя подлости! Хотя к заигрываньям властей и можно иногда относиться с комической точки зрения, но, воля твоя, жить в этой среде и знать, что каждый чувствует в тебе шпиона, – это невыносимо! Я совершенно бросил общество, нигде не показываюсь, со всеми почти перестал кланяться, и все-таки тяжело! Ведь это приходится ежедневно выносить нравственную пытку. Я ретивее ударился в свои занятия, в учительство – но увы! Прежде столь сильное, нравственное влияние мое на учеников теперь совершенно исчезло: я ничего не могу поделать! Самолюбие, сознание человеческого своего достоинства, чувство долга, наконец, не позволяют мне смалодушничать, бросить все, признать себя побежденным и бежать отсюда; я еще борюсь пока и буду бороться, но борьба подчас чересчур уже тяжела становится – тяжела потому, что бесцельна, потому что этим донкихотским боем с ветряными мельницами только свое я, свое самолюбие тешишь, а в результате бокам твоим все же больно! Как там ни презирай среду за ее баранью глупость и пошлость, а она вот все-таки деспотически давит тебя, и ты ежеминутно чувствуешь над собою силу ее гнета!

Но довольно пока о себе, поговорим вообще о граде Славнобубенске. Здесь – черт его знает! – какая-то невообразимая и очень странная кутерьма происходит. Возьмем, например, гимназию. На последнем учительском совете Феликс Подвиляньский внес на всеобщее обсуждение вопрос: не признает ли совет благопотребным и даже необходимым, для наиболее успешного умственного и нравственного развития учеников и для ознакомления их с ходом событий современной жизни России, в которой им придется быть деятелями, допустить в гимназии беспрепятственное чтение «Колокола» и прочих заграничных изданий? Комментариев я никаких не делаю, но скажу, что предложение это, пущенное на голоса, отвергнуто большинством одного только голоса, и то лишь из приличия, поданного председателем, против Подвиляньского. В чиновных и чиновничьих сферах проявился какой-то новый, особенный жанр: ругать наповал все, что носит на себе русское имя, дарить высокомерным презрением все, что отличается русскими симпатиями. Слово патриот стало у нас каким-то позорящим ругательством. Председатель казенной палаты однажды не на шутку обиделся, когда к нему обратились, чтоб он дал в каком-то вопросе свое мнение, «как добрый патриот», и отвечал, что он слишком считает себя развитым человеком, чтобы держаться таких узких, отживших понятий, как нелепое понятие о патриотизме. Особенно дамы преуспевают. Эти-то с чего? уж Господь их знает! Слышно, что кое-где по городу гуляют какие-то прокламации, под названием «Великорусс» и «К молодой России», но видеть их самому еще не приходилось, а толки-то – толки об этом предмете идут горячие и нескончаемые! Впрочем, Славнобубенск вообще веселится. Здесь живет некто граф Северин-Маржецкий, высланный сюда на жительство по политическим делам. Я, конечно, его не знаю, но кажется, что это открытая, честная и добрая душа. Он очень богат и постоянно щедрой рукой помогает, без разбора, всем славнобубенским бедным. Его очень хвалят. Он живет открыто, бывает запросто у очень многих, даже и не из важных, а у себя задает еженедельно вечера, на которые съезжается, без разбору, чуть не весь Славнобубенск. Вот что значит цивилизованный человек: ссыльный и притом аристократ по происхождению, а ни тени ненависти к русским, ни тени кичливости в выборе своих знакомств – ровен, мил и любезен со всеми, без различия. А раза два видел его в городском саду: старик, а еще можно сказать красавец. Наши барышни и барыни просто с ума по нем сходят и распевают какие-то польские гимны, которые у нас тут теперь в большой моде между барышнями. Ну, что ж бы тебе еще сказать о Славнобубенске? Ах, да! Жандармский полковник Пшецыньский, арестовавший тебя в Высоких Снежках, недавно получил Анну на шею за снежковское укрощение и по этому поводу лихо откалывал (с орденом на шее) мазурку на семейном вечере в летнем помещении клуба. Это обстоятельство может напомнить тебе мудрое изречение российских прописей, что «усердие не останется без награды».

 

Все эти новости я знаю через Татьяну Николаевну, которая поручила тебе очень и очень кланяться. Ты, вероятно, вскоре увидишь ее в Петербурге. Они с теткой намереваются провести там зиму. А мне, стало быть, будет еще грустнее и темнее в моей и без того неприглядной жизни. Это ведь единственный дом, где я бываю, где я просто отдыхаю душой, где мне тепло и уютно, а теперь и этого не будет… Только и останется у меня один старый майор Петр Петрович. Да, впрочем, и его-то жизнь не пригляднее моей. С дочкой-то его, кажись, что-то нехорошее. Она скрывает, отец не видит, а кончится чем-нибудь нехорошим. У меня просто душа болит за этого старика, да и ее-то, бедную, жаль… Мерзавец Полояров!

Наш бывший кружок совершенно распался; впрочем, это началось при тебе. Воскресная школа осталась без всякого призора, потому что с заведывателями ее случился некоторый скандалик. Заодно уж посплетничаю тебе и об этом! В последнее время заведовала ею знаменитая Лидинька Затц, вместе с плюгавеньким Анцыфриком. Только вдруг, в одно прекрасное утро, по Славнобубенску разнесся слух, что Анцыфрик (вообще, по отъезде Полоярова, ютившийся под ее крылышком) похитил Лидиньку от мужа; другие же рассказывали, что не Анцыфров Лидиньку, а Лидинька Анцыфрова похитила и увезла с собою в Питер, но при этом взяла от мужа обязательство в ежемесячном обеспечении, и тот, будто бы, дал таковое с удовольствием. Таким образом, видишь ли, сколько великих деятелей эмигрировали из Славнобубенска, и все это богатство достается на долю вашего Питера! Однако довольно сплетничать. Скажи-ка лучше, что это за слухи о новых правилах, опубликованных для университетов? Чем вызвана такая явная несправедливость относительно бедняков, если только это справедливо? Ведь я, например, будь я в университете, я бы не имел возможности кончить курс. За что все сие бысть? Пиши мне, пожалуйста, обо всем об этом, а пока желаю тебе всякого благополучия.

Твой Андрей Устинов».

Это письмо изменило настроение Хвалынцева. Весть о скором приезде Стрешневой окрылила его, как птицу в ясном воздухе, светлою радостью. «Она приедет… Она не забыла своего обещания, она помнит его, велела ему очень, очень кланяться», – Хвалынцев еще и еще раз перечел это место из устиновского письма. – «Чего же более? Теперь-то и жить, теперь-то и работать!.. зная, что она тут, близко – она, такая светлая, умная, милая, хорошая, – что она будет награждать его труд своим вниманием, участием, дарить за него своей лаской. Господи! да тут чего же не сделаешь! да тут почувствуешь силы атланта! Один, еще один только год труда, – а там рука об руку, вместе, ступай, работай, наслаждайся и живи, живи, живи».

Хвалынцев вспрыгнул с кушетки и быстрыми шагами радостно заходил по комнате.

III
Прокламация и сходка 23-го сентября

Всю неделю в университете продолжались волнения. Большая и шумная сходка собралась 20-го сентября. Пред началом ее было вывешено воззвание, приглашавшее студентов к единодушию; но единодушия, столь желаемого в данных обстоятельствах, не было, хотя необходимость его сознавалась почти каждым членом университетской корпорации. На этой сходке, равно как и накануне, присутствовало в стенах университета очень много посторонних лиц, служащих и неслужащих, которые, видимо, заявляли свое сочувствие студентскому делу. Сходка 20-го сентября не выработала никаких определенных положений, не привела ни к каким положительным результатам, кроме того, что всеобщее недовольство возросло еще более. Оно возрастало с каждым днем и у многих переходило в озлобление. Толковали, что всякие сходки положительно и безусловно воспрещены «Дополнением к министерским правилам от 21-го июня», но никто из начальствующих лиц не появлялся перед студентами с объявлением об этом воспрещении. Ни начальство, ни полицейско-университетские власти ни разу не появились ни на одной студентской сходке: они словно бы исчезли куда-то. Студенты же вполне за собою считали свое шестилетнее право сходок, пока им не объявлено прямо и формально о их воспрещении и пока не розданы еще вновь вводимые матрикулы. Все эти дни университет был полон народом и вмещал в стенах своих аудиторий до полуторы тысячи человек. Это были дни шумные, смутные и тяжелые для студентства.

* * *

23-го сентября, в субботу, с утра еще в сборной зале стояла огромная толпа. На дверях этой залы была вывешена прокламация, которая потом висела беспрепятственно в течение шести часов сряду. Ни единая душа из начальства, по примеру предыдущих дней, не появлялась даже в виду студентов.

Хвалынцев еще внизу, в швейцарской, услышал о какой-то прокламации и вместе с несколькими товарищами спешно направился в сборную комнату, из которой одни выходили, другие входили, так что отлив постоянно пополнялся новым приливом, и таким образом толпа ни на минуту не уменьшалась.

Не без труда пробрался Константин Семенович поближе к дверям, на которых висело воззвание, желая поближе разузнать, в чем дело.

Один из студентов читал громко и явственно.

 
«Наш век железный, век царей,
Штыков, законов бестолковых,
Плодить без счету не людей —
Людишек, дряненьких, грошовых».
 

«Правительство бросило нам перчатку, теперь посмотрим, сколько наберется у нас рыцарей, чтобы поднять ее. На словах их очень много: куда ни обернешься – везде красные, только как бы вам не пришлось краснеть за них.

«Студенты буйствуют, студенты своевольничают », брюзжат седовласые столпы отечества (прямые столпы), и вот являются перед глазами публики декреты: впускать в университет только платящих (выражаясь прямее: душить невежеством массу); запретить всякие сходки (то есть, dividere et imperare, a как imperare [64], почувствуем впоследствии). Вот покуда два образчика нежности.

Этого мало? Да, конечно. Но это только цветики… но что же нам делать? Да ничего… молчать. И потому молчите, молчите, молчите.

Русский народ издавна отличался долготерпением. Били нас татары – мы молчали просто, били цари – молчали и кланялись, теперь бьют немцы – мы молчим и уважаем их… Прогресс!.. Да в самом деле, что нам за охота заваривать серьезную кашу? Мы ведь широкие натуры, готовые на грязные полицейские скандальчики под пьяную руку. Это только там, где-то на Западе, есть такие души, которых ведет на подвиги одно пустое слово – la gloire [65].

Теперь нам запрещают решительно все, позволяют нам сидеть скромно на скамьях, слушать цензурованные страхом лекции, вести себя прилично, как следует в классе, и требуют не рассуждать, слышите ли – не рассуждать ! Ха, ха, ха!»

По толпе пробежал громкий смех. Чей-то голос выкрикнул: «Слушаем, ваше превосходительство! рады стараться!» – и общий смех разлился еще дружнее.

«Но, господа, – снова продолжал чтец, – если, паче чаяния, взбредет нам, что и мы тоже люди, что у нас есть головы – чтобы мыслить, язык – чтобы не доносить, а говорить то, что мыслим, есть целых пять чувств – чтобы воспринимать ощущение от правительственных ласк и глазом, и ухом, и прочими благородными и неблагородными частями тела, что если о всем этом мы догадаемся нечаянно? Как вы думаете, что из этого выйдет? Да ничего… Посмотрите на эпиграф и увидите, что выйдет».

– Вздор! Неправда! Меж нами найдутся честные люди! Это незаслуженные укоры! – раздались там и сям протестующие возгласы.

«Все данные имеются у нас теперь, чтоб обмануться в наших словах», – говорилось далее в прокламации.

– И обманетесь! обманетесь! Вы уже и обманулись! – громко отвечали на это слушатели.

Студент продолжал читать:

«Мы – легион, потому что за нас здравый смысл, общественное мнение, литература, профессора, бесчисленные кружки свободно мыслящих людей, Западная Европа, все лучшее, передовое за нас. Нас много, более даже, чем шпионов. Стоит только показать, что нас много. Теперь кто же против нас? Пять, шесть олигархов, тиранов, подлых, крадущих, отравляющих рабов, желающих быть господами; они теперь выворачивают только тулупы, чтобы пугать нас, как малых детей, и чтоб еще более уподобиться своей братии – зверям, но бояться их нечего, стоит только пикнуть, что мы не боимся; потом против нас несколько тысяч штыков, которых не смеют направить против нас. Вот и все. Что же тут страшного?»

Иван Шишкин, стоявший и слушавший в толпе, как-то вдруг почувствовал, что и точно ничего нет страшного.

«Итак, все, кто не боится, пусть сплачиваются в массу и… пусть будет, что будет. Худого не может быть. Мы не за худое».

– Бояться!.. Х-хе! Чего бояться? Плевать! – с выразительной интонацией прибавил Ардальон Полояров и, ради пущей изобразительности, отменно хорошо плюнул на пол, словно бы этим самым действием торжественно и всенародно подтвердил, что и взаправду плевать на всех и вся. Его выходка некоторым весьма понравилась: ее встретили одобрительным смехом – обстоятельство, очень польстившее Полоярову.

«Главное, бойтесь разногласия и не трусьте энергических мер», – вещала далее прокламация. «Имейте в голове одно: стрелять в нас не смеют, – из-за университета в Петербурге вспыхнет бунт. Уже теперь наши начальники твердят, покачивая головами: «Столица не спокойна ». На наших мы менее надеемся, чем на поляков. В них более благородного самоотвержения; они умели смело покушаться несколько раз на приобретение своей свободы, умели без страха идти на пытку, в рудники, страдать за идею, и поэтому наш братский призыв к ним: принять самое деятельное участие в общем деле, поделиться с нами своей энергией».

Кое-где между слушателями послышался легкий говор и шепот сомнения. Сомневались в том, захотят ли и теперь поляки поддержать своим участием общее университетское дело. Сомневались исключительно почти одни только старые студенты, которые уже по трех-четырехлетнему опыту знали, что польские студенты всегда, за весьма и весьма ничтожными исключениями, избегали общества студентов русских и старались по возможности не иметь с ними никакого общего дела. Поляки строго держались всегда своего отдельного, замкнутого кружка, не хотели пользоваться студентской библиотекой, не обращались и не принимали пособий из студентской кассы, хотя многие из них доходили порою до последней крайности. Они избегали даже протягивать руку знакомым русским студентам, тогда как русские (и это могут подтвердить почти все бывшие в университете в промежуток между 1857—1860 годами) неоднократно протягивали польской партии свои братские объятия, предлагая полное единение и дружеское слияние во имя науки и общих интересов. Вежливо холодное, сухое и гордое презрение, всегда слишком явно сквозившее в отношениях поляков к русским, было их постоянным ответом на эти беззаветно хорошие юношеские порывы. И вот поэтому давний опыт старых студентов породил в некоторых из них говор сомнения в эту минуту.

«Энергия, энергия, энергия!» – гласила в заключение прокламация. – Вспомним, что мы молоды, а в это время люди бывают благородны и самоотверженны! не пугайтесь ничего, повторяем еще раз, хотя бы пришлось всему университету идти в келью богомольного монастыря.

 

Судите!.. Но не напоминайте собою эпиграфа» [66].

Когда окончилось это чтение, Хвалынцев пробрался в коридор, который был полон народом. Едва успел Константин Семенович перекинуться кое с кем из знакомых несколькими словами, как мимо него понеслась огромная гурьба, с криками: «на сходку! на сходку! в актовую залу!» Студенты бежали, опережая друг друга. Увлеченный общим потоком, и Хвалынцев направился туда же.

Комнаты, прилегающие к актовой зале, были битком набиты народом. В толпе пробегал сильный ропот: двери залы оказались запертыми. Начальство, думая помешать сходке, отдало приказ не отпирать их. Некоторые предлагали собраться, все равно, в XI аудитории, но XI аудитория, устроенная амфитеатром и самая обширная из всех остальных, не могла вместить в себе всего числа людей, желавших присутствовать на сходке. Напрасно прождав здесь долгое время и видя в этой замкнутой двери явное намерение помешать сходке, студенты подняли сильный ропот. Толпа оставалась в нерешительности, что ей делать и на что решиться, как вдруг кому-то пришла мысль направиться в коридор смежный с актового залой, куда выходили стеклянные двери. Толпа повалила на этот зов, – в коридоре раздался треск и звон вышибленного стекла, чья-то рука через образовавшееся отверстие отодвинула задвижку, которою дверь запиралась – и препятствие было устранено. Шумный поток тесной и густой толпы хлынул в актовую залу и в минуту наполнил ее.

Тотчас же потребовали профессора, исполнявшего должность ректора, для объяснений касательно новых правил. Смущенный профессор, вместо того чтобы дать какой-либо ясный, категорический ответ, стал говорить студентам о том, что он – профессор, и даже сын профессора, что профессор, по родству души своей со студентами, отгадывает их желания и проч. и проч., но ни слова о том, что студенты должны разойтись. Раздались свистки, шиканье, крики – профессор спешно удалился.

И вот, окончив таким образом расчет с исправляющим должность ректора, студенты на этой сходке окончательно решили: новым правилам не подчиняться, 50 рублей не платить, матрикулы, которые будут розданы, и билеты для входа уничтожить. Сходка, продолжавшаяся более получаса, разошлась шумно.

64Разделять и властвовать, а как властвовать… (лат.).
65Слава (фр.).
66См. «Колокол» 1861 г., лист 116, стр. 966. «Материалы для истории гонения студентов».