Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Второе, на что хотелось бы обратить внимание, – это авторский опыт систематизации смеха, опыт, к сожалению незавершенный. В книге много интересных и спорных положений о специфике комического, эстетике комического и др., которые ждут изучения.

И последнее, на чем хотелось бы остановиться, это оценка В. Я. Проппом Н. В. Гоголя: «Гоголь предстал перед нами как величайший из всех когда-либо творивших юмористов и сатириков, оставляя позади себя всех других как русских, так и нерусских мастеров»[29]. О Гоголе есть несколько записей и в дневнике ученого: «Сколько раз я читал “Ревизора”, но всегда могу читать снова и снова. Вчера открыл. Напал на место, которое читал как новое: Добчинский Марье Антоновне с поздравлением: “Вы будете… в золотом платье ходить и деликатные разные супы кушать”. Как я мог не заметить!»[30] Его любимые писатели, чтение которых доставляло чувство острого счастья (выделено мной. – А. М.): Л. Толстой, А. П. Чехов, Н. В. Гоголь и, конечно, А. С. Пушкин. Пушкина он читал всю жизнь, перечитывая «подряд и вразбивку». Пушкину посвящена последняя запись в его дневнике 30 июля 1970 г.: «Купил для дачи однотомник Пушкин. Я не могу прожить недели, не прикоснувшись к Пушкину». Но вообще Владимир Яковлевич к литературе был требователен так же, как и к научным трудам: «Я “высокомерен” по отношению к писателям в буквальном смысле этого слова – меряю на высокую мерку. Это выдерживают самые великие писатели, и только их и стоит читать. Их сотни, а всех остальных – десятки тысяч»[31]. Владимир Яковлевич считал, что Золя можно читать 2 раза – в юности и старости. Толстого можно читать 50 раз, также и Чехова. Романы Золя сделаны мастерски. Но вот Толстой. Не т<омов> 20, а всего только три романа. «И каждый образ, каждая строчка, каждое слово пережито всем существом и захватывает все существо своей внутренней правдой. Может быть только так, как изваял Толстой, и никак иначе»[32]. Гоголя, Чехова, Толстого он считал гениями, непревзойденными художниками. В 1967 г. записал в дневнике: «Литература никогда не имеет ни малейшего влияния на жизнь, и те, кто думают, будто это влияние есть и возможно, жестоко ошибаются. “Ревизор” не действовал на взяточников, а статьи и воззвания Толстого о смертной казни не остановили ни одного убийства под видом казни, а у нас казнены уже миллионы, а палачи возведены в газетах в герои. Юбилей ГПУ – с музыкой и спектаклями, а те, кто видел наши застенки (я видел и кое-что знаю)[33], только и могут, что сидеть по углам и быть незаметными. Литература сильна тем, что вызывает острое чувство счастья. И Гоголь велик не тем, что осмеивал Хлестакова и Чичикова, а тем, как он это делал, так, что мы до сих пор дышим счастьем, читая его. В этом все дело, не в том, что, а в том, как. А счастье облагораживает, и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас. Чем сильнее поучительность, тем слабее влияние литературы. Самые великие никогда не поучали (даже хотели этого), они были»[34].

Монография «Русская сказка» (Л., 1984) после кончины Владимира Яковлевича была подготовлена к печати вдовой В. Я. Проппа – Е. Я. Антиповой. Издание предваряет статья К. В. Чистова, раскрывающая концепцию книги и ее роль в развитии мирового сказковедения. По мнению К. В. Чистова, в основе книги – специальный курс о русской сказке, прочитанный Проппом в первой половине 1960-х г., а написана монография позднее, когда Пропп стал признанным ученым. Это так, но материалы фонда, хранящиеся в ИРЛИ, свидетельствуют, что еще в 1930-е г. В. Я. Пропп совместно с Н. П. Андреевым подготовил раздел «Сказка» для трехтомника «Русский фольклор». Раздел состоял из 7-и глав, большая их часть принадлежит В. Я. Проппу. И это позволяет сделать вывод, что спецкурс был подготовлен на основе монографического исследования 1930-х гг. всего состава сказочного эпоса, исследования, содержащего пропповскую концепцию происхождения, развития и бытования русской сказки[35].

В архиве несколько сотен писем к Проппу, а его писем немногим больше 30. Не хотят, не могут его адресаты передать письма в архив, берегут как дорогую память. Каждый человек, кому посчастливилось общаться с Проппом, знал, чувствовал, что он видит в собеседнике личность, которая интересна ему. В одном из своих писем он писал: «Ценность человека определяется не его делами, а тем, что он из себя представляет. Есть академики, которых я презираю, и есть самые обыкновенные люди, с к которыми мне легко и хорошо, потому что это настоящие люди».[36] В понятие настоящего человека В. Я. Пропп включал прежде всего моральные, этические качества, отсутствие эгоизма, способность любить и делать добро.

Дневник писал уже старый больной человек, а между тем слова и выражения: «цветение души», «радость бытия», «счастье» – пронизывают дневник от начала до конца. В нем нашли отражение часы, дни и недели усталости, переутомления, депрессии, но Владимир Яковлевич всегда находил силы преодолеть это состояние. И вновь он записывает: «И опять я преисполнен жизнью настолько, что меня грозит это разорвать. Я томлюсь неизъяснимым счастьем жизни»[37]. Счастье доставляла Владимиру Яковлевичу работа. В декабре 1967 г. он писал: «Вчера закончил “Морфологию”. Было 4 месяца счастья умственной деятельности»[38].

Счастье доставляла музыка. Шуберт, Бетховен, Моцарт – любимые композиторы ученого. Музыке он учился в детстве, затем прервал занятия с гувернанткой. Но позднее учился в музыкальной школе и самостоятельно продолжил занятия. И в молодости даже выступал в публичных концертах. «Пребываю в музыке, труде и счастье. Когда играю, сердце заполняется так, что не могу продолжать, иду к окну и хватаюсь за занавеску. <…> Бетховен – III и V концерты, увертюра “Леонора” № 3 – я весь охвачен, это мой мир. Я не имею таланта выразить себя, но Бетховен меня выражает. Я существую по-настоящему». Или: «Моцарт – это счастье. Счастье в ликовании и счастье в слезах. Органическое душевное благородство и чистота и значительность при всей простоте»[39].

Счастье доставляло общение с природой. Он мог подолгу сидеть на берегу залива, опушке леса, слушая и наблюдая природу и радуясь ей. «Я активно ничего не делаю, разве что крашу свою замечательную легкую лодочку, выезжаю на ней на озеро и гляжу на закат – больше мне ничего не надо»[40].

 

В этой связи понятно увлечение Владимира Яковлевича фотографией. Большинство его снимков хранятся в ИРЛ И, и они говорят о развитом художественном вкусе, о таланте художника-фотографа, его умении выбрать объект, показать прелесть, очарование группки березок, одинокого дерева на пригорке, зимней лесной дороги.

Один из источников жизненного счастья В. Я. Проппа – живопись. И прежде всего, русская иконопись. «Я всегда знал, что это искусство прекрасно. Но оно не просто прекрасно, это высшее искусство мира», – записывает он в дневнике. И еще: «Для меня это (иконы. – А. М.) – самое современное, самое актуальное мое искусство. Я не спешу и не думаю о веках и школах, я пью это искусство и упиваюсь»[41]. Его любимыми русскими живописцами были, прежде всего, Васильев, гениальность которого он неоднократно подчеркивал в дневнике и письмах, Нестеров, Саврасов, Врубель. О Нестерове: «Я помню, какое глубокое счастье в юности возбуждали его картины: “Юность преподобного Сергия”, “Великий постриг”. Это просветленная религиозность, какой жил я в годы юности… “Пустынник” принадлежит к лучшим не только русским, но и мировым картинам: он понял и увидел чутьем в России такое, что до него не видел никто»[42]. И неожиданно читаешь: «Нестеров ничтожный человек… Он жил только в своем живописании. Ничего другого у него в жизни не было». Ничего – это значит любви к детям, семье, ученикам, стремления поделиться своими знаниями с другими.

С юности и до смерти он восхищался живописью Врубеля, не только живописью, но и личностью художника, его любовью к жене, оперной певице Н. И. Забеле: «…50 спектаклей “Садко”, и всегда он ее слушает… Любовь к жене есть только проявление великой любви художника ко всему, что сотворено»[43].

Владимир Яковлевич очень любил свою семью, своих детей. Он был женат дважды. И не его вина, что первый брак оказался неудачным. От первого брака у него было две дочери, которых он любил нежно, помогал морально и материально. От второго брака – сын, к которому он был глубоко привязан и которым гордился. И еще у него были десятки учеников, которым он помогал даже тогда, когда они выходили на самостоятельную дорогу. 4 ноября 1965 г. он записал в дневнике: «Тот, кто думает о любимом или близком или добром человеке хотя малейшее худое, терпит наказание в самом себе, потому что теряет этого человека, теряет то святое, что соединяет его с ним. Ну а если действительно есть худое? <…> Тогда надо сказать: да, я и это беру в тебе, и ничто не может затемнить того света, в котором я тебя вижу и знаю. И станет тебе легко. И святое не будет потеряно. А без святыни жить нельзя»[44].

Более тридцати лет работал в ЛГУ В. Я. Пропп. Сам он выразил свое отношение к этой работе следующими словами: «Когда в 1937 г. меня пригласили в ЛИФ Л И (впоследствии филологический факультет университета), я и не подозревал, какая счастливая звезда привела меня сюда, в это здание. Я не знал еще тогда, а теперь знаю, какое это счастье – работать в Университете»[45]. Но и для филфака ЛГУ было большой удачей и счастьем – работа В. Я. Проппа. В эти годы на факультете работало много замечательных ученых, прекрасных профессоров и доцентов, талантливых лекторов, о которых с благодарностью и теплотой вспоминают бывшие студенты и аспиранты. Но В. Я. Пропп занимает в этих воспоминаниях особое место. Не раз приходилось наблюдать, что даже у людей, прослушавших лишь общий курс по фольклору на первом курсе, при упоминании фамилии Владимира Яковлевича теплеют глаза и появляется мягкая улыбка. Я не смогла бы определить источник его обаяния и облагораживающего воздействия на людей, если бы сам Владимир Яковлевич не нашел эти слова, отнеся их к академику С. Ф. Ольденбургу: «С<ергей> Ф<едорович> обладал качеством, которое я не могу назвать иначе, как большая культура сердца»[46].

Эти слова вполне могут быть отнесены к самому Владимиру Яковлевичу. Они вмещают в себя очень многое и, прежде всего, высокую требовательность к себе, чистоту души, богатейший внутренний мир, потребность оказывать помощь тем, кто в ней нуждается. Хороший пианист и тонкий ценитель серьезной музыки, прекрасный фотограф, глубокий знаток древнерусского искусства, русской живописи и литературы, Пропп щедро делился с учениками, близкими ему людьми своими личными открытиями, впечатлениями в разных областях искусства.

Все, кто знал Владимира Яковлевича, отмечают, что он обладал тонким юмором. Нельзя сдержать улыбку, прочитав в «Дневнике» об одном обсуждении диссертации в Пушкинском Доме. «<…> Фридлендер с необыкновенной ловкостью не сказав о книге ничего, очень убедительно и умно хвалил ее. Для меня такая виртуозность совершенно таинственна»[47]. Или о выдвижении его в Берлинскую академию, о чем он сообщал в письме к другу в 1963 г.: «Меня хотят выбрать в Берлинскую Академию наук. Что ж, очень хорошо со стороны берлинцев и очень похвально. Я от этого не стану ни умнее, ни лучше. Вспоминаю слова Ариадны у Чехова: “Что ни говорите, а в титуле есть что-то обаятельное”, вследствие чего она выходит за князя Мактусова»[48].

В 1966 г. ЛГУ выдвинул Владимира Яковлевича Проппа в члены-корреспонденты АН СССР. Никакой суетности и волнения не проявил и в этом случае В. Я. Пропп. В другом письме В. С. Шабунину он пишет: «На большом Ученом совете я получил 58 голосов, против голосовало 4. Но в Москве я не пройду, т. к. хорошо известно, что я критикан и человек беспокойный и нежелательный»[49]. Как ни странно и горько теперь это осознавать, но великий ученый не был избран ни в одну академию.

Обаяние личности Проппа испытывали на себе все, кто его знал. Особенное внимание проявлял он к своим ученикам. И письма к нему его студентов и аспирантов, всех, кто признавал его своим учителем, – свидетельство уважения и любви к Учителю. Это письма К. Е. Кореповой, Н. А. Криничной, А. Н. Мартыновой, М. П. Чередниковой, И. И. Земцовского, Л. М. Ивлевой, Ю. Пантелеевой, А. И. Нутрихина, О. Н. Гречиной, И. П. Лупановой, М. С. и Н. А. Бутиновых и др.

Владимир Яковлевич много лет мечтал поехать в Новгород, Ярославль и другие города, чтоб воочию увидеть великолепные храмы. Но удалось ему съездить лишь в Карелию. Первую поездку в Кижи он совершил в 1962 г. на экскурсионном пароходе. Глядя на кижский храм с борта парохода, В. Я. Пропп был восхищен. Он записал в дневнике: «Он лучше, чем все, что можно было о нем думать по снимкам…Я думал, что он перегружен, упадочен, барочен. Но он, прежде всего, удивительно строен. Главки не выпячиваются, а смотрятся на фоне всего сооружения. Можно плакать от счастья. Только люди на земле могли создать такое. Ни один город это не может»[50]. Второй раз на острове Кижи В. Я. Пропп побывал по приглашению своей студентки, теперь доктора филологических наук, Н. А. Криничной. Он гостил в семье Н. Криничной несколько дней, выезжая с ней на лодке в окрестные деревеньки, фотографируя часовенки и церквушки. Побывал он и в Кондопоге, чтоб увидеть знаменитую шатровую церковь. Это было счастье. Еще и потому, что в последние годы жизни, как и в юности, Владимир Яковлевич увлекся древнерусским искусством: русской иконописью и архитектурой православных храмов. В его коллекции хранились тысячи изображений (фотографий, репродукций) икон, соборов, церквей, часовен. Свою работу он намерен был начать с систематизации форм православных храмов. Об этом есть запись в его дневнике: «А теперь я увлечен древнерусским искусством. И опять я вижу единство форм русских храмов, вижу варианты, нарушения, чуждые привнесения. Эта форма проста до чрезвычайности. Но почему она так волнует, так трогает, так делает счастливым? Смотрел по разным источникам готические храмы. Какое великолепие! Но нутро мое молчит, восхищается только глаз»[51].

На первой странице дневника В. Я. Проппа рядом со словами: «Дневник старости. 1962-196…» пером нарисована горящая свеча и склоненная над ней поникшая веточка. Этот символ – горящая свеча – проходит через всю жизнь Владимира Яковлевича. Когда-то в юности в православном храме любимая девушка вложила ему в руку горящую свечу. В старости маленькую свечу он ставил себе на письменный стол и зажигал ее. Эти символы: «свет», «огонь», «горение», «душевный пожар» – пронизывают и дневник последних лет его жизни. Свет души замечательного ученого и человека, огонь вдохновения и творчества не может не зажечь ответной искры в душе читателя его трудов.

В Приложении мы поместили воспоминания учеников и коллег Владимира Яковлевича Проппа.

А. Н. Мартынова

В. Я. Пропп
«Радуюсь счастью бытия»

Древо жизни
Автобиографическая повесть

Часть первая

I

Кто может сказать, когда начинается жизнь человека? Федина жизнь началась вовсе не тогда, когда он родился. О своем рождении он не имел никакого представления и впоследствии не мог вспомнить об этом событии ровно ничего, как он ни старался. Приходилось заключать по аналогии (а такие заключения, как известно из курса логики, не являются достоверными), что он действительно родился. Впрочем, достоверность этого факта не оставляла никакого сомнения, т<ак> к<ак> подтверждалась огромным листом бумаги, где факт его рождения был скреплен государственной и церковной печатью[52]. Жизнь же его началась четыре года спустя, когда он увидел огромный красный подосиновик.

 

Дело это происходило так.

Он – в лесу, за рекой. Трава немножко сырая и пахнет мохом. Мама держит его за руку и бранит его. Он такой большой, а все еще любит ходить за ручку. Он слушает и шагает, но маминой руки не выпускает. Или это мама сама не выпускает его нежных пальчиков?

Но вот он вырывает свою еще пухлую ручку, бежит вперед и теряет белую шляпку. Там, под осиной, засверкало чудесное: засверкал гриб – красный, огромный подосиновик. Он срывает подосиновик и бежит назад.

– Мама, мама, смотри, ein Pilz![53]

Бедный мальчик! Он с мамой говорит по-немецки, а с другими – по-русски и иногда путает языки. Да, несчастный… Может ли быть скучнее судьба, чем родиться немцем, евреем или поляком в великодержавной России? Какое великое государство и какие добрые, хорошие люди в нем живут! К счастью, Федя родился не остзейским бароном (что было бы уж совсем скверно), а сыном саратовского колониста, который служил доверенным С.-Петербургского отделения торгового дома братьев Рейхерт, поставлявшего муку во все немецкие булочные столицы[54]. В силу такого происхождения в свидетельстве о рождении и крещении sub fide pastorali[55]значилось, что восприемницей его была Гертруда Вильгельмовна Янковская, жена булочного мастера[56]. Frau[57] Янковская, Федина восприемница, в тот день, когда началась Федина жизнь, находилась тут же в лесу и дышала свежим воздухом. Федя уже знал, что она булочница, а также что она – настоящее чудо. У нее целых два подбородка, волосатая бородавка около уха, и когда она выходит подышать, она сопит, и это называется астмой.

– Вот молодец! Смотрите-ка! Да ведь это не гриб, а настоящий зонтик!

Федя гордится: вот какой гриб, настоящий зонтик!

Теперь он уже не держится за мамину руку. Он обходит каждый пень, шарит в папоротниках и кустах: нет ли еще грибов? Но красных нет. Есть тонкие-претонкие, на шатких ножках, бесцветные грибы, которых почему-то жалко. Но они еще больше похожи на зонтики, и он их собирает. Он несет их маме и хочет положить их в передник.

– Нет-нет, этих мне не надо. Это поганки. Их очень любит Frau Янковская. Поди, снеси ей, она очень любит поганки.

Федя несколько удивлен, что она любит поганки. Раньше он слышал, что поганки ядовиты и что их нужно выбрасывать в ведро. Но, впрочем, если у нее астма, то, конечно, она может любить и поганки.

– Вот, нате, мама сказала, что вы их любите.

Frau Янковская пронзительно визжит: это она так смеется.

Так началась жизнь. Она началась с гриба, который одновременно был зонтиком, и продолжалась тысячью фантомов. Фантомы, нанизанные на нить дней и часов, приходили и уходили. Вот у моста купают лошадей: они выходят из воды черные и блестящие; эти лошади – не лошади, это – необыкновенные звери из лакированного железа, которые могут его, Федю, съесть.

Вот канава. Растет трава зелеными пучками. Если вырвать такой пучок и выполоскать корни в воде, то это уже не корни. Это – волосы. Шелковистые, белые волосы неземных существ.

Глаза пробуют посмотреть на солнце. Но солнце слепит. А если закрыть глаза, ослепленные солнцем, то перед взором прыгают тысячи круглых облаток: лиловых, зеленых, красных, желтых. Они пляшут, сходятся и расходятся. Если открыть глаза – то они пляшут уже на стене. Эти облатки потом продаются и служат для наклеивания картинок.

Он видит то, чего никто не видит, а то, что видят все, для него незримо.

Незримы мама и папа. Мама – это юбка, за которую можно держаться. Мама – это шершавая рука, которая водит по его лицу. Больше никакой мамы нет. Он не знает, что у нее – маленькие добрые глаза, серое платье, белый передник, которым накрыт толстый живот.

Папа – существо совсем необыкновенное. Он ест арбузы с солью, и если нет соли, то он не может есть арбузов. Вот кто такой папа. Но когда нет арбузов – нет и папы. Если папа не приезжает три-четыре дня, или даже неделю, Федя этого не замечает. Но он замечает капельки росы на траве, он замечает хвосты и уши у поросят, веревочку, он подбирает шишки в лесу, веревочки, соломинки, камушки. Все это – вестники каких-то тайн. И сам он – вовсе не Федя. Смотря по обстоятельствам он может быть паровозом, собакой и даже целой тройкой лошадей.

Кроме папы и мамы есть у него сестра Нелли[58] и брат Боба[59]. Нелли – тоже не Нелли… Нелли уже шесть лет. Она катает по дорожкам колясочку с куклой. Она любит катать ее тихо, чинно. Нелли – сестра. У нее две косички с бантиками, и волосы смазаны репейным маслом.

Весь мир для него двоится. Он не умеет сказать, что есть два мира, что каждая вещь может обернуться. Он сам – оборотень, и Нелли – оборотень. Вдруг он замечает, что у Нелли сапоги на пуговках, а у него – на шнурках. Нелли – это пуговка, но и пуговка может быть Нелли.

Вот брусника. Рука тянется сорвать красную ягодку. Но с земли вылетает птичка. Федя тянется за птичкой.

Он непостоянен и перебегает от одной вещи к другой, вернее – вещи пробегают мимо него, приходят вдруг из ничто и уходят в ничто.

Это ничто есть здешнее. Мама – ничто, всегда – там, ее еле слышно, и никогда не видно. Там же папа, кроме его пальцев, которые похожи на маленькие колбаски, и кроме тех дней, когда он ест арбузы с солью. И там же – брат Боба, которому уже целых восемь лет, у которого свой стол и свои книжки. Боба начинает существовать только тогда, когда братья дерутся. У Бобы есть красные и синие карандаши, и Федя их уносит. Он не понимает, что карандаш есть принадлежность Бобы: увиденный карандаш уже есть сам Федя, и спрашивать «можно?» – Федя не умеет. Если есть карандаш – его надо взять. Поэтому Федя нетерпелив, неуступчив и зол, когда встречает препятствия. Когда он встречает препятствие, он кричит. Этот крик – не простой крик. Из чаши жизни Федя пьет вино – всегда пьянящее. Препятствий нет, не может быть, и маленькие кулачонки, зубы хотят разорвать Бобу. Потому что от препятствий Федя перестает быть: он нашел на полу стеклянную бусу и стучит по ней молотком – он весь в молотке; как не может быть препятствий, так не может быть меры. Весь мир – в молотке, и этот мир – он сам, он растворен в молотке без остатка. И вдруг отнимают молоток – и вдруг рушится весь мир. Он рушится вовсе не по-игрушечному. Он рушится по-настоящему, навсегда, безоговорочно и безмерно. Случилось страшное, непоправимое несчастье: только неистовый вопль может быть ответом на эту катастрофу.

Боба – мальчик разумный. Он говорит: «Ты сделаешь себе бо-бо. Дай сюда молоток!»

Но если бы Федя был большой, он бы ответил: «А ты слыхал про землетрясения? Так вот, со мной пятьдесят раз в день бывают землетрясения».

Кто сказал, что детство – самая счастливая пора жизни? Это – самая ужасная, самая несчастная пора жизни человека, потому что эта пора состоит из тысячи смертей.

К счастью, время, столь жестокое к большим, бывает милосердно к детям. На том же полу, где лежал молоток, оно открывает Феде щелку и дает ему в руку коробку спичек. Спички втыкаются в щелку и образуют забор. Нет, не забор. Они образуют волшебный сад, они образуют замок, они образуют мир. Глаза, полные слез, смеются, и щеки, на которых висят соленые капли, выражают блаженство.

Если посмотреть в Федины глаза – а глаза у него большие, коричневые, – то в этих глазах можно утонуть. В них – удивление, бесконечное удивление перед тем, что им является. И второе – в них вера, доверие, в них нет обмана. Обман явится попозже. Обман – заразителен. Зараза идет от больших, они первые начинают.

Есть в мире один предмет, который играет в жизни Феди огромную роль. Этот предмет – паровоз. Дача – у самой станции, и паровозы Федя видит ежедневно. Они, с дымом и свистками, воплощают самое большое счастье, какое только может быть. Но они же – ужасны, таинственны, если подойти к ним поближе. Их свист оглушает. Когда за обоями скребется мышь, то это уже шум, такой громкий, что ничего другого не слышно. Но когда свистит паровоз – то это уже не звук, не шум, это нож, разрезающий Федю пополам. От свистка можно взорваться и умереть. И потому, когда Федя бывает на станции, он при виде паровоза уже издали затыкает уши. Все смеются над маленьким трусом. Но разве они могут понять?

И вот он опять на досках платформы, где пахнет дегтем и маслом. Солнце печет. Он держится за мамину юбку.

– Вот поезд. Видишь? Он еще далеко. Но ты не затыкай ушей. Он сегодня не будет свистеть.

– Не будет?

Федя не умеет не верить. Но где-то копошится недоверие, Федины глаза уже не так ясны, как всегда.

Он со страхом смотрит на чудовище, которое все приближается и приближается. Это – скорый поезд, который не остановится. Вот он совсем близко. Вот загудели рельсы. Вот затряслась платформа. Вот уже слышен ужасный грохот. Пронзительный свист разрезает воздух. Федя, как сноп, падает на платформу. Глаза его закрыты, и лицо бледно, как снег.

Сбегаются люди. Мама испуганно трясет его за плечо.

– Это ничего. Просто очень чувствительный мальчик.

Федя открывает глаза и видит себя в объятиях мамы, а кругом стоят все чужие. Некоторые смеются, а один старый, в очках, недовольно качает головой.

– Ничего не случилось. Какой странный ребенок!

Чужие уходят, оглядываясь на странного ребенка.

– Что это случилось с тобой?

– А зачем ты сказала, что он не будет свистеть?

Свисток как разорвал Федю. Он встал, как будто целый, он уже не целый. Части не сходятся так, как прежде. В глазах появляется недоверие.

* * *

Бывает зима, бывает лето. Но Федя этого не знает. Бывает город и дача. Это уже более понятно. Город – это прежде всего коридор, широкий коридор, по которому можно бегать и по которому бегают все – он, Нелли, Боба, даже няня.

Город – это окна. На стеклах растут хрустальные папоротники, лилии.

Поэтому Федя скажет, что он был в лесу, а Боба ответит:

– А ты не ври.

Но он не врет. Он на дворе ловит снежные звездочки. Двор большой, и в нем растут деревья: каштаны, яблони, тополя. Каждое дерево обнесено зеленым забориком с белыми верхушками. Однажды вечером из-под пальто Бобы посыпались солдаты: он спилил верхушки с заборчиков; на каждой верхушке была острая белая шапочка.

Он и Нелли гуляют с няней. Они гуляют в церковном садике у самой Невы.

Но однажды прогулка началась странно. Как только захлопнулась дверь, няня вынула из кармана две хлопушки с конфетой. На каждой конфете была наклеена картинка.

– Вот вам. Сегодня мы не пойдем в садик. Мы поедем через Неву, только молчите, маме ничего не говорите. Если мама спросит: «Где вы были?» – то вы говорите: «Мы были в церковном саду».

Хлопушки не хлопали, а конфеты были невкусные, мучные.

Но через Неву поехали на санках. Кто-то большой и толстый пыхтел за санками. Санки скользили по синей ледяной дорожке, обсаженной елками. Навстречу неслись такие же санки. В них сидели дамы в шляпах, дети и мужчины с тросточками. Впереди тоже бежали санки, и кривоногий человек с зеленым шарфом коньками стучал о лед: от этого санки и двигались.

Эта дорога вела в другой мир. Этот другой мир назывался очень странным словом, он назывался: Охта.

Да, разве в этом мире бывают такие деревянные скрипучие лестницы? Такие двери, обитые лохмотьями? Такая вонь? Такие низкие и темные комнаты?

В комнатах сидят очень странные и страшные люди с большими усами, а один – с бородой и красным шарфом. Такие бывают извозчики или дворники. Только дома они – не страшные. А здесь они – страшные. Это и называется Охтой. Они сидят за столом и что-то очень страшно делают ножами. На стене висят бумажные веера. Лица сверкают сквозь дым. На столе – рюмки и бутылки. В рюмки наливают чистую, белую воду, отрезают хлеб такими толстыми кусками, что надо ужасно широко раскрывать рты, чтобы засунуть хлеб за зубы. Да, они все ужасно широко раскрывают рты и суют туда хлеб, огурцы и селедку. Они смеются сквозь дым и пар, и Феде кажется, что это – разбойники. Когда они пьют воду, они опрокидывают голову назад, рюмкой хлопают о стол и ужасно кряхтят.

– Няня, что они делают?

Но няня уже совсем не няня. Она тоже ужасно широко раскрывает рот, дергает плечами, вытирает рот рукавом, и она вся красная. И разбойники тоже все красные. Дома она никогда так не дергает плечами и не бывает такая красная.

Делается что-то странное. Феде кажется, что все начинают прыгать головами, а няня страшно визжит и хохочет.

Обратно уже не ехали на санках. Шли по мосткам; было темно, и далеко, очень далеко сверкали городские огни. Дома мама спрашивает:

– Где вы были?

Няня едва заметно мигает.

– Мы были в церковном саду.

– И что же вы там видели?

– Мы видели красных разбойников.

– Что?

– Мы видели Охту.

Постепенно обнаруживается все. Дети еще не умеют лгать, даже за конфетку. Они даже не понимают, отчего няня плачет. Ведь они сказали, что были в церковном саду, как она учила их говорить.

Так подрастал Федя…

* * *

Когда ему исполнилось 5 лет, мама решила, что его надо учить грамоте.

Мама сама была не очень грамотна, но Федю решила учить сама. Ему дали тетрадь и букварь, на обложке которого был нарисован петух.

Теперь надо было в тетради выводить палочки. На каждой строчке была напечатана палочка, и эту палочку надо было изображать. Были палочки прямые, косые, тонкие, толстые, круглые. Потом начались буквы.

Но до букв еще не дошло, когда произошло небольшое событие, которое, однако, составило в жизни Феди эпоху.

Писание палочек началось летом, на даче.

Можно ли выводить палочки, когда растет трава?

Утром тетрадь и книга как-то сами собой исчезли: они скользнули под скатерть в передней. Там лежали фуражки и шляпы, столик был накрыт небольшой скатертью, вышитой мамой. Вот под эту скатерть с голубыми звездочками как-то сама собой скользнула тетрадь, а за ней заодно и книга.

Федя, неестественно насвистывая (никогда раньше он не свистел), очень медленно, ступенька за ступенькой, спустился в сад и прошел в самый дальний угол, где у забора росли георгины. Георгины были красные и желтые. Они приходились как раз в уровень его лицу.

Вдруг на верхнем балконе раскрылось окно.

Мама, красная от кухонного жару, повязанная платком и с поднятыми по локоть рукавами, высунула голову в окно.

– Федя, komm lernen.

– Ich kann nicht.

– Warum?

– Das Heft verloren[60].

Голова исчезла. Мама была не очень строга, когда на кухне ждало тесто. Она позовет его еще раз минут через десять. Сейчас ей некогда.

Федя продолжает рассматривать георгину, большой, пышный цветок. Солнце печет, ветра нет, кругом такая тишина, что он слышит стук своего сердца. Солнце падает прямо на его короткие волосы. И вдруг с георгиной происходит странное превращение: она смотрит на него. Она знает, что он сказал ложь, что он солгал первый раз в жизни. Но она не только не укоряет его, она делается еще в тысячу раз красивее. Она становится невиданным, райским цветком, тяжелым от красоты. И еще: эта красота – потому что он солгал, она цветет его лжи.

Сколько времени длится наваждение, он не знает. Он тяжело вздыхает и подымает глаза. Он видит, что георгин много, и все они смотрят на него. Он подымает голову. Тонкая ветка березы свисает, и, как сквозь кружево, он видит сквозь силуэты листьев небо. Ни один лист не шевелится. В первый раз губы шепчут:

29Там же. С. 6.
30См. наст. изд. С. 319.
31См. наст. изд. С. 319.
32См. наст. изд. С. 321.
33См. наст. изд. Примем. 84 на с. 316.
34См. наст. изд. С. 316–317.
35См. об этом подробнее: Мартынова А. Н. Предисловие к изданию трудов В. Я. Проппа // Владимир Пропп. Поэтика фольклора. С. 17–18.
36См. наст. изд. С. 211.
37См. наст. изд. С. 308.
38Речь идет, вероятно, о новом английском переводе: Propp V. Morphology of the Folk-tale. Second Edition, Reversed and Edition with a Preface by Louis A. Wagner, New Introduction by Alan Dundes, «University of Texas Press», Austin; London, 1968.
39См. наст. изд. С. 320.
40См. наст. изд. С. 198.
41См. наст. изд. С. 326.
42См. наст. изд. С. 323.
43См. наст. изд. С. 294.
44См. наст. изд. С. 313.
45См. наст. изд. С. 361.
46См. наст. изд. С. 360.
47См. наст. изд. С. 298.
48Пропп цитирует по памяти, точная цитата: «Что ни говорите, а в титуле есть что-то необъяснимое, обаятельное». См.: Чехов А. П. Ариадна // Поли. собр. соч.: В 30 т. М., 1974–1983. Т. 9, 1977. С. 112. Князь Мактуев сватался к Ариадне, но получил отказ.
49См. наст. изд. С. 250.
50См. наст. изд. С. 290.
51См. наст. изд. С. 327.
52Владимир Яковлевич Пропп родился 16 апреля 1895 г. и был крещен в евангелическо-лютеранском приходе Св. Анны. При крещении наречен Герман Вольдемар.
53Ein Pilz – гриб (нем.).
54Отец Проппа – Иоанн Яков Пропп (ум. в 1919), выходец из поселян-собственников немцев Саратовской губернии, являлся потомственным почетным гражданином; представителем Торгового дома «Бр. Шмидт» (с 1914 г. – Управляющий Санкт-Петербургским отделением торгово-промышленного товарищества «Бр. Шмидт»); казначеем Общества для распространения коммерческих знаний; товарищем председателя Арбитражной комиссии при Калашниковской хлебной бирже; казначеем Комитета фонда вспоможения нуждающимся бухгалтерам и их вдовам и сиротам. В 1900-е гт. в Санкт-Петербурге существовала галантерейная (а не мукомольная) фирма «Ф. А. Рейхардт», но отец Проппа работал в Торговом доме «Бр. Шмидт», поставлявшем на рынки хлеб, зерно и муку. «Отец всю жизнь прослужил в торгово-промышленном предприятии “Братья Шмидт”», – писал В. Я. Пропп в своей автобиографии (см.: РО ИРЛ И, ф. 721, on. 1, № 180, л. 1).
55sub fide pastorali – под пасторским заверением (лат.).
56Восприемниками Проппа при крещении значились: жена булочного мастера Елисавета Янковская, купец Герман Аменде, булочный мастер Генрих Лемке (РО ИРЛИ, ф. 721, он. 1, № 181, л. 1).
57Frau – женщина (нем.).
58Прототипом Нелли могла стать старшая сестра Проппа – Элла Яковлевна Пропп.
59Прототипом Бобы скорее всего являлся старший брат Проппа – Роберт Яковлевич Пропп.
60– Федя, пойдем учиться. – Я не могу. – Почему? – Тетрадь потерял (нем.).