Не оглядывайся назад!..

Text
Aus der Reihe: Сибириада
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Теперь, меняясь друг с другом, мы ходили кто по большому, кто по малому путику: настораживая или проверяя – через день-два – уже настороженные ловушки и капканы.

Кому выпадал малый круг – тот возвращался пораньше и готовил еду…

Попутно мы стреляли белку, тем более что собаки уже были с нами. А белки, из-за урожайного на кедровый орех года, было действительно много. Поэтому лайки, особенно Найка, то и дело заливистым, азартным лаем призывали сойти с тропы к какому-нибудь стоящему невдалеке, а может и вдалеке, дереву, на котором они «держали» добычу.

После частых отворотов по снежной целине, когда снег бывает по колено, представлялось, что пройденных за день километров становится всё больше, а день, вопреки всем законам природы, – делается всё короче. Зато жёсткие поначалу нары с каждым днём становились всё удобнее и желанней. А сон на них был крепок и здоров.

Однако прежде чем добраться до них, нужно было выполнить целый ряд раз и навсегда затверженных, обязательных дел.

После целого дня почти непрерывной ходьбы по первозданному белоснежному царству зимы (которая таковой и бывает ещё только в глухих таёжных уголках) – надо приготовить поесть: сначала – собакам, потом – себе.

К концу ужина как раз оттают принесённые в зимовьё трофеи: тушки белок, колонков, соболюшек. Белок может быть до двух десятков и более, соболей – единицы…

При свете всё той же, не очень яркой, керосиновой лампы начинаешь снимать шкурки и насаживать, какие положено, на правилки.

С напарником за этим тягомотным занятием перемолвишься за вечер двумя-тремя словами, не больше. И не потому, что сил говорить не осталось, а потому, что все темы давно исчерпаны на несколько рядов, переговорены не раз.

После целого ряда «обязательных процедур» с наслаждением падаешь, как в бездонную пропасть, на кабанью шкуру. На несколько часов погружаясь в крепкий, беспробудный, до жидкого рассвета сон. Такое желанное, чаще всего без сновидений, забытье только и может быть у хороню и честно потрудившегося человека. А утром – снова чуть свет – всё сначала, всё по тому же кругу, подобно стрелкам часов, порою несколько месяцев кряду.

Иногда спросонья, даже не разогревая пищу (некогда!), перекусишь тем, что осталось с вечера в огромной чугунной сковороде, с застывшим в ней к утру жиром, и – в путь. Из выстывшего к утру зимовья в ещё больший холод сонной, неприветливой, безразличной к тебе утренней тайги, которая ждёт тут же, за порогом.

Неразработавшиеся, неразбегавшиеся, некормленные утром (как положено) собаки, позёвывая, понуро и отчего-то виновато опустив головы, бредут рядом до развилки тропы на реке, после которой каждый из нас пойдет своим маршрутом. И одна из промысловых собак (тоже по очереди) отправится в этот путь с кем-то одним. Шарик, как «ученик» – не в счёт. Поэтому обычно он сам выбирает, за кем увязаться. Правда, чаще он выбирает всё же Найку. Потому что у неё действительно есть чему поучиться в отличие от здоровенного, сильного, но крайне ленивого Шайбы.

И так – от сумерек утренних до сумерек вечерних. Однообразный, годами и поколениями охотников выверенный, отлаженный ритм промысла. Где ноги не только волка, но и охотника кормят.

* * *

Почему-то мне снова припомнился тот, теперь уже такой давнишний сентябрь, когда меня вместе со студентами-охотоведами, – чтобы не мозолил понапрасну глаза начальству в госпромхозе, – до начала зимнего промысла отправили на глиссере из районного центра: села Бичевая, Хабаровского края, в среднее течение реки Хор (Чёрт – в переводе с удэгейского), добывать элеутерококк – заменитель жень-шеня.

Ребята-охотоведы только что закончили второй курс, и эта «производственная практика» была у них первой, самостоятельной. После первого курса – «учебная практика» проходила у них тоже в тайге. Но это было на стационаре охотоведческого факультета, в долине реки Кочергат, где и преподаватели и студенты – весь курс – жили в одном большом доме, угол в котором был отгорожен шторой из брезента «для преподавательского состава».

Ребята были года на два-три моложе меня. Им было лет по восемнадцать-девятнадцать, не больше. Однако многие из них в делах таёжных уже успели поднатореть. Отчего и чувствовали себя в тайге гораздо увереннее, чем в посёлке, где мы вместе квартировали…

Вместительную восьмиместную палатку, в которой можно было стоять в полный рост, мы поставили метрах в пятидесяти от реки, на песчаной косе, рядом с впадающей в неё чистой протокой, из которой брали воду.

Железная печурка заняла своё почётное место в середине нашего «шатра», где для трубы имелось специально проделанное отверстие. Фанерный ящик, в котором хранились не скоропортящиеся продукты, превратился в стол. Спальные мешки, «ногами» к печке, заняли свои места вокруг неё, «головами» к стенам палатки, под брезентовым полом которой некоторое время ещё ощущалось тепло прогретого песка.

Рюкзаки с личными вещами сделались подушками. И всё было бы чудесно! Если б с самых первых минут нашего пребывания на этом пустынном и таком красивом берегу не обнаружилось весьма неприятное соседство.

Как только смолк звук мощного двигателя глиссера, скользящего, а вернее – почти летящего вниз по реке над поверхностью вод, и утих ветерок, создаваемый его винтами, – окружающее пространство наполнилось иным звуком. Это был негромкий, монотонный, зудящий гул мошки, которая не только больно кусала все незащищённые места: руки, лицо, уши, но и как-то умудрялась забираться в места защищённые: под штормовку, в сапоги, в палатку…

Спасенья не было нигде!

А всем нам предстояло пробыть здесь почти месяц.

Я уже сталкивался однажды с подобным ужасающим явлением в районе реки Нижняя Тунгуска, откуда знакомый эвенк, прихвативший попутно и меня, перегонял своё стадо оленей, спасая их от гнуса, в небольшую деревеньку Токма (географический центр Азии), куда мне и надо было попасть.

Помню, что ни накомарник, ни различные мази, предназначенные для защиты от гнуса – не помогали и не спасали от мелкой мошки, постоянные укусы которой, зуд кожи и бесконечное её гудение доводили порой до отчаяния.

В отличие от меня напарник словно не замечал этой кровожадной многотысячной «орды» и во время того же привала сидел себе спокойненько на берегу реки, похожий на изваяние Будды, неотрывно и задумчиво глядящего на бегущие струи, ожидая, когда в котелке закипит вода, чтоб заварить крепкий чаёк…

Дым небольшого костерка стлался вдоль берега, а тонкая извилистая струйка голубоватого дымка из короткой трубочки тунгуса, которую он почти никогда не выпускал изо рта, поднимался почему-то вверх. Время от времени мой провожатый обмахивал своей сухой ладонью непроницаемое тёмное морщинистое лицо с узенькими щелками глаз, и создавалось впечатление, что комары и мошка сторонятся его.

Когда я спросил проводника, как ему это удаётся, он, хитро улыбнувшись, ответил: «А ты представь, что никакого гнуса нет…»

Увы, представить такое, и тогда и теперь, я был не в состоянии…

Но если на берегу от постоянного, хоть и несильного, ветерка, тянущего с реки, мошки было всё ж не так много, то уже за ближайшими, – от песчаной косы, на которой мы расположились, – кустами её гудело видимо-невидимо. Казалось, что сам воздух от этого стал сероватым, киселеобразным, ритмично колеблющимся.

Сидеть на берегу мы не могли, потому что элеутерококк рос в тайге, на ближайших к Хору сопках. Чтобы добыть его, на руки одевалось по двое верхонок, защищающих руки от колючего ствола, за который тянешь, пока не выудишь из земли неглубоко сидящие корни этого кустарника. Они коричневатого цвета. Длина основного корня – метра два-три. В диаметре он с большой палец руки, иногда чуть потолще. Извлечённый из земли корень, с немногочисленными, более тонкими ответвлениями, отделяешь от ствола и складываешь где-нибудь в кучу, продвигаясь по склону то снизу вверх, то наоборот. И так – целый день. А вечером вязанки корня, иногда сходив туда и обратно по нескольку раз, переносишь к палатке. И всё это время, без перерыва, тебя донимает настырный гнус.

Каждый день, отправляясь работать и переходя по стволу упавшей через протоку ели, у которой обрубили сучья, мы словно бы переходили границу, за которой нас ожидал жестокий, коварный и непримиримый враг. Так из полуада мы попадали уже в настоящий ад…

Через несколько дней руки, уши, лица у всех распухли, а кое у кого были еще и расчёсаны до кровавых болючих корост. Глаза на лицах, больше напоминающих небольшие подушки, превратились в узкие прорези. Самодельные марлевые сетки, впрочем, как и всевозможные, расхваливаемые в аннотациях мази, обещающие полную защиту от любых кровососов, помогали ненадолго. А смешавшись с потом, только ещё больше разъедали кожу. И в конце концов мы перестали ими пользоваться.

Казалось, что конца-края всем этим мучениям не будет…

И вот, после трёхнедельного кошмара, вдруг… А всё произошло именно вдруг! Как бывает, по большей мере, только в сказках: «по мановению волшебной палочки», ещё как следует не проснувшись, в одно поистине прекрасное утро я уловил, что что-то изменилось, произошло без видимых причин. Исчезло нечто постоянно сопровождающее, мешающее, как заноза в пятке, с которой постепенно свыкаешься, не сумев её вытащить, но постоянно чувствуя её инородное присутствие.

Я не сразу понял, что не слышу больше монотонного гуда мошки. А ещё точнее – слышу первозданную, умиротворяющую тишину. К тому же тишина эта была не простой – она была торжественной! И только несильный ветерок, негромко шелестя листвой дерев, слегка нарушал её. Да время от времени слышно было, как на туго натянутую крышу палатки падают и скатываются, пружиня по ней, редкие, жёсткие, первые осенние листья, сорванные ветром с близстоящего высокого богатырского дуба.

Прохлада, а вернее – резкий холодок, вместо привычной утренней свежести, проникал внутрь палатки. Особенно он стал ощутим, когда я выбрался из спальника, чтобы сбегать по своим обычным утренним надобностям до зарослей кустов, росших у кромки недальнего леса.

 

Выскочив наружу, я увидел спокойную, потемневшую реку. Полоску темного, влажного песка вдоль уреза воды. Уже местами схваченные разноцветной осенней «сединой» кроны деревьев и – сверкающие первозданной белизной снегов – вершины Сихотэ-Алиня.

Воздух был чист, свеж, бодрящ! И, самое главное, что при глубоком вдохе мошка не попадала теперь тебе ни в нос, ни в горло… Это было настоящее обыкновенное чудо, которое страшно было спугнуть и которое рождало в глубине души ощущение неизбывного счастья, кем-то щедро подаренного тебе.

Теперь можно было, не скрывая любую часть тела, не прея под плотной одеждой, ходить, дышать, любоваться природой!

Кто не испытал подобного, тот вряд ли меня поймёт в полной мере.

От клокочущего в горле восторга я заорал, что было мочи, а ленивое эхо ближнего распадка прокатило меж сопок, как камень-валун, мой весёлый тарзаний крик.

В тот же счастливый, двадцать первый день пребывания на этом берегу нам посчастливилось подстрелить ещё и свинку дикого кабана. И мы, устроив себе выходной, сварили целое ведро вкуснейшего, сочного, не очень жирного мяса. Тем более что все предыдущие дни, несмотря на ежедневный, почти десятичасовой, отнюдь не лёгкий труд, – питались в основном кашами на воде, да сухарями, запивая всё это чаем.

Прямо на берегу, у костра, был устроен настоящий пир!

В миски каждый клал себе из ведра «смотревший» на него кусок мяса. (На меня все время почему-то «смотрели» большие куски.) Кружками черпали оттуда же наваристый бульон, в котором размачивались чёрные сухари. Всё это поедалось с величайшим удовольствием. А подходы к ведру с варевом одним разом ни у кого не ограничились.

Обед продолжался часа три, не меньше…

«Они насладились едою», – припомнилось мне из Одиссеи Гомера. И по отношению к нам в тот момент это было действительно верно.

– Может быть, кашки гречневой, посуше, как обычно, сварим, – пошутил кто-то, и все дружно рассмеялись.

Уже в предвечерьи мы заварили крепкий, почти без просветов, «таёжный чай»: с мелко изрубленными корешками элеутерококка, ягодами лимонника и шиповника.

На десерт – полакомились вкусными ядрами дикого маньчжурского ореха, который мы подсушивали и подкаливали, рассыпав на топящейся железной печурке, до тех пор, пока его толстая, как у грецкого ореха, скорлупа не начинала трескаться по шву. После чего остриём ножа орех лёгким нажимом расщеплялся на две равных половинки, обнажая свою вкусную, тёплую «начинку».

Сытые, довольные собой, друг другом, своей жизнью, погодой, обстоятельствами, тем, что удалось уже заготовить не менее тонны корня, за который в промхозе получим немалые деньги, мы перед сном ещё лениво поболтали о том, о сём, обо всём, ни о чём конкретно. Ибо сосредотачиваться на чём-то особо не хотелось, тем более, что от малиново светящихся боков печурки исходило такое томное, приятное, расслабляющее тепло. Наверное, ещё и поэтому, а не только из-за обилия съеденного, язык ворочался с трудом, а веки закрывались сами.

– А может быть, уже нигде ничего нет – только мы одни остались, – вдруг высказал нелепое, но всё-таки тревожное предположение Серёга Мухин из Хабаровска. – Мы ведь здесь уже почти месяц – без газет, без радио. Вдруг там, – он немного подумал, а потом продолжил: – Атомная война разразилась?! Или какой другой катаклизм приключился?..

– Да какой там ещё ката-клизм! – ответил раздражённо рыжебородый, белокурый Ваня Ардамин из Южно-Сахалинска. – Чего ты мелешь чепуху!

Серёга ничего не ответил, но я почувствовал, как под полог палатки проникло беспокойство, отогнавшее на время сон и общее сытое благодушие. И, наверное, каждый в этот миг подумал о своём…

Я подумал о Тае. Вспомнил, как мы в Закарпатье познакомились с ней. А ведь наши пути, не окажись мы в определённое время в определённом месте, могли бы никогда не пересечься. И от одной только этой мысли мне стало страшно…

И всё ж «накаркал» наш Серёга – хоть и нелепое, но бедствие, коснувшееся той неясной ночью каждого из нас…

Первый ката-клизм, а ещё вернее: просто клизм, произошел ещё до полуночи.

Вначале один, потом другой, а затем уже один за другим почти без пауз, как пули в автоматной очереди, а бывало – и попарно, по трое мы стремительно вылетали из палатки и, освещаемые бледным равнодушным светом ущербной луны, спросонья натыкаясь на какие-то неровности, едва различимыми тенями устремлялись подальше от палатки. Через минуту от ближайших кустов до слуха долетал сначала непрерывный стрекочуще-булькающий звук, а затем – облегчённый протяжный вздох. Иногда то и другое с разных сторон слышалось одновременно…

Вернувшись в палатку, мы едва успевали забыться недолгим хрупким сном, как новый властный внутренний позыв вынимал нас из тёплых спальников. И снова – очередная «пулемётная очередь» и облегчённый вздох, переходящий в лёгкий стон, ибо по бурлению в животе чувствовалось, что это ещё отнюдь не последний за ночь бросок из нагретой палатки в неприветливый знобкий полумрак…

– Иду на рекорд! – отбрасывая в стороны створки палатки на входе, уже под утро заорал Ваня Ардамин, выскакивая наружу восьмой раз за ночь, снова стараясь успеть отбежать как можно дальше от нашего обиталища…

– Да, плотно мы однако «заминировали» все подходы к нашему жилищу, – произнёс кто-то задумчиво. – Теперь ни зверь ни человек и на километр к нам не подойдёт…

К утру ката-клизм, впоследствии названный «Ночь свистухи», превратился уже в фарс.

Так на собственном горьком опыте мы убедились, что после длительного употребления каш мясное и жирное – вредно.

На следующий день по причине общей слабости и недосыпа у нас опять образовался выходной. И мы весь день пили густой чай, заваренный с корою дуба, ели сухари и спали…

Второй катаклизм, но уж не шуточный, случился через пару дней.

Вдруг резко потеплело и сверкающие сахарные головы гор побурели. Забурлили, запенились, стремительно набирая силу, доселе неведомые, стекающие с них ручейки и потоки…

Хор, как недавно наши животы, вспучило, приподняло. Вода в нём стала грязная, а обычно плавное течение начало стремительно ускоряться. Вода быстро заполнила низины, но пока ещё медленно наступала на наш берег. Небо, словно прошлогодними потемневшими, волглыми и растрёпанными сильным ветром стогами, заволокло тучами. Из которых сочились нескончаемые тёплые потоки. Лужи кругом пузырились от тяжёлых крупных капель.

Выглядывая из палатки, мы видели, как по реке несло сначала всякий прибрежный мелкий мусор – щепки, сухую траву, небольшие ветки… Затем – целые, подмытые вместе с корнями, кусты… А через день-два потащило уже и деревья с растопыренными в разные стороны корнями и ветвями, с ещё необлетевшей на них листвой. Но даже огромные деревья река теперь легко кружила в появившихся водоворотах… Хор становился явно опасным в своей безудержной силе. И то, с какой удивительной лёгкостью, играючи река гнала по стремнине многометровые могучие деревья, тревожило нас, имеющих в наличии только небольшую лодку-ульмагду, найденную в одной из проток, по прибытии сюда, да амарочку, привезённую с собой.

Дня через два вода в низинах за палаткой из отдельных луж превратилась в обширное озеро, почти отрезав нас тем самым от предгорий.

Ель, по которой мы переходили ручей, ночью снесло бурлящим пенистым потоком, уже накануне днём перехлёстывающим через неё. Теперь добраться до возвышенности мы могли только или на удэгейской амарочке, или на ульмагде орочей. Но при таком течении и круговоротах это предприятие становилось весьма опасным… А положение наше делалось с каждом часом всё более и более угрожающим… Но снова вдруг, ещё дня через два, будто получив строгий приказ, дождь прекратился. Отчего вода в реке и ручьях немного будто бы осела, стала не такой безудержной и дерзкой, хотя все ещё продолжала прибывать…

Каждый день утром мы шагами измеряли свой участок суши, ставший теперь островом. И каждый раз количество шагов, в длину и ширину, становилось всё меньше. А гладь теперь уже почти спокойной воды вокруг нас – всё безбрежней.

Казалось, противоположный, левый, низинный берег, с «по колено» ушедшими там в воду деревьями и почти полностью скрывшимся под ней кустарником, вдруг быстро отдвинулся от нас на значительное расстояние. И оба берега теперь разделяет не река, а пролив. Грозно и плавно несущий свои многотонные воды.

Воткнутая в землю щепка, который мы с вечера отмечали уровень воды, к утру неизменно оказывалась в воде, хотя и не так далеко от уреза реки, как это было в первые дни «потопа».

Возможно, вода продолжала прибывать из-за того, что где-то в верховьях дожди ещё шли. А вот обещанный «через месяц» и такой теперь желанный глиссер за нами всё не прибывал…

В связи с этим нужно было срочно решать, куда деть, как минимум, полторы тонны уже заготовленного корня, порубленного на десяти-пятнадцатисантиметровые кусочки и сложенного для просушки недалеко от палатки в большую, довольно высокую кучу составленную из множества отдельных небольших «колодцев».

На наших лодках такое количество корня вывезти было почти невозможно. И мы с каждым днём всё нетерпеливее ждали, когда же наконец за ними придёт глиссер.

То сентябрьское утро, в которое вода перестала прибывать, замерев у нашей метки и, словно бы исчерпав всю инерцию разбега, устав от собственного азарта, случилось тёплым и туманным.

Горы пушисто парили, словно вспотев от тяжёлой работы. Над водой и в низинах пластом лежал белый плотный туман.

По обыкновению я всё же измерил шагами наш остров. Он оказался 84 шага в длину и 27 – в ширину, точно таким, каким был вчера…

К обеду горы просветлели, будто чётко проявившись на фотобумаге и словно выступив вперёд.

Воздух, приносимый с их стороны из распадков, был по-прежнему теплым и влажным. И только от реки тянуло осенней прохладой, да отдельные клочья тумана всё ещё висели над водой.

– В туман глиссер вряд ли придёт, – высказал предположение Вовка Ращупкин у меня за спиной, когда я, сидя у палатки, глядел на реку.

«Да, – подумал я, – вряд ли…» – и в эту же минуту послышался неблизкий, стелющийся по воде, но ясно различимый шум мотора, который постепенно приближался и нарастал, теряясь иногда на невидимых нам поворотах…

Минут через десять мы увидели стремительно летящий вверх по течению глиссер, разгоняющий своим почти невидимым «кругом» – огромным пропеллером сзади, не такие плотные и частые уже остатки тумана, из которого он, как из облаков, весь сверкающий стёклами рубки, лихо вырулил на чистый простор посреди реки.

Сбавив скорость и осев при этом в воду, он направился к нашему берегу…»

* * *

Желтовато-рыжий колонок, прижатый в кулёмке небольшим бревёшком посреди хребта, был ещё жив и, увидев подходящего к нему человека, заметался… Вернее, попытался это сделать – быстро перебирая лапками и бросая видимую мне переднюю часть тела то вправо, то влево. При этом задняя его половина была абсолютно недвижима.

«Значит, перебит позвоночник. И попал он в ловушку, судя по всему, совсем недавно, не более часа назад», – определил я, подойдя уже вплотную.

Колонок, оскалив пасть, злобно зашипел, а потом то ли от испуга, то ли от безысходности начал вдруг жадно пожирать ещё оставшуюся перед ловушкой приманку – потроха рябчика, почти тут же срыгнув съеденное на снег.

На любое моё движение он выгибал вверх шею и, приподнимая голову, скалился, шипел, сверкал бусинками глаз… И в этих, совсем не злобных тёмных капельках застыла безысходность. И, честно говоря, я не знал, что делать? Пойти дальше по путику – оставив его здесь околевать, а потом вернуться за скрюченной замёрзшей тушкой, какие мы обычно и вынимаем из ловушек. Однако неизвестно сколько будут длиться его муки – день сегодня не очень морозный. К тому же уже под вечер, возвращаясь назад, придётся протопать несколько лишних километров…

Отпустить зверька, приподняв бревёшко, притиснувшее его к такому же нижнему, тоже вряд ли имело смысл. С перешибленным хребтом – он не жилец, а лёгкая добыча, даже для любой мелкоты.

«Может, просто уйти, не настраивая эту кулёмку до следующего раза? Но шкурку могут попортить грызуны или вороны. Вон, кстати, а вернее – совсем некстати, одна из них уже внимательно следит за всем происходящим, сидя на суку недалёкого дерева. Если я уйду – она ещё живому ему выклюет глаза, добираясь до желанного мозга…»

Колонок вдруг вытянулся и затих. И в этой первозданной, чистой тишине, когда был слышен только лёгкий шорох осыпающегося с тяжёлых еловых лап, колеблемых несильным ветерком, снега, я вдруг с какой-то сосущей сердце безысходностью ощутил всю отчаянность момента, когда надо все же принимать решение. И хриплый вороний карк показался мне особенно зловещим. Будто это я сам, подобно Прометею, был прикован к скале, а огромный орёл был готов растерзать мою печень.

 

«Да, поистине право выбора – наказание Божие…»

«Каково же ему сейчас?» – переключился я уже на колонка, искренне жалея зверька. И чтобы проверить, не умер ли он от чрезмерного стресса, протянул к нему ствол малокалиберной винтовки. Колонок мгновенно, словно только этого и ждал, вскинул голову и схватил конец ствола мелкими острыми зубами. Мой палец почти автоматически нажал на спусковой крючок. Выстрел прозвучал приглушенно, как детская бумажная хлопушка. Зверёк очень плавно, разжав пасть, уронил голову на снег, – затих, теперь уж навсегда.

Тонкая струйка крови, сочащаяся из уголка всё ещё оскаленной пасти, растекалась неровной «кляксой», окрашивая в алый цвет чистый нетронутый снег и рыжевато-жёлтую шерстку зверька на его груди. И я вдруг с ужасающей тоской почувствовал, что остался не только один на один со смертью, но и вообще – один. И не только среди этих насупившихся отчего-то гор, какой-то вязкой теперь тишины тайги, но и – в мире. И так мне от всего этого стало тошно, что хоть волком вой!.. И, честное слово, завыл бы, если б умел это делать…

* * *

В последнее время мне всё чаще стал сниться тот одинокий волк, которого я впервые увидел на небольшой заснеженной поляне, окружённой высокими тёмными елями, к остроконечной верхушке одной из которых, как круглый китайский фонарик, прилепилась полная и бледная луна, разливающая свое расплавленное серебро на всё вокруг. В том числе и на эту поляну, чем-то неуловимым напоминающую огромный круглый стол под открытым небом, застеленный хорошо накрахмаленной, хрустящей белой скатертью.

Волк сидел в самом центре поляны, подняв лобастую голову вверх, и был совершенно неподвижен. И если бы не белый парок дыхания, время от времени отделяющийся лёгким облачком от его носа, то можно было подумать – он мертв, что это лишь чучело волка…

Со стороны казалось – зверь в полной тишине принюхивается к луне, как к лакомому кругу сыра. Или пытается обонять зернистую россыпь далёких, бледных звёзд. Если какое-то время клубы пара не поднимались от головы волка, то начинало чудиться, что это обыкновенная коряга, напоминающая своими очертаниями могучего зверя, морочит меня.

Нежданный для такого тихого раннего ночного часа ветерок вздыбил шерсть на загривке волка, сразу сделав его свирепым… Уши, плавно поворачиваясь из стороны в сторону подобно локаторам, ловили эти, почти неслышимые, шорохи воздушных струй, легко покачивающих огромные нижние ветви елей. С которых, искрясь, заструился снежок.

За «опахалами» одной из них, припозднившись на промысле, я и стоял. И поскольку ветер для меня был встречный – волк не мог меня чуять. Но всё-таки на всякий случай я осторожно снял с плеча карабин. И когда он оказался у меня в руках, мысли от созерцательных тут же переметнулись в другую сторону.

«Ну вот, ты мне и встретился, бродяга… Сколько ты скрал у меня зверья из ловушек. Сколько пакостей разных наделал…» – начал взвинчивать себя я.

И вдруг так неожиданно, протяжно и тревожно волк завыл. И этот печальный вой – во вновь уже отстоявшейся после короткого дуновения ветерка тишине – был в этот час единственным живым, но отчего-то очень жутким звуком. Настолько жутким и неожиданным, что я невольно вскинул карабин к плечу и почувствовал, как озноб пробежал у меня по спине меж лопаток, скатившись по позвоночнику ниже, до самого копчика. А сердце застучало гулко-гулко… Так, что его удары, казалось, могут быть услышаны зверем. Однако волк, похоже, не расслышал ничего, что могло встревожить его чуткий слух… Он продолжал выстанывать одному ему известную мелодию – о чем-то своем, таком отчаянно-горестном и невозвратном…

«Пусть уж допоёт свою последнюю песню», – подумал я, опустив карабин.

Переступая, я нечаянно сошёл одной ногой с тропы, по которой возвращался в зимовьё и проходящей рядом с этой поляной. Под рыхлым снегом, в который почти до колена ушла нога, едва слышно хрустнула ветка…

Вой мгновенно пресёкся, словно кто-то быстро перерезал тонкую невидимую нить высокого звука, связывающего одинокого волка с такими же одинокими во все времена небесами. Зверь, не поворачивая головы и не изменив позы, повёл в мою сторону чутким ухом, развернув его почти на девяносто градусов. Я замер в неудобной позе, как бывает на глухарином току, когда тетерев вдруг перестанет петь свою самозабвенную брачную песнь. Явственно ощутив, что волк «увидел» меня этим ухом. Причём не только меня, но разом, будто с высоты дерев, обозрел и оценил всю обстановку: круглую поляну, окружённую высокими, чёрными пирамидами елей, тропу, касательно идущую мимо неё, и стоящего на ней за одним из деревьев и голыми, сизыми, с сухими ветками, кустами, человека, от которого может исходить опасность.

Без видимого напряжения он бросил своё могучее, тяжёлое (судя по продавленности снега от лап) тело резко вбок, а не вперёд, как я предполагал и как было бы удобней ему, и легко, в несколько длинных прыжков, взвихривая снег позади себя, достиг края поляны. А я так и продолжал стоять на одной ноге, не понимая, то ли не успел вскинуть карабин, то ли не захотел этого делать.

Прежде чем скрыться под низкими лапами елей, волк, со слегка оскаленной, словно растянутой в неестественной, ироничной улыбке, пастью, – обернулся, вперив в меня безжизненные, ничего не видящие бельма глаз…

Потом я ещё несколько раз видел этого слепого белого волка… Он всегда был один. Даже тогда, когда, как-то неестественно прогнувшись в спине, стремительно, но всё же осторожно, стлался по плотному, на прогалине бывшей просеки, снегу, настигая молодого, длинноногого, нескладного изюбрёнка, полагаясь в полной мере только на чутьё и слух.

Одиночеством мы были с ним схожи…

* * *

Белковать с Шайбой я отправлялся в первый раз…

Ещё перед выходом из зимовья я уловил на лице Юрки ироничную улыбку и тут же услышал:

– Ты уж лучше одного Шарика возьми – от него и то проку больше.

– А что, Шайба совсем плохо работает? – осведомился я.

– Да нет. Работает-то он, в общем, совсем не плохо…

– Так в чём же дело?

– Сам увидишь, – отмахнулся Юрка. – Может быть, с тобой он будет вести себя иначе. Я его в прошлый раз, честно говоря, от злости чуть не пристрелил…

Мы разошлись на развилке тропы. «На Север уехал один из них. На Дальний Восток – другой…» – промурлыкал я под нос начало песенки, содержания которой далее не знал, почти бегом спускаясь по склону к замёрзшей реке и вспомнив вдруг давнишний эпизод.

Как-то, под вечер уже, я слегка блуданул. И как ни старался – не мог определить, где нахожусь…

Иногда я останавливался и подолгу стоял на одном месте, надеясь, что, может быть, мой пёс выведет меня, указав дорогу. Но, как только я останавливался, он устало ложился на снег и смотрел на меня голодно-просящими глазами.

Мы уже трижды прошли по одному и тому же кругу, вновь возвращаясь на свои следы.

– Эка, нелёгкая нас с тобой кружит, – сказал я псу, с готовностью вскинувшему на мои слова голову. – Придётся, видно, здесь заночевать. Скоро уж стемнеет…

Я ещё раз попытался определить по заходящему солнцу, где нахожусь и, выбрав направление, пошёл напрямик, стараясь снова не сбиться на круг.

Буквально через десять минут я увидел, как впереди, ещё не совсем отчётливо, замаячил в маленьком оконце зимовья желтоватый свет.

«Ба! Да мы совсем близко от жилья!» – обрадовался я, хотя это и представлялось маловероятным.

А ещё через какое-то время я ступил на твердь тропы и вскоре уже открывал дверь незнакомого мне зимовья.

На нарах, перед керосиновой лампой, стоящей на столе, сработанном из трёх неоструганных по сколу плах, сидел до глаз обородевший и напрочь заросший крепкий мужик. Волосы у него лезли отовсюду: из ушей, носа… Оголённые до локтей сильные руки – тоже были в густой тёмной поросли.