Kostenlos

Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

6

Рано утром сидел на кухне. С полным ртом слюней. Вчера жестоко вытащили и спрятали сигареты. Прямо из-под подушки. Не уследил. Доверчиво уснул. Сейчас в несчастной рукописи перед собой – не написал ни слова. Вот тебе и Юрий Олеша. Вот тебе и его «Ни дня без строчки». А ещё, главное, уверял всех, что это поможет держать форму. Хотя сразу сомнение берёт. Как можно сильно пить, опохмеляться каждый день и умудряться писать? Наверняка сплошные бичевания у Юрия Карловича каждое утро были. Хотел бы так, наверное, писать, хотел бы – дисциплинированно, упорно. Но опохмельная рюмка утром – и всё заканчивалось в ресторане. В ресторане Дома писателей. Где был завсегдатаем. И ушёл от такого завсегдатайства всего лишь в 60. Некоторые обвиняли короля метафор в дурновкусии, а порой и безграмотности. Однако всё же видел он и писал гениально. «Обезьянка прыгала, убегала как арка». Или «арки»? Писал смело. Не боялся выглядеть банальным, вычурным, смешным. Смело писал. Время было такое у пишущих. Один лучше другого. Ильф, Петров, Катаев. Не говоря уже о поэтах. Да-а, хорошее было время. А тут сидишь, слюну глотаешь – и ни строчки. Ни по Олеше, никак.

С тоской смотрел на раскрытую форточку. Хорошо бы пустить в неё дымного голубя. Этакого голубка. Да не одного, а нескольких. Этакую дымную стайку. Чтоб летела она себе в ясное небо, пропадала…

Сглотнул. Хотел поискать в ведре хотя бы окурок. В спальне будто резко всхрапнул трактор: смотри у меня! Ида Львовна. И дальше себе засопела.

Так издеваться над сыном!

Не разговаривал. Никакого «доброго утра». В упор не видел серую ночную рубаху на кухне.

– Ладно. На. Травись.

Схватил пачку (зажигалка в руках), побежал на балкон. Прикурил. Окутался наконец дымом. Жадно дёргал. Нагнетал дымовую завесу. За стеклом наверняка наблюдали. Пустил за спину большого льва. На тебе, мама! Любуйся!

Во двор ворвался, заиграл как сабли сигнал Савостина. Рендж Ровера Савостина. Промчался, всё так же победно махаясь саблями. Вот ещё мерзавец. Откуда узнал, что здесь живу, откуда! Не иначе – выследил. Теперь вот и этаж будет знать. С дымящейся на балконе кочегаркой. Которая не успела даже заткнуться, спрятаться. Но куда погнал в такую рань? Да прямиком в редакцию! В редакции будет поджидать. Обрабатывать, изводить Лиду.

В консервной банке задавил окурок, скорей в комнату, потом на кухню по-быстрому собрать рукопись.

– В чём дело? Что произошло? – шарахалась от бегающего сына Ида Львовна. Который уже прыгал, вдевался в брюки.

– А завтракать? А каша? Григорий!

– Потом, потом, мама. До вечера, пока.

И только мелькнула за сыном наплечная его сумка, чуть не прибитая хлопнувшей дверью…

…И всё же ошибся. Не было графомана в редакции – везде спокойные, внимательные головы у мониторов.

Здоровался со всеми, жал руки. Попытался опять прильнуть к любимой щеке – какой там! – разом отпрянули. Понятно. Привычно уже. Не любит. «Ну как ты сегодня? Как ночевала? Как Ярик?»

Сел на простой стул. Придвинулся к любимой. Стали работать. Кромсать полотна Савостина. Тут же дописывать. Прямо Ильф и Петров. Смеялись. Спорили.

Вздрогнули – Савостин возник как приведение. Как будто вытаял из воздуха.

Плоткин не растерялся:

– Доброе утро, Виталий Иванович! С чем пожаловали сегодня?

– Вот, – подал исписанный листок автор: – Это я написал интимное про Артура. Прошу добавить на страницу 120.

Автор потупился, прикрыл своё «интимное» двумя ладонями.

Редакторы, словно в долгожданный, впились в текст. Как всегда написанный каллиграфическим почерком:

«Регина томно разделась и вся изогнулась. На ней были дьявольские трусики. Артур, потеряв голову, засмотрелся».

Первой отъехала от стола Зиновьева. Натурально. С компьютерным стулом. Укрылась у художника Гербова. И там тряслась. Плоткин изо всех сил держался. Смех глотал, давил где-то в желудке:

– Молодец, Виталий Иванович… Просто замечательно… Ёмко, зримо. Непременно вставим… да… гым… хым… хах-хах…

– Надеюсь…

Савостин с подозрением смотрел на меняющуюся морду Плоткина. Как Артур на меняющуюся морду клопа. Увёл взгляд. Сказал озабоченно:

– Я к Акимову.

Опоздавший Яшумов опять увидел всю редакцию веселящейся. Опять все смеялись. И дирижировал хором, конечно, Плоткин. Который, впрочем, при виде шефа сразу отмахнул, и все поспешно вернулись на свои места. Один компьютерщик Колобов продолжал заливаться в кресле. Точно привязанный. К немалому изумлению Главного.

– «Дьявольские трусики»… Глеб Владимирович…

– Какие трусики?

– Дьявольские… – всё прыскал, не мог остановиться Колобов. – «Он, потеряв голову, засмотрелся». Глеб Владимирович…

– Кто засмотрелся?

– Арту-у-ур… Хих-хих-хих…

Так. Понятно.

– Григорий Аркадьевич! Зайдите ко мне.

Плоткин метнулся к столу, схватил листок Савостина, побежал.

Через минуту главред сам хохотал. В потолок. Нет, бороться с плоткиными и савостиными невозможно! Просто невозможно!

7

В телевизоре у Жанны из большого автомобиля вытащили субъекта в длинном пальто. Заломили руки, припечатали лицом к стеклу дверцы. Размазали на стекле. Его женщина, оставшаяся внутри кабины – пугалась, не узнавала хахаля. «Спокойно, милая. Я в порядке», жевало на стекле слова неузнаваемое лицо любимого.

Фёдор Иванович не смотрел на телевизор. Фёдор Иванович, пригнувшись, самозабвенно хлебал мясной суп. Казалось, забыл обо всём на свете.

– Губы вытри, – толкнула жена. – Усуслился весь.

Яшумов тут же мысленно записал: «усуслился весь». «УпАтрался весь» – было. Теперь – «усУслился весь». Кладезь народных слов Анна Ивановна!

Фёдор Иванович смело взял две салфетки и вытер ими губы и щёки. Довольный, светился. Как пацан. Халява. Большая халява. Святое дело. И снова хлебал.

Между тем Анна Ивановна говорила дочери:

–…Ты была тогда ещё в гипсЕ. Помнишь? Во втором классе? Прыгала на одной ножке?..

Вот опять, – отметил Яшумов. – «В гипсЕ». Где такое ещё услышишь?

Неожиданно для себя шумно потянул с ложки суп. Как Фёдор Иванович. Даже звучней, ядрёней. С переливом.

Колпинцы бросили есть и раскрыли рты.

Яшумов тут же исправился: ложку в тарелку стал погружать от себя, не загребать ею, как Фёдор Иванович. Суп подносил ко рту плавно и глотал беззвучно. За столом – аристократ размеренно кушает.

Колпинцы перевели дух. Так пугать!

Яшумов опять попытался завести разговор о серьёзном, о «приданом маленькому». О красивой колясочке ему («Знаете, чтобы в цветочках была».) О ванночке для ежедневного купания, о градуснике для воды.

Силковы умудрялись не смотреть на будущего отца, хмурились. Анна Ивановна сказала только недовольно:

– Не надо этого делать.

– Да почему же! – пытался вывести её на дискуссию Яшумов.

– Не надо, и всё. Батюшка сказал.

– Какой батюшка? Где?

– В церкви! – неожиданно зло ответила тёша. (Пора бы это тебе знать, безбожник несчастный.)

– Ну хорошо, хорошо, – уже поднимал руки, сдавался Яшумов. – Когда батюшка скажет, тогда и куплю всё. Хорошо.

Поднялся, задвинул стул, поблагодарил. Пошел в спальню одеваться на работу. Неприятный осадок остался. Колпинцы чёртовы суеверные! «Батюшка сказал!»

С другой стороны: «Вы Господа нашли?» – «А разве он потерялся?» Такой вот юмор. Полностью относящийся к атеисту-филологу.

Как-то, не пожалев времени, с экскурсией завёл Жанну в Исаакиевский собор. Во всё его высоченное великолепие. «Офигеть», – только и смогла пролепетать верующая колпинка. Сам экскурсовод-филолог только надувался. Как причастный ко всему этому богатству. Только златых одежд (ризы) на нём и не хватало. «Смотри, дорогая, какая красота». – «Офигеть», – всё задирала голову туристка в мужских берцах и с индийской мотнёй, висящей меж ног. Не верила, что попала в сказку. Впрочем, так вели себя и остальные экскурсанты, больше провинциалы, которые просто онемели и, казалось, не слышали ни Яшумова, ни слов женщины-экскурсовода.

В вагоне метро вспомнились мама и папа. Как они относились к религии, к церкви. Икон в доме не было. Но мама иногда надевала длинное платье до пят, повязывала свои волосы тёмным платком (отчего голова становилась похожей на тугой султан) и шла к двери. Пятилетний Глебка думал, что гулять, радостно бросался. Но Надежда Николаевна мягко останавливала сына и, поглядывая на мужа, говорила, что идёт по делам. Погуляем, как приду. Владимир Константинович становился суетлив, отвлекал сынишку: «Мама идёт по важному делу. Мы ей не будем мешать». Глупый Глебка ничего не мог понять, что это за такое важное дело, что даже его, Глебку, не берут на него. Был ли отец тоже верующим и отправлял жену в церковь как бы посланницей от семьи – от себя, от сына, или был атеистом и смотрел на веру жены снисходительно, терпимо. Хотя и в другую веру, в партию, тоже не вступил. Как ни манили, ни затаскивали.

Незаметно Глеб Владимирович стал смотреть на мужчину, сидящего напротив. Длинноволосый, как и Яшумов, тот сцепил пальцы на круглом животе, покачивался. Эдакий современный сытый малый. Но в бороде аж времён Ивана Грозного.

Сектант? Паломник? Тогда где у него посох и шляпа от солнца?

Перед выходом из вагона сектант толкал в спину. «Полегче, уважаемый. Я знаю свой путь». Сектант не смотрел в глаза, был недоволен Яшумовым.

Глава девятая

1

Владимир Константинович Яшумов сказал когда-то сыну: «В старости, Глеб, человек становится своей пародией. Брежнева хотя бы вспомнить. Наших многих известных артистов. Надо вовремя уйти со сцены. Не позориться. Не появляться нигде, не мелькать, не маячить в телевизоре. Всё, ты ушёл, отыграл своё, тебя нет. Но, к сожалению, в конце дней своих тебя наоборот начинает распирать от своей значимости, от былых заслуг. От былой известности, от аплодисментов…»

 

Яшумов вспомнил эти слова отца в кафе, случайно глянув на тихо работающий, никому не мешающий телевизор, где в яркий свет многолюдной студии вывезли на коляске радующегося, машущего ручками старичка, в котором трудно было узнать былого сверхпопулярного артиста. Его, как неумолкающую говорливую игрушку, сын совал с коляской к таким же старикам и старухам. Тоже артистам. По очереди. И те обнимали коллегу, плакали. Но старичок не плакал, старичок радовался. Сын всё вертел его с коляской. Теперь к восторженным зрителям студии. А старичок будто сам вертелся, даже без помощи сына, и всё размахивал ручонками, посылал воздушные поцелуи. Это был его звёздный час. Он дождался его.

Сразу вспомнился ещё один глубокий старик. Писатель, корифей петербургской литературы. Того с клюшечкой вывела в наградной тронный зал то ли молодая жена, то ли старая его дочь. Где он должен был получить награду от самого Президента. Как раскачивался он, уже стоя на месте, умирал. Словно не выдерживал тяжести золотой медали, навешенной на него президентом. Так и умер, наверное, потом дома, придавленный дорогой наградой.

Вспоминать всё это было сейчас больно, тяжело. Яшумов забыл про еду, не понимал Плоткина, который тоже, казалось, поймал свою волну, свой звёздный час – и всё смеялся, и всё балагурил:

– …Небезызвестный этот портал, Глеб Владимирович – это цитадель, это оазис для всех изголодавшихся графоманов. Слетелись туда со всей России. Более трёхсот тысяч авторов! Более девяти миллионов текстов! Кого там только нет! Пиши как угодно, что угодно. Всё принимает портал. Всякую галиматью, белиберду. Детский лепет, бред сивой кобылы, штанишки на лямках. Всё там есть. Всё графоманское богатство России собрано в одном месте. Но что удивительно, Глеб Владимирович, – Савостина там нет. Ни с Артуром, ни с другими опусами его. Вы можете такое представить! Савостин – и нет его на этом ресурсе. Не верится, что он не знает о нём. Но нет – и всё.

Главред никак не мог сосредоточиться на словах ведуна. Даже Савостин пролетел мимо незамеченным. А Плоткин не умолкал, размахивал вилкой:

– Причём крепкая настоящая проза там не приемлется, отторгается. Вы знаете, как пишут наши Галя Голубкина и Миша Гриндберг. Год-полтора назад они оба были на этом ресурсе. Были! С надеждой разместили свои повести, рассказы. Так за всё время, что провисели там – читателей набрали только по два-три десятка. И ни одной рецензии не получили. Ни хвалебной, никакой. Графоманы просто не поняли их, не осилили. Но почувствовали, что это чужаки и добра от них не жди. Там интересный порядок в статистике прочтений. Если открывают твою вещь, то у тебя в статистике отображаются фамилия и имя открывшего, и ты можешь перейти на его авторскую страничку. Он так приглашает тебя. Мол, и ты меня открой и прочти мои величайшие творения. И похвали. Галя и Миша сначала честно открывали эти предлагаемые авторские странички и добросовестно читали там одно-два так называемых произведения, но ничего в них стоящего не находили и, как люди честные, хвалить не могли. То есть они оказались на портале чужаками. Изгоями. Так и не понявшими единственного правила графоманов портала – ты всегда хвали меня, тогда и я похвалю тебя. Поэтому вскоре удалились оттуда, закрыли свои странички.

– И что же, никого там стоящего нет? – уже пришёл в себя Яшумов.

– Почему же. Наверняка есть и настоящие писатели. Но их единицы. И они потонули в этой серой массе. И их никто не знает.

На улице Плоткин всё не мог успокоиться, забыть про «этот портал»:

– Признаюсь, Глеб Владимирович, я тоже был там. (Яшумов удивился.) Да, каюсь, был. С повестью и двумя рассказами. Конечно, читателей – кот наплакал. И ни одного отзыва. Тогда я сам начал громить графоманов. Писать короткие рецензии на особо захваленных. Так сказать, начал разоблачать голых королей. Меня терпели недолго. Забанили мою страничку. Как страничку опасного террориста. Взбаламутившего болото. Вот такой мой горький опыт. Забанили, заткнули рот. А, Глеб Владимирович? Не дали развернуться, а? – уже смеялся кучерявый террорист.

В редакции – сразу Савостина увидели. Лёгок на помине! Плоткин тут же подлетел к нему и громко спросил, надеясь на спектакль для всех:

– Виталий Иванович, вы знаете про всемирно известный портал…. (Портал был назван).

– Ну знаю. И что?

– Так почему ваших произведений нет на нём?

– Ещё чего! Среди графоманов-то? В эту кучу дерьма? Я печатаюсь во всемирно известной библиотеке. Этого. Как его? Горшкова. У меня там 10 тысяч скачиваний! Моего Артура читает народ! А вы никак не можете с ним управиться. (Расправиться, наверное?)

Плоткин затряс автору руку:

– Молодец, Виталий Иванович! Просто молодец! Так держать!

Автор, встряхиваемый редактором – сердито смущался:

– Да ладно. Чего уж теперь. Раз народ признал. Давайте, работайте. Гоните Артура в народ.

Сотрудники отворачивались, прятали смех. Один верстальщик Колобов откровенно безнаказанно смеялся. Колотился прямо в кресле.

Но что там Колобов какой-то. Что он понимает? Народ признал!

2

Плоткин в воскресенье с утра решил соответствовать встрече. Поэтому надел и явился к Зиновьевой и Ярику в модных джинсах. С дырами на коленях. Как будто собаки рвали человека, а он еле отбился.

– Ну, вот и я. Как вы, мои дорогие? Готовы?

Сегодня своих дорогих Плоткин решил поразить. Намерен был повести в музей. В Музей печати. Ярик запрыгал, хотя и не представлял, что это такое. Однако Зиновьева даже пропустила мимо слово «музей» – во все глаза смотрела на голые коленки любимого.

Уже хмурилась, сердилась. Ей что, тоже закосить под джинсу. Какую-нибудь джинсовку надеть с цепями, с колоколами?

– Ну и зачем ты вырядился так? А?

– Но позволь! Ты же тоже будешь по-молодёжному – в кофточке с плечом?

– Да кто тебе это сказал! Господи! – говорила уже из спальни Зиновьева. Где из противоречия какого-то надевала свой самый строгий женский костюм. Костюм переводчицы, секретаря, менеджера среднего звена корпорации.

В Музее печати Плоткин несколько смущался своего вида, но кое-где ходили такие же оборванцы, и парни, и девицы, и Плоткин успокоился – он в бренде.

Зиновьева с сумочкой и в строгом своём костюме всё время стремилась как-то в сторону от оборванного. Помимо воли. И Ярика за собой тащила. Но джинсовый догонял и направлял, куда нужно. К нужному экспонату. Чёрт знает что! – спотыкалась женщина на высоких каблуках.

В довольно большом зале с четырьмя окнами ничего не могла понять среди старинных расставленных чугунных монстров. В виде паровозов и железных высоких арф. Ярик всё время кидался к гильотинному ножу для обрезки книг. Пытался орудовать им. Приходилось уводить и тихо внушать.

Наконец вышла экскурсовод с белым бейджем на кофте. Посетители сразу окружили её. И оборванцы, и нормальные люди. Экскурсовод останавливалась у какого-нибудь станка и рассказывала его историю, как и положено, показывая указкой на железные детали. Ярик притих. И даже оборванец рядом потупился.

Через какое-то время женщина с бейджем ушла, и все опять стали бродить сами по себе. Ярик кидался к ножу – приходилось оттаскивать.

Зиновьеву тронули за плечо:

– Здравствуй, Лида…

Кирилл Кочумасов! Глаза выкатываются, сдохшие муравьи будто ожили. Ползают по лысине!

– Лида, я хочу… ты не имеешь права… ты не должна… я отец… слышишь?.. ты обязана нас познакомить… я имею право… Лида!..

Зиновьева беспомощно оглянулась. Плоткин и Ярик всё боролись с гильотиной.

Женщина уже пятилась, вырывалась. Плоткин увидел, подбежал:

– В чём дело, гражданин! (Прямо милиционер, современный полицейский.) Вы что это себе позволяете в музее!

Кочумасов во все глаза смотрел на плюгавенького мужичонку. На мужичонку в рваных джинсах. Рядом с хорошо одетой Зиновьевой. И это твой избранник? Твоя любовь? Кочумасов не видел даже сына, держащего плюгавенького за руку. Повернулся, пошёл из зала. С лысиной сзади загорелой – как пятак.

Тоже вышли на набережную. Мать и сын молчали. Музейные печатные машины обсуждать не могли. Плоткин воочию увидел полярника папу. Однако – делал вид. Уже тащил в кафе неподалёку. Мороженое от души! Тархун! Джазок из колонок! А, мои дорогие? Скорей за мной!

Через неделю, тоже в воскресенье, оставили Ярика с Идой Львовной смотреть телевизор и есть всякие вкусняшки. А сами по-быстрому вернулись обратно в квартиру Лиды.

После индийского кино в прихожей и спальне – голый лежащий воин сказал:

– Он ведь не отстанет, Лида. Так и будет преследовать… вас… (Сказать «преследовать н а с», язык не повернулся.)

Зиновьева безотчётно перебирала волоски на грудке воина.

– Нет. Он трус. Будет только выглядывать из кустов.

Непонятно было: в осуждение это она сказала или с сожалением. И опять же, а как он, Григорий Плоткин? Как же быть с ним, в конце концов? Куда его девать, черт побери!

Поздно вечером, после того как отвёл Лиду и Ярика в их квартиру, висел на чугунной огородке над каналом, окутывался дымом. Никуда не хотелось идти. Ни домой, ни обратно к Зиновьевым. Посмотрел на кафе, где были неделю назад. Но оттуда уже выдавливали всех наружу.

Хотелось плюнуть вниз, в дрожащую луну. Не посмел. Пошёл домой так. Со слюнями.

Ночью долго не спал. Всё вспоминал инцидент, случившийся в музее. Стычку, сказать по-русски. Себя, – трусливого, но духарного, всё ждущего, что прилетит в лицо кулак. Железную надувшуюся Зиновьеву, которую, казалось, ничем не прошибёшь. Смущённого до слёз, не знающего, куда деваться мальчишку, который давно догадался, давно всё знал про полярника папу…

Плоткин прошептал, засыпая: «Бедный пацан… С такой матерью…»

3

– …А ты похвали его, доча, сперва, похвали. А уж как он поплывёт, ты тут его и прищучишь. Да. Похвали его, доча, похвали, не бойся…

– Хватит, мама, хватит!

Беременная доча ходила по спальне, хватала какие-то тряпки. Ямочки возле губ резко означились на злом лице. Как при доброй улыбке. Это всегда пугало Анну Ивановну. Господи, опять как гангстер на деле. В весёлой маске…

Доча, уже присогнутая, налаживала на себя широкий пояс. Как будто плохо обученная лошадь. На поясницу и большой живот. Сбруя не налаживалась, съезжала. Мать бросилась, стала помогать.

– Я тоже, когда тобой ходила, напяливала такую же. Только та красивше была. В цветочек и с застёжками.

Из прихожей послышался телефонный звонок. Никак не ожидаемый женщинами.

– Ответь, – сказала дочь.

Анна Ивановна на цыпочках побежала и сняла трубку:

– Слушаем.

Сперва ничего не могла понять. Но дошло. Из Германии. Эта, как её?

– Поняла, поняла. Сейчас. Кто я? Я мама. Сейчас позову.

Так же на цыпочках прибежала. И сообщила дочери. Чуть не на ухо:

– Там эта. Из Мюнхена. Глеба требует.

Не надев толком пояс, Каменская заспешила в прихожую, схватила трубку:

– Да, Алёна Ивановна! Здравствуйте! – И тоже напряжённо слушала далёкий голос.

– Я вас поняла, Алена Ивановна, поняла. Но он с час как ушёл на работу. Звоните ему туда, он должен быть на месте. – Вдруг осмелела: – Когда вас ждать к нам в Питер на гастроли, Алёна Ивановна? Мы все… все заждались вас!

Иванова будто не услышала слов Каменской:

– Глеб мне звонил – вы ждёте ребёнка. Милая Жанна, берегите себя, не переживайте попусту, хорошо питайтесь, гуляйте на воздухе. Глеб всегда будет рядом с вами… поможет… во всём… – Голос женщины вдруг начал прерываться, и она замолчала. – …А с гастролями вряд ли что получится… У меня изменились обстоятельства… Всего вам доброго, милая Жанна. Берегите себя и ребёнка.

Каменская на аппарате заглушила гудки.

– Странная она какая-то сегодня была – говорит, а сама словно бы плачет…

Женщины онемели. Одна с забытым поясом набок, другая опрятная вся, но тоже как перекошенная…

Яшумов сидел плечом к плечу с Галиной Голубкиной. Окончательно подчищали её рукопись, чтобы отдать потом Колобову для его работы – сверстать весь текст и создать макет книги. Ну а дальше уже всё прямиком в типографию.

Яшумов показывал карандашом на свои помеченные исправления. Молодая женщина с простым деревенским лицом сразу склонялась к указанным словам. Как к совершенно незнакомым ей словам, как будто не ею даже написанным. Голова с плоским незатейливым пробором волос застывала. Женщина думала. И говорила: я согласна («Согласная я!»).

Яшумов переворачивал две-три страницы, и снова втыкал карандаш. И женщина опять читала незнакомые слова.

Включилось и заиграло белое солнце на мобильнике Яшумова. Под солнцем – название солнца аршинными буквами: АЛЁНКА.

Яшумов схватил телефон:

– Да, Алёна, да! Здравствуй, родная!

Далёкая женщина поздоровалась и сразу заплакала.

 

– Что такое, что? Что случилось? – Делая Голубкиной большие глаза, Яшумов двинулся в коридор и закрыл за собой дверь.

– Что, что произошло?

– Дитрих… Дитрих умер… Глеба…

– Когда? Как? Отчего?

– Вчера… – всё плакала женщина. – Утром… на репетиции… стало плохо… упал… без меня… мне нужно было позже… на час… пришла, а его уже выносят на носилках… мёртвого… Глеба!..

Яшумов что-то бормотал, успокаивал. Говорил, что приедет. Прилетит. Ближайшим же рейсом! Алёна!

Но женщина уже не плакала, говорила, видимо, вытирая слёзы:

– Нет, Глеб. Не нужно тебе лететь. Извини, что позвонила. Что гружу тебя. Но у меня нет ближе тебя никого. А друзей здесь у меня нет. Всех оставила, растеряла в России. Извини меня, дорогой. И на наш с тобой телефон зря позвонила. Думала, что ты ещё дома. Жанну только взбаламутила. Не говори ей ничего о смерти. Это ей не нужно совсем. В её положении. А уж я как-нибудь сама…

Женщина опять заплакала:

– Упал, Глеба!.. Мне рассказали… Прямо со скрипкой… На пол… Все вскочили. Никто не знает, что делать… А он лежит… на полу… прямо на скрипке… Как разбитое сердце своё зажал. Спрятал от всех! Глеба!..

– Ну успокойся, нельзя так, не надо, Алёнка, я же хотел, я всегда, не надо, прошу тебя…

Держал погасший телефон перед собой, словно не верил услышанному.

Голубкина при виде главного редактора поднялась со стула – лицо Глеба Владимировича было белым, а нос-картошка красным.

– Глеб Владимирович, у вас несчастье?

– Да, Галя, несчастье, – сел за стол, ничего не видел на нём Яшумов. – У близкого родного мне человека. Сегодня давайте отложим, Галя. Завтра. Завтра с утра приходите.

Голубкина взяла свой блокнот и ручку, сказала «до свидания» и тихо вышла.

Однако почти сразу возник в дверях Михаил Гриндберг. Похожий на гордого орла в очках. С папкой под мышкой.

– Завтра, Миша, завтра приходите, – поднял бессильную руку Яшумов.

Гриндберг сразу потупился. Стал орлом застенчивым. Удерживал папку обеими руками. Лапами. Внизу живота.

Ни слова не сказав, попятился. Пропал.

Вечером опять стоял Яшумов на мосту о четырёх львах. В культовом своём месте. Куда приходил и в радости, и в печали. Всё так же проносились внизу вспыхивающие пузыри. Окна вечерних домов походили на теплящиеся могилы.

Жалко было Алёнку до слёз. Бедного Дитриха её не знал, не видел, ни разу не разговаривал даже по телефону. Родители его были то ли из Поволжья, то ли из Казахстана. Может быть, поэтому парень мало походил на расчётливого немца. Не лез никуда, не копил, не делал карьер. Лет пятнадцать назад, как прошёл конкурс в оркестр на третий пульт первых скрипок, так и просидел за третьим пультом, не стремясь подняться выше. Хотя скрипачом, по словам Алёны, был сильным, и мог бы стать концертмейстером оркестра. Не случайно, наверное, они нашли там друг друга. Оба с несмываемыми клеймами пожизненных русаков. Хотя были и другие охотники на концертную денежную корону Алёны Ивановой. Были. И в самом оркестре, и вокруг него, в музыкальной тусовке. Но – нет. Дитрих. Простоватый, не практичный, по мнению настоящих немцев, малый. Большая квартира в Мюнхене с неба ему упала. Не от родителей даже с Поволжья – от двоюродного деда. По завещанию. Настоящего немца. Крупного предпринимателя. В его квартире, как оказалось, очень страдали потом молодые муж и жена, когда потеряли свою дочку. Которая родилась больной и года даже не прожила. О здоровье самого Дитриха Алёна не говорила. Может быть, и вполне здоровым был. И вот – умер. Умер в одночасье…

Яшумов всё смотрел на бегущую воду. На отражённую, слезящуюся на воде луну…

Дома в кухне была только Анна Ивановна. Как всегда не услышала хлопнувшей двери. Однако воскликнула:

– Ой, смотрите скорей! Животики надорвёте!

В телевизоре Жанны (без Жанны) хозяйничали старые барбосы и болонки с кудельками. Артисты давно погорелых театров. Словно с боем прорвались они в телевизор Жанны. Что-то там вещали, смеялись от своих же шуток, веселили молодёжь в студии.

Потом один барбос и одни морж с усами предались сладким воспоминаниям. «А помнишь, как он… А помнишь, как она…»

И опять тяжело было смотреть. Господи, ну зачем вылезают, зачем? Ну сидели бы дома, с внуками, с правнуками. Выращивали бы цветы. Какую-нибудь картошку. Но – нет. «Снова туда, где море огней». Словно из последних сил. На костылях, на колясках. Обгоняя друг дружку. Отталкивая. «Будь смелей, акробат!» Господи-и.

Яшумов сидел перед оставленной ему едой, прикрытой полотенцем. Потом снял полотенце, стал есть. Даже не помыв рук. Коротко, дико улыбался тёще, когда та со смехом поворачивалась. Мол, тоже животики надрываю, не беспокойтесь.

Пришла из ванной жена. В махровом халате, с султаном на голове. Мазала руки кремом. Молча взяла пульт и прекратила безобразие в своём телевизоре. Не обращала внимания на замахавшую ручками мать.

Спросила у мужа:

– Дозвонилась до тебя Алёна Ивановна?

Муж сказал, что дозвонилась.

–У неё что-то случилось? Она в порядке?

Хотелось сказать «она в полном порядке». Сказал:

– У неё умер муж. Дитрих.

– Да ты что! Как? Когда? – Чувствовалось, что женщина испугалась за Алёнку. Сама напугана, не верит.

– Вчера. В одночасье.

Яшумов коротко рассказал обо всём случившемся. Пошёл к себе. В кабинет.

Дочь и мать замерли. Опять.

Анна Ивановна оживилась:

– А как это – «прямо за пультом»? Доча? На электростанции, да? Электриком он?

– Оставь, мама!